5. ОТ HOMO SACER К БЛИЖНЕМУ

Как часто подчеркивал Фрейд, ключевая особенность сновидений, в которых спящий предстает обнаженным перед толпой, особенность, провоцирующая тревогу, заключается в таинственном явлении, что моя нагота, по-видимому, никого не беспокоит: люди проходят мимо, как будто все в порядке… Не похоже ли это на кошмарную сцену повседневного расистского насилия, свидетелем которой я был в Берлине в 1992 году? Сначала мне показалось, что на противоположной стороне улицы немец и вьетнамец просто играли в какую-то дружескую игру, исполняя друг перед другом замысловатый танец. Мне потребовалось некоторое время, чтобы понять, что я стал очевидцем реального случая расистской агрессии: куда бы ни направлялся растерянный и испуганный вьетнамец, немец вставал на его пути, давая ему таким образом понять, что здесь, в Берлине, ему не место, для него нет дороги. Причина моего первоначального непонимания была двоякой: начнем с того, что немец совершал агрессию странным зашифрованным способом, соблюдая определенные границы, не переходя к прямому физическому нападению на вьетнамца; по существу, он даже ни разу не прикоснулся к нему, он только преграждал ему дорогу. Второй причиной, конечно, был тот факт, что люди, проходившие мимо (событие имело место на оживленной улице, а не в темном закоулке!), просто игнорировали — или, скорее, делали вид, что игнорируют, — событие, поспешно отводя глаза в сторону, словно ничего особенного не происходило. Разве различие между этим «мягким» насилием и брутальной физической атакой неонацистских бритоголовых — это все, что осталось от различия между цивилизацией и варварством? Не является ли эта «мягкая» агрессия в известном смысле еще худшей? Именно она позволила прохожим игнорировать ее и признать ее обычным событием, что было бы невозможно в случае прямого брутального физического нападения. И возникает соблазн утверждать, что гомологичное неведение, своего рода этическое epoche, мобилизуется, когда мы начинаем обращаться с другим как с homo sacer. Как нам тогда выйти из этого затруднения?

В январе-феврале 2002 года в Израиле произошло эпохальное событие: организованный отказ сотен резервистов служить на оккупированных территориях. Эти отказники (как они говорят) не являются простыми «пацифистами»: в своих обращениях к общественности они подчеркивали, что они выполнили свой долг в борьбе за Израиль во время войн против арабских государств, за что некоторые из них получили высокие награды. Они просто заявляют (и всегда есть что-то простое в этическом акте[52]), что они не могут признать борьбу за «господство, изгнание, подавление и унижение целого народа». Их заявления документально подтверждаются подробными описаниями зверств Израильских сил обороны — от убийств детей до разрушения собственности палестинцев. Вот что сообщает Гил Немеш о «кошмарной реальности на территориях» на веб-сайте протестующих (seruv.org.il):

«Мои друзья заставляют пожилого человека опозорить себя, причиняют боль детям, оскорбляют людей для забавы и для того, чтобы позднее хвастаться этим, смеяться над этим страшным зверством. Я не уверен, что по-прежнему хочу называть их своими друзьями». Они «позволяют себе избавиться от своей человечности не из чистой злобы, а потому, что иметь дело с этим как-то по-иному слишком трудно».

Некая реальность стала, таким образом, постижимой: реальность сотен мелких — и не таких уж мелких — повседневных унижений, которым подвергаются палестинцы — как палестинцы, и даже израильские арабы (официально полноправные граждане Израиля) пользуются меньшими правами при распределении воды, в реальных земельных сделках и т. д. Но более важным, чем это, является систематическая «микрополитика» психологических унижений: по существу, с палестинцами обращаются как с плохими детьми, которых можно вернуть к честной жизни только при помощи строгой дисциплины и наказаний. Рассмотрим только смехотворную ситуацию, когда бомбят Палестинские силы безопасности и в то же самое время требуют от них, чтобы они применяли суровые меры к террористам Хамаса. Как можно надеяться, что они сохранят минимум авторитета в глазах палестинского населения, если их ежедневно унижают, нападая на них и к тому же ожидая, что они будут запросто терпеть эти нападения — если же они обороняются и сопротивляются, их вновь объявляют террористами? К концу марта 2002 года эта ситуация достигла своего смехотворного апогея: мы имели Арафата, удерживаемого и изолированного в трех комнатах в своей резиденции в Рамаллахе, и в то же время призывающего остановить террор, как если бы он обладал полной властью над палестинцами… Короче говоря, разве мы не сталкиваемся в этом израильском обращении с палестинскими властями (применяя в их отношении военную силу и, одновременно, требуя, чтобы они подавляли террористов среди себя самих) со своеобразным прагматическим парадоксом, в котором явное послание (приказ остановить террор) разрушается скрытым посланием, содержащимся в самом способе передачи явного послания? Разве не очевидно, что палестинские власти, таким образом, ставятся в непригодную для жизни позицию: расправляясь со своими собственными людьми и попадая под огонь израильтян? Разве истинное имплицитное указание не является в значительной степени противоположным: мы требуем от вас сопротивления нам, чтобы мы могли вас уничтожить? Иными словами, что, если истинная цель данного израильского вторжения на палестинские территории состоит не в том, чтобы предотвратить будущие террористические атаки, а в том, чтобы действительно «сжечь мосты», поднять ненависть до такого уровня, который покажет, что в обозримом будущем мирное решение невозможно?

Нелепость американской точки зрения в полной мере отразилась в телевизионном комментарии Ньюта Гингрича 1 апреля 2002 года: «Так как Арафат в действительности является главой террористической организации, мы должны будем свергнуть его и заменить новым демократическим лидером, который будет готов иметь дело с государством Израиль». Это вовсе не пустой парадокс, но часть реальности: Хамид Карзай в Афганистане уже является «демократическим лидером, навязанным народу извне». Когда Хамид Карзай, «временный глава» Афганистана, введенный в должность американцами в ноябре 2001 года, появляется в наших средствах массовой информации, он всегда облачен в одно и то же одеяние, которое не может не показаться привлекательной модернизированной версией традиционного афганского наряда (шерстяная шапка и пуловер под более современным пальто и т. д.) — сама его фигура, таким образом, по-видимому, иллюстрирует его миссию, соединение модернизации и наилучших старых афганских традиций… Неудивительно, ведь этот наряд был разработан лучшими дизайнерами Запада! По существу, Карзай — это лучшая метафора для статуса самого Афганистана сегодня. Подлинная проблема, конечно, такова: что, если попросту нет никакого «истинно демократического» (в американском смысле слова, разумеется) палестинского молчаливого большинства? Что, если «демократически избранный новый лидер» оказался бы настроен еще более антиизраильски, поскольку Израиль систематически применяет логику коллективной ответственности и наказания, полностью уничтожая дома семей предполагаемых террористов? Суть не в жестоком деспотическом обращении как таковом, а, скорее, в том, что палестинцы на оккупированных территориях сводятся к статусу Лото sacer, объекта дисциплинарных мер и/или даже гуманитарной помощи, а не полноправных граждан. И отказники совершили переход от homo sacer к «ближнему»: они обращаются с палестинцами не как с «равными полноправными гражданами», а как с ближними в строгом иудео-христианском смысле слова.[53] И действительно, в этом и состоит сегодня трудное этическое испытание для израильтян: «Возлюби ближнего!» означает «Возлюби палестинца!» (который u есть их ближний par excellence) или же не значит вообще ничего.

Нельзя умиляться даже тогда, когда сталкиваешься с этим отказом, подчеркнуто замалчиваемым крупными средствами массовой информации: такой жест прочерчивания линии, отказа от участия, — это аутентичный этический акт. Именно здесь, в таких актах, как выразился бы Павел, действительно нет больше ни иудея, ни палестинца, ни полноправного члена государства, ни Лото sacer… Здесь следует быть храбрым платоником: это «Нет!» означает удивительный миг, когда вечная Справедливость на мгновение показывается во временной сфере эмпирической реальности. Осознание мгновений, подобных этому, есть лучшее противоядие от антисемитского соблазна, столь часто отмечаемого у критиков израильской политики. Хрупкость нынешней глобальной констелляции лучше всего выражается посредством простых мысленных экспериментов: если бы мы узнали об угрозе жизни на Земле (скажем, о том, что через восемь месяцев гигантский астероид наверняка столкнется с Землей), то все наши наиболее страстные идеологическо-политические усилия внезапно сделались бы ничтожными и смехотворными… С другой стороны, если (возможно, это более реалистическое ожидание) должна была бы произойти неслыханная террористическая атака (скажем, ядерное разрушение Нью-Йорка и Вашингтона или отравление миллионов людей химическим оружием), как это изменило бы все наше восприятие ситуации? Ответ не так уж прост, как может показаться. Однако даже с точки зрения такой глобальной катастрофы «невозможные» этические акты не показались бы смехотворными и ничтожными. Особенно сейчас, весной 2002 года, когда круг насилия между израильтянами и палестинцами постепенно стягивается в своей самоускоряющейся динамике, очевидно невосприимчивой даже к американской интервенции, только сверхъестественный акт сможет разорвать этот круг.

Наш долг сегодня — отслеживать такие акты, такие этические мгновения. Худший грех — наполнить такие акты фальшивой универсальностью «никто не чист». Всегда можно играть в эту игру, предлагающую игроку двойную выгоду: сохранение морального превосходства над теми, кто («в конце концов, все-таки») вовлечены в борьбу, и способность уклониться от трудной задачи собственного участия, анализа констелляции и занятия стороны. В последние годы антифашистский пакт после второй мировой войны как бы медленно надламывается: от историков-ревизионистов до новых правых популистов, табу рушатся… Как это ни парадоксально, те, кто подрывают этот пакт, обращаются к самой либеральной унифицирующей логике виктимизации: конечно, были жертвы фашизма, но как насчет других жертв изгнаний после второй мировой войны? Как насчет немцев, изгнанных из своих домов в Чехословакии в 1945 году? Разве у них нет права на (финансовую) компенсацию?[54] Это странное сцепление денег и виктимизации — одна из форм (возможно, даже «истина») денежного фетишизма сегодня: хотя подчеркивается, что холокост был абсолютным преступлением, все договариваются о соответствующих финансовых компенсациях за него… Ключевой деталью этого ревизионизма, таким образом, является релятивизация вины во второй мировой войне: тип аргументации — «Разве союзники не проводили ненужных бомбардировок Дрездена?» Последний наиболее вопиющий пример касается пост-югославской войны. В Боснии в начале девяностых не все участники играли в одну и ту же националистическую игру — в определенный момент, по крайней мере, сараевское правительство, выступавшее против других этнических группировок за многоэтничную Боснию и за наследство титовской Югославии, занимало такую этическую позицию против тех, кто боролись за свое этническое доминирование. Истина ситуации была, таким образом, не в том, что «Милошевич, Туджман, Изетбегович — в конце концов, все одно» — такая нивелировка, допускающая универсальное освобождающее суждение с безопасной дистанции, является формой этического предательства. Грустно наблюдать, что даже Тарик Али в своем выдающемся анализе интервенции НАТО в Югославии попадается в эту ловушку:

«Утверждение, что во всем виноват Милошевич, является односторонним и ошибочным, предоставляющим индульгенцию тем словенским, хорватским и западным политикам, которые позволили ему добиться успеха. Можно утверждать, например, что именно словенский эгоизм, бросивший боснийцев и албанцев, равно как и ненационалистических сербов и хорватов, на растерзание волкам, был решающим фактором, давшим начало всем бедам дезинтеграции».[55]

Безусловно, верно, что основная ответственность других за успех Милошевича состоит в том, что они «позволили ему добиться успеха», в их готовности признать его как «фактор стабильности» и терпимо относиться к его «эксцессам» в надежде на то, что дела с ним пойдут замечательно; и верно, что такая позиция была ясно заметна среди словенских, хорватских и западных политиков (например, конечно, есть все основания предполагать, что относительно ровный путь к словенской независимости связан с молчаливым неформальным соглашением между словенским руководством и Милошевичем — его проект «великой Сербии» не нуждался в Словении). Однако к этому следует добавить еще два обстоятельства. Во-первых, данная аргументация предполагает, что ответственность других имеет в корне отличный характер, чем ответственность Милошевича: суть не в том, что «они все одинаково виновны, участвуя в националистическом безумии», — другие виновны в том, что они не были достаточно жесткими в отношении Милошевича, что они не противостояли ему безоговорочно любой ценой. Во-вторых, эта аргументация упускает, что тот же самый упрек в «эгоизме» может быть применен ко всем участникам, включая мусульман, главных жертв (первого этапа) войны: когда Словения провозгласила независимость, боснийское руководство открыто поддержало интервенцию югославской армии в Словению вместо того, чтобы отважиться на конфронтацию на начальной стадии, и тем самым способствовало своей более поздней печальной судьбе. Так что мусульманская стратегия на первом году конфликта также не обошлась без оппортунизма: ее скрытая аргументация была такой — «пусть словенцы, хорваты и сербы проливают кровь друг друга до изнеможения, чтобы после их конфликта независимая Босния обошлась нам недорого»… (Ирония югославско-хорватской войны в том, что полковник Ариф Дудакович, легендарный боснийский командир, который успешно оборонял осажденный район Бихача от боснийской сербской армии, двумя годами ранее командовал подразделениями югославской армии, осаждавшими хорватский прибрежный город Задар!)

Есть своеобразная идеальная справедливость в том факте, что Запад, в конце концов, вмешался в Косово — не нужно забывать, что именно там все это началось с восхождением к власти Милошевича: это восхождение легитимировалось обещанием улучшить непривилегированное положение Сербии в составе Югославской федерации, особенно в вопросе албанского «сепаратизма». Албанцы были первой мишенью Милошевича; позднее он перенес свой гнев на другие югославские республики (Словению, Хорватию, Боснию) до тех пор, пока, в конце концов, очаг конфликта не вернулся в Косово — как в замкнутом круге Судьбы, стрела вернулась к тому, кто выпустил ее, открыв путь призраку этнических страстей. Важный пункт, о котором стоит помнить: Югославия начала распадаться не тогда, когда словенская «сецессия» вызвала эффект домино (сначала Хорватия, затем Босния, Македония…); уже во время конституционной реформы Милошевича в 1987 году, лишившей Косово и Воеводину их ограниченной автономии, хрупкое равновесие, на котором покоилась Югославия, было непоправимо нарушено. С этого момента Югославия продолжала существовать только потому, что она еще не заметила, что уже была мертва — подобно пресловутому коту в мультфильмах, ступающему за край пропасти, плывущему по воздуху и падающему только тогда, когда он узнает, что под его ногами нет никакой земли… С момента захвата власти в Сербии Милошевичем, единственным реальным шансом для Югославии выжить было изобретение ее формулы заново: или Югославия с доминированием сербов, или некоторая форма радикальной децентрализации — от свободной конфедерации до полного суверенитета ее членов.

Однако существует более важная проблема, которую следует здесь рассмотреть: странная деталь в цитате из Тарика Али, которая не может не бросаться в глаза, — это неожиданное обращение за помощью (посреди политического анализа) к психологической категории: «словенский эгоизм» — зачем понадобилась ссылка, столь очевидно выпадающая из общего ряда? На каком основании можно утверждать, что сербы, мусульмане и хорваты действовали «менее эгоистично» в процессе распада Югославии? Основная посылка здесь в том, что словенцы, когда они увидели (югославский) дом разваливающимся, «эгоистично» ухватились за возможность и бежали вместо того, чтобы… — что? Также героически броситься к волкам? Словенцам, таким образом, вменяют в вину начало всего, запуск процесса дезинтеграции (они первыми покинули Югославию) и, наконец, то, что они смогли бежать, не получив по заслугам, не понеся серьезного ущерба. За таким пониманием стоит целый набор стандартных левых предрассудков и догм: тайная вера в жизнеспособность югославского самоуправленческого социализма, представление о том, что малые нации, вроде Словении (или Хорватии), не способны по-настоящему функционировать как современные демократии и с необходимостью регрессируют к протофашистскому «герметичному» сообществу (в полную противоположность Сербии, чьи потенциальные возможности к современному демократическому государству никогда не ставились под сомнение).

Этот же националистический уклон также заметен в недавнем росте антиамериканизма в Западной Европе. Не удивительно, что этот антиамериканизм наиболее силен у «больших» европейских наций, особенно во Франции и Германии: это часть их сопротивления глобализации. Часто слышны жалобы о том, что недавняя тенденция глобализации угрожает суверенитету национальных государств. Однако следует уточнить эту формулировку: какие страны более всего подвергаются этой угрозе? Это не небольшие государства, а мировые державы второго ранга, вроде Великобритании, Германии и Франции: они боятся того, что их поглотит возникающая глобальная Империя, что они превратятся в страны, вроде Австрии, Бельгии или Люксембурга. Неприязнь к «американизации» во Франции, разделяемая правыми националистами и многими левыми, означает, в конечном счете, отказ от признания того факта, что Франция сама теряет ведущую роль в Европе. Уравнивание веса больших и малых национальных государств, таким образом, может рассматриваться среди выгодных последствий глобализации: за высокомерным высмеиванием новых восточноевропейских посткоммунистических государств легко различить контуры задетого нарциссизма европейских «великих наций».

В 1990 году Хабермас высказал мнение о том, что «сепаратистские» республики, вроде Словении или Хорватии, не обладают достаточным количеством демократической субстанции, чтобы выжить в качестве суверенных современных государств. Он, таким образом, озвучил общее место: не только для сербов, но даже для большинства западных держав, само собой разумеющимся было то, Сербия — это единственная этническая группа, обладающая достаточным количеством субстанции, чтобы сформировать свое собственное государство. Позднее, на протяжении девяностых, даже радикальные демократические критики Милошевича, отвергавшие сербский национализм, действовали, исходя из предположения, что среди республик бывшей Югославии только Сербия обнаруживает демократический потенциал: после свержения Милошевича одна Сербия сможет превратиться в процветающее демократическое государство, тогда как другие народы бывшей Югославии слишком «провинциальны», чтобы выдержать свое собственное демократическое Государство… Разве это не является отголоском известных едких замечаний Фридриха Энгельса о том, что малые балканские народы политически реакционны, поскольку само их существование есть реакция, пережиток прошлого? Мы сталкиваемся здесь с хорошим случаем «рефлексивного расизма»: расизма, который принимает форму отвержения Другого как расистского, нетерпимого и т. д.

Неудивительно, в таком случае, что в январе 2002 года на съезде правящей в Испании правоцентристской Народной партии премьер-министр Хосе Мария Аснар похвалил идею «конституционного патриотизма (Verfassungspatriotismus)» Юргена Хабермаса, патриотической преданности не этническим корням, а демократической конституции государства, которая одинаково распространяется на всех его граждан. Аснар превратил эту идею в модель для решения сепаратистских неприятностей в самой Испании. Он даже, возможно, насмешливо предложил Народной партии объявить Хабермаса испанским государственным философом… Вместо того чтобы выбросить из головы эту отсылку к последнему крупному имени франкфуртской школы как нелепое недоразумение, в нем следует скорее распознать зерно истины: неудивительно, что баскские «сепаратисты» отреагировали с недоверием и даже назвали Хабермаса «немецким националистом», — они поняли старую «ленинистскую» идею о том, что в состоянии этнической напряженности внешне «нейтральная» позиция безразличия к этнической идентичности, сведения всех членов государства к простым абстрактным гражданам, в действительности отдает предпочтение крупнейшей этнической группе.

В Югославии конца восьмидесятых, во время напряженных дебатов о ее будущем, сербские интеллектуалы (именно те, что позднее выбрали Милошевича) тоже защищали принцип абстрактно-нейтрального «гражданства». Возможно, есть нечто большее, чем смехотворная идиосинкразия, в том факте, вызывающем серьезные затруднения у западных последователей Хабермаса, что большинство марксистских философов группы «Праксис» из Сербии, близкой к традиции франкфуртской школы, закончили как сербские националисты, а некоторые (вроде Михайло Марковича) — даже как непосредственные сторонники и главные идеологи Милошевича. Когда в конце восьмидесятых Зоран Джинджич (ныне — премьер-министр Сербии) опубликовал книгу, в которой защищалось усиление объединительной роли Сербии в Югославии, он озаглавил ее так: «Югославия как незавершенный проект» — явная отсылка к хабермасовскому лозунгу модерна как незавершенного проекта. Сталкиваясь с этими фактами, последователи франкфуртской школы отгоняют их как невероятную тайну, начало безумия; однако, предположим, что последователи Жака Лакана должны были пойти тем же самым путем — легко представить порочные анализы о том, что такая ангажированность является необходимым итогом лаканианской теории (точно так же, как «деконструктивизму» приписывают ответственность за отрицание холокоста).

Действительно ли ненационалистические коммунисты в Югославии конца 1980-х годов упустили блестящую возможность объединения против Милошевича на демократическо-социалистической платформе сохранения наследия Тито? Это, быть может, самая коварная из псевдолевых иллюзий. В действительности, в 1989 году на заседании политбюро Югославской лиги коммунистов, посвященном памяти Тито, была предпринята попытка сформировать общий фронт защиты наследия Тито от бешеной атаки национализма Милошевича, и это было одно из самых печальных и самых смешных зрелищ, которые когда-либо существовали. «Демократические» коммунисты (хорват Ивица Рачан, произнесший вступительную речь, словенец Милан Кучан и др.) хотели показать, что это очевидная истина, своего рода vérité de La Palice, а именно то, что сербский национализм, поддерживаемый Милошевичем, подрывает самые основы Югославии Тито. Проблема этой стратегии в том, что она потерпела жалкую неудачу, потому что «демократические защитники Тито» загнали себя в угол, заняв нелепую, непригодную для обороны и обреченную на провал позицию: чтобы защитить демократический потенциал от националистической угрозы, они вынуждены были говорить от имени той самой идеологии, борьбой против которой определялось демократическое движение в Югославии. Таким образом, они оказали услугу Милошевичу, позволив ему сформулировать свое послание: «Вы по-прежнему принадлежите призракам идеологии, которая утратила свою власть, тогда как я — первый политик, полностью признавший последствия факта, который вы отрицаете, что Тито мертв!» Таким образом, именно поверхностная преданность наследию Тито сковала большинство в Югославской лиге коммунистов, оставив политическую инициативу Милошевичу: истина печального зрелища конца 1980-х состояла в том, что Милошевич устанавливал правила и определял политическую динамику — он действовал, тогда как другие фракции в Лиге коммунистов просто реагировали.

Единственный способ, который действительно позволил бы противостоять Милошевичу, заключался в том, чтобы вместо цепляния за старых призраков рискнуть сделать шаг дальше, чем он: открыто приступить к радикальной критике самого наследия Тито. Или, выражаясь более патетически: не только Милошевич предал наследие Тито; на более глубоком уровне сами антимилошевичевские защитники титоизма, представители местной номенклатуры, озабоченной своими привилегиями, лишь цеплялись за уже мертвое тело ритуализованного титоизма — есть что-то оправданное в том способе, которым популистское движение Милошевича свергло местную номенклатуру в Воеводине и Черногории (так называемая «йогуртная революция»). Единственным истинным защитником того, что на самом деле стоило спасти из наследия Тито, было сараевское правительство независимой Боснии в первой половине 1990-х годов.

Итак, когда Милошевич в Гааге обвиняет Запад в двойных стандартах, напоминая западным лидерам, что менее десяти лет тому назад, когда они уже знали о том, в чем они обвиняют его сейчас, они провозглашали его миротворцем; когда он угрожает привести их на место дачи свидетельских показаний, он совершенно прав. Милошевич говорит очень правдоподобно: дело не в том, почему его выдвинули на первый план как главного обвиняемого, а в том, почему с ним так долго обращались как с приемлемым партнером, — в этот рассказ включаются главным образом некоторые западноевропейские державы, вроде Франции и Великобритании, с их очевидным просербским уклоном. И вновь Милошевич прав: державы Запада также присутствуют на суде в Гааге (хотя, конечно, и не в том смысле, который имел в виду Милошевич). В этом также состоит фальшь общественного протеста на Западе в начале марта 2002 года в отношении нечестных выборов в Зимбабве. Теоретически они были правы, однако, как стало возможным то, что Зимбабве затмило другие африканские государства, где народы страдают от политической диктатуры несравнимо более сильно — или, как недавно выразился преподаватель из Конго: «Наша беда в том, что у нас есть золото, алмазы, ценная древесина, но, к несчастью, нет белых фермеров». То есть, где был Запад, когда вскоре после получения независимости Мугабе приказал своей печально известной Пятой бригаде убить более двадцати тысяч противников своего режима? Ответ: он был слишком занят прославлением благоразумия своей примиренческой политики в отношении белых фермеров, чтобы обращать внимание на такие детали… Наилучший способ ясно показать фальшь американской «войны против террора» заключается, таким образом, в том, чтобы просто сделать ее универсальной: вслед за Америкой другие страны требуют для себя того же самого права — Израиль (против палестинцев), Индия (против Пакистана)… Что можно ответить Индии, которая сейчас, после нападения на ее парламент террористов, поддерживаемых Пакистаном, требует того же права на военную интервенцию в отношении Пакистана? А как насчет всех прошлых претензий правительств к правительству США, отказывавшему в выдаче людей, которые явно подпадают под определение «террористов», используемое сейчас Соединенными Штатами?

Тем не менее, есть что-то исключительное в израильско-палестинском конфликте: ясно, что мы имеем дело с симптоматическим узлом ближневосточного кризиса, с его Реальным, которое возвращается вновь и вновь, чтобы преследовать всех участников. Как это часто происходит, мирное соглашение, казалось, было уже в руках, оставалось только найти подходящие формулировки для некоторых второстепенных документов — и потом опять все разваливалось, показывая непрочность символического компромисса. Термин «симптоматический узел» должен употребляться здесь вполне буквально: разве в израильско-палестинском конфликте обычные роли так или иначе не перепутаны как в узле? Израиль — официальный представитель западной либеральной современности (modernity) — легитимирует себя на языке этнорелигиозной идентичности, тогда как палестинцы — осуждаемые как досовременные (premodern) «фундаменталисты» — легитимируют свои требования в терминах светского гражданства. Если здесь доказывать, что «нельзя доверять палестинцам: достаточно дать им шанс, и они точно устроят резню и выгонят израильтян», то упускается суть. Конечно, не следует испытывать иллюзий насчет палестинцев: мечта о едином светском государстве, в котором израильтяне и палестинцы счастливо жили бы бок о бок, в данное время остается только мечтой — суть не в этом. Суть просто в том, что отказ резервистов Израильских сил обороны сделал видимым аспект ситуации, который полностью подрывает простое противопоставление цивилизованных либеральных израильтян, борющихся с исламскими фанатиками: аспект понижения всего населения до статуса homo sacer, подчинения их сети писанных и неписанных правил, лишающих их автономии как членов политического сообщества. Проведем еще один простой мысленный эксперимент: представим себе status quo в Израиле и на Западном берегу без какого-либо прямого насилия — к чему мы придем? Не к нормальному мирному государству, а к группе людей (палестинцы), которая систематически будет сталкиваться с административными трудностями и лишением привилегий (в отношении экономических возможностей, прав на водные ресурсы, разрешений строить дома, свободы передвижения и т: д.). Когда менее десяти лет тому назад Биньямин Нетаньяху выступал перед американским конгрессом как премьер-министр Израиля, он решительно отверг какой бы то ни было раздел Иерусалима, проведя странную, если не совершенно непристойную, параллель между Иерусалимом и Берлином; в своем страстном обращении он задался вопросом, почему молодые израильские пары не обладают тем же самым правом, что и пары в больших городах во всем мире, правом перемещаться и покупать жилище везде, где только захотят, и в безопасности (призывая к тому же праву, Ариэль Шарон вызвал беспорядки, когда купил квартиру в самом центре арабского Иерусалима и посетил ее под мощной защитой полиции). Конечно, здесь возникает очевидный вопрос: разве было бы менее нормальным, если бы палестинец мог купить квартиру там, где он захочет в неразделенном Иерусалиме? Этот «фоновый шум», эта основная глобальная неустойчивость, разоблачает простое сравнение «кто начал и кто какое предпринял насильственное действие».

Как, в таком случае, связаны два конфликта, «война с террором» против Аль-Каиды и израильско-палестинский конфликт? Ключевой факт — это весьма загадочная перемена, которая произошла весной 2002 года: внезапно Афганистан (и в определенном смысле даже память о бомбардировках Всемирного торгового центра) был низведен до фона, и фокус переместился к сложной израильско-палестинской ситуации. Сами собой возникают два «эссенциалистских упрощения»: для американских и израильских «ястребов» «война с террором» — это фундаментальный референт, и борьба Израиля против ООП — просто одна из глав в этой борьбе, Арафат такой же террорист, как и бен Ладен («Когда по башням Всемирного торгового центра и Пентагону был нанесен удар бомбардировщиками-самоубийцами, США атаковали Афганистан, предоставивший кров нападавшим, и когда по нашим городам наносят удар бомбисты-самоубийцы, у нас есть то же самое право атаковать палестинские территории, укрывающие их!»); для арабов фундаментальным референтом является израильско-палестинский конфликт, и события 11 сентября, в конечном итоге, коренились в несправедливости, причиненной палестинцам Израилем и Соединенными Штатами. Эта двойное «эссенциалистское упрощение» должно быть связано с двойным je sais bien, mais quand тете: с одной стороны, реагируя на волну взрывов самоубийц, многие «либеральные» израильтяне заняли позицию «я не поддерживаю Шарона, но все же… /в нынешней ситуации нужно что-то делать, Израиль имеет право защищаться/»; с другой стороны, многие пропалестинские западные интеллектуалы заняли позицию «я не поддерживаю беспорядочные убийства израильских мирных жителей, но все же… /взрывы самоубийц следует понимать как отчаянные акты бессилия против израильской военной машины/». Когда проблема ставится таким образом, тогда, конечно, нет никакого выхода, мы попадаем в вечный порочный круг. «Либеральные» израильтяне правы, что-то нужно делать — но что? Конфликт не может разрешиться при том языке, на котором он выражается: единственный способ вырваться из порочного круга — это действие, которое изменило бы сами координаты конфликта. Следовательно, проблема с Ариэлем Шароном не в том, что он слишком остро реагирует, а в том, что он делает слишком мало, что он не обращается к истинной проблеме — не будучи безжалостным военным палачом, Шарон является образцом лидера, следующего сбивчивой политике дезориентированных колебаний. Чрезмерная израильская военная активность — это, в конечном счете, выражение бессилия, импотентный passage a l'acte, который, судя по всему, не имеет четкой цели: явная неразбериха в отношении истинных целей израильских военных действий — они вновь и вновь терпят неудачу и порождают следствия, противоположные запланированным (усмирение вызывает большее насилие) — является структурной.

Быть может, первый шаг к решению заключается в том, чтобы осознать радикальный тупик: по определению, ни одна сторона не может победить — израильтяне не в состоянии оккупировать всех арабских соседей (Иорданию, Сирию, Ливан, Египет…), так как чем больше земель они оккупируют, тем больше они становятся уязвимыми; арабы не могут уничтожить Израиль с применением военной силы (не только из-за его превосходства в обычных вооружениях, но также из-за того, что Израиль — это ядерная держава: старая логика «холодной войны» — гарантированное взаимное уничтожение — здесь остается в силе). К тому же, пока что — по крайней мере, в данный момент — мирное смешанное израильско-палестинское общество невообразимо. Короче говоря, арабы должны будут признать не только существование государства Израиль, но и существование еврейского государства Израиль посреди них, как своего рода экстимного (ex-timate) нарушителя. И, по всей вероятности, эта перспектива также открывает путь для единственного реалистического выхода из тупика: «косовизация», то есть прямое временное занятие оккупированных территорий Западного берега и сектора Газа международными силами (и — почему бы и нет? — НАТО), которые одновременно не допустили бы палестинского «террора» и израильского «государственного террора» и тем самым гарантировали бы условия для палестинской государственности u мира в Израиле.

В сегодняшней Палестине существуют два противоположных нарратива, у которых абсолютно нет никакого общего горизонта, нет «синтеза» в превосходящем их метанарративе; решение, таким образом, не может быть найдено в каком-то всеобъемлющем нарративе. Это также означает, что при подходе к конфликту следует придерживаться жестоких и холодных норм, отказавшись на время от попыток «понять» ситуацию: следует безоговорочно сопротивляться соблазну «понять» арабский антисемитизм (где мы с ним действительно сталкиваемся) как «естественную» реакцию на ужасное положение палестинцев, или «понять» израильские меры как «естественную» реакцию на фоне воспоминаний о холокосте. Не нужно никакого «понимания» того факта, что во многих, если не в большинстве, арабских стран Гитлер по-прежнему рассматривается как герой, что в учебниках для начальной школы содержатся все традиционные антисемитские мифы — от печально известных фальшивых «Протоколов сионских мудрецов» до утверждений о том, что евреи используют кровь христианских (или арабских) детей для жертвоприношений. Утверждение, что антисемитизм смещенным способом озвучивает сопротивление капитализму, никоим образом его не оправдывает (то же самое относится к нацистскому антисемитизму: он также набирался энергии от антикапиталистического сопротивления): смещение здесь не вторичное действие, а фундаментальный жест идеологической мистификации. С чем это утверждение связано, так это с идеей о том, что в долгосрочной перспективе единственный способ бороться с антисемитизмом состоит не в том, чтобы проповедовать либеральную терпимость и т. д., а в том, чтобы артикулировать основной антикапиталистический мотив прямым, несмещенным, способом.

Главная идея, таким образом, заключается в том, чтобы не интерпретировать или оценивать единичные акты «вместе», не помещать их в «широкий контекст», а вырвать их из исторической текстуры: нынешние действия Израильских сил обороны на Западном берегу не следует оценивать «на фоне холокоста»; тот факт, что многие арабы прославляют Гитлера или что во Франции или в каком-либо другом месте Европы оскверняются синагоги, не следует оценивать как «неадекватную, но понятную реакцию на то, что израильтяне делают на Западном берегу». Это, однако, никоим образом не предполагает, что не нужно быть крайне чувствительными к тому, что предлагаемые сегодня конкретные действия, даже если они преподносятся как «прогрессивные», могут мобилизовать реакционные темы. В апреле 2002 года, реагируя на израильскую военную интервенцию на палестинских территориях Западного берега, большая группа западноевропейских университетских преподавателей предложила объявить бойкот израильским академическим учреждениям (не приглашать их, не проводить университетские обмены и т. д.); это предложение должно быть отброшено, так как означающее — «Бойкот евреям!» — несет определенное значение в Европе — и невозможно псевдоленинистским способом искоренить отголосок нацистского бойкота евреев, заявляя, что сегодня мы имеем дело с «иной конкретной исторической ситуацией».

Израильско-палестинский конфликт — это, в самом радикальном смысле слова, фальшивый конфликт, приманка, идеологическое смещение «истинного» антагонизма. Да, арабские «фундаменталисты» — это «исламо-фашисты»: повторяя парадигматический фашистский жест, они хотят «капитализма без капитализма» (без его эксцесса социального распада, без его динамики, в которой «все прочное превращается в тонкий воздух»). Да, израильтяне символизируют принцип либеральной терпимости, тогда как в своем своеобразии они воплощают исключение из этого принципа (защита государства, основанного на этнорелигиозной идентичности — и это в государстве с самым большим процентом атеистов в мире). Эмансипация женщин — это форма проявления неоколониалистского террора Капитала; призыв к «несвободе» (реакционный «фундаментализм») есть форма сопротивления этому террору.

Когда любой общественный протест против действий Израильских сил обороны на Западном берегу категорически осуждается как выражение антисемитизма и — по крайней мере, неявным образом — ставится в один ряд с защитниками холокоста, то есть когда призрак холокоста постоянно вызывается для того, чтобы нейтрализовать всякую критику израильских военных и политических действий, недостаточно настаивать на различии между антисемитизмом и критическим анализом особых мер государства Израиль; следует сделать шаг вперед и заявить, что государство Израиль в этом случае само оскорбляет память о жертвах холокоста, безжалостно манипулируя ими, превращая их в средство для легитимации текущих политических мер. Это означает, что нужно категорически отвергнуть само представление о какой бы то ни было логической или политической связи между холокостом и нынешними напряженными израильско-палестинскими отношениями: это два совершенно различных феномена — первый является элементом европейской истории правого сопротивления динамике модернизации, другой — одна из последних глав в истории колонизации. С другой стороны, трудная для палестинцев задача заключается в том, чтобы признать, что их истинный враг — это не евреи, а сами арабские режимы, которые манипулируют их положением именно для того, чтобы помешать его изменению, то есть политической радикализации его самого.

В «Специальном давосском выпуске» журнала «Ньюсвик» (декабрь 2001/февраль 2002) рядом были опубликованы очерки двух общеизвестных авторов с противоположными взглядами: «Век мусульманских войн» Сэмюеля П. Хантингтона и «Реальный враг» Френсиса Фукуямы. Как они уживаются вместе — Френсис Фукуяма с его псевдогегельянской идеей «конца истории» (окончательная Формула наилучшего социального порядка была найдена в капиталистической либеральной демократии, ныне не существует пространства для дальнейшего концептуального прогресса, есть только эмпирические препятствия, которые будут преодолены); Сэмюэль Хантингтон с его идеей «столкновения цивилизаций» как основной политической борьбы в XXI веке? Оба они соглашаются, что воинственный фундаменталистский ислам является сегодня главной угрозой — поэтому, быть может, их взгляды на самом деле не противоположны, и мы приходим к истине, когда прочитываем их вместе: «столкновение цивилизаций» есть «конец истории». Псевдонатурализованные этнорелигиозные конфликты — это форма борьбы, соответствующая глобальному капитализму: в нашу эпоху «постполитики», когда настоящая политика постепенно замещается экспертным социальным администрированием, единственным оставшимся легитимным источником конфликтов становится культурная (этническая, религиозная) напряженность. Сегодняшний рост «иррационального» насилия должен, таким образом, рассматриваться как точный коррелят деполитизации наших обществ, то есть исчезновения подлинно политического измерения, его смещения на другие уровни «управления» общественными делами: насилие объясняется на языке социальных интересов и т. д., и необъяснимый остаток не может не показаться «иррациональным»… Здесь важна совершенно гегельянская диалектическая инверсия: то, что сначала кажется множеством «остатков прошлого», которые постепенно будут преодолены с ростом терпимого мультикультуралистского либерального порядка, неожиданно — в проблеске интуиции — осознается как сам способ существования этого либерального порядка — короче говоря, телеологическая темпоральная преемственность разоблачается как структурная современность. (Точно так же то, что в царстве «реально существующего социализма» казалось мелкобуржуазными «остатками прошлого», это вечное оправдание за все неудачи социалистических режимов, было неотъемлемым продуктом самого режима).

Так, когда Фукуяма говорит об «исламо-фашизме», с ним следует согласиться, при условии, что термин «фашизм» употребляется очень определенно: как имя для невозможной попытки иметь «капитализм без капитализма», без эксцессов индивидуализма, социального распада, релятивизма ценностей и т. д. Это означает, что для мусульман выбор заключается не только в выборе между исламо-фашистским фундаментализмом или болезненным процессом «исламского протестантизма», который сделал бы ислам совместимым с модернизацией. Существует третий вариант, который уже был испытан: исламский социализм. Правильная политически корректная позиция подчеркивает с симптоматической настойчивостью, что террористические атаки не имеют никакого отношения к реальному исламу, этой великой и возвышенной религии — разве одного этого не достаточно, чтобы признать сопротивление ислама модернизации? И вместо стенаний о том, что ислам сильнее всех остальных великих религий сопротивляется модернизации, следует, пожалуй, представить это сопротивление как открытую возможность, как «неразрешимую»: это сопротивление не обязательно приводит к «исламо-фашизму», его также можно выразить в социалистическом проекте. Именно потому, что ислам таит «худшие» возможности фашистского ответа на наши текущие трудности, может статься, в нем есть место и для «лучшего».

В таком случае, «арабский вопрос» — это почти то же самое, чем был «еврейский вопрос»: разве арабо-еврейская напряженность не является окончательным доказательством продолжения «классовой борьбы» в смещенной, мистифицированной, «постполитической» форме конфликта между еврейским «космополитизмом» и мусульманским неприятием современности? Иными словами, что, если рецидив антисемитизма в сегодняшнем глобальном мире подтверждает элементарную истину старой марксистской интуиции, что единственное подлинное «решение» этого вопроса — Социализм?


Примечания:



5

Специфика кубинской революции лучше всего выражается в дуализме Фиделя и Че Гевары: Фидель, реальный Вождь, высшая власть в государстве, versus Че, вечный революционный бунтарь, который не сумел подчиниться размеренной работе Государства. Разве это не было бы чем-то вроде Советского Союза, в котором Троцкого не отвергли как лукавого предателя? Представьте, что в середине двадцатых Троцкий эмигрировал и отказался от советского гражданства, чтобы стимулировать перманентную революцию во всем мире, а потом вскоре умер — после его смерти Сталин возвел бы его в культ… Конечно, такая преданность Делу («Socialismo о muerte!»), постольку поскольку это Дело воплощено в Вожде, может легко выродиться в готовность Вождя пожертвовать (не собой ради страны, но) самой страной ради себя, ради своего Дела. (Точно также доказательство подлинной преданности Вождю состоит не в том, что каждый готов получить пулю за него, он к тому же должен быть готов получить пулю от него — согласиться умереть или даже быть принесенным им в жертву, если это служит его высшим целям).



52

Громкие фразы, сыгравшие решающую историческую роль, как правило, состоят из тавтологической банальности — от Розы Люксембург («свобода — это всегда свобода для инакомыслящих») до известного предупреждения Михаила Горбачева к тем, кто были не готовы поддержать его перестройку: «Не следует приходить слишком поздно, иначе будешь наказан жизнью». Таким образом, значение имеет не содержание этих фраз, а исключительно их структурная роль — если бы утверждение Люксембург было сделано либеральным критиком большевистской революции, оно давно бы стерлось из памяти…



53

Здесь следует обратить внимание на разницу между этой иудео-христианской любовью к ближнему и, скажем, буддистским состраданием к страданию: это сострадание относится не к «ближнему» в смысле беспокояще-провоцирующей бездны желания Другого, а, в конечном счете, к страданию, которое у нас, людей, общее с животными (вот почему, согласно доктрине реинкарнации, человек может переродиться в животном).



54

И не относится ли это и к кампаниям против абортов? Разве в них нет ничего общего с либеральной логикой глобальной виктимизации, распространяемой также на нерожденных?



55

Tariq Ali, «Springtime for NATO», New Left Review 234 (March-April 1999), p. 70.








Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Наверх