|
||||
|
Краткий трактат о существовании и существующем Предисловие
Различные «экзистенциализмы» 1. Этот краткий трактат о существовании и существующем можно рассматривать как очерк экзистенциализма св. Фомы Аквинского. Здесь важно с самого начала исключить возможность путаницы. Экзистенциализм св. Фомы совершенно отличен от экзистенциалистских идей тех философий, которые нам предлагают сегодня; и если я говорю, что он является, на мой взгляд, единственным подлинным экзистенциализмом, то это не означает с моей стороны попытки омолодить томизм путем словесного ухищрения, за которое мне было бы совестно, и таким образом облачить Фому Аквинского в модный костюм, — впрочем, слово «костюм» служит здесь неким эвфемизмом. Я не являюсь неотомистом, взвесив все, я бы предпочел быть палеотомистом; надеюсь, что я томист. И вот уже более тридцати лет я констатирую, что трудно добиться от наших современников, чтобы они не смешивали изобретательность философов с аналогичной способностью художников высокой моды. Говоря об экзистенциализме св. Фомы, томист всего лишь вновь обращается, в русле современной моды, к сокровищу, которому она не знает цены, и при этом осуществляет право первенства. Для уточнения скажу, что, на мой взгляд, отличие подлинного томизма от некоторых схоластических неотомистских или мнимо томистских течений (куда незаметно проник дух Платона, Декарта, Вольфа или Канта, дух, от которого нынешнее преподавание того, что именуется «томизмом», еще не вполне избавилось) заключается как раз в признании подлинным томизмом примата существования и интуиции экзистенциального бытия. Мы были бы рады, если бы под напором современных экзистенциалистских систем к этому пункту было привлечено особенное внимание. Мы не ждали появления этих систем, чтобы опровергнуть заблуждение, состоящее в том, что философию бытия рассматривают как философию сущностей или диалектику сущностей — которую я называю просматриванием книги иллюстраций, — не видя в ней того, чем она является в действительности, того, что составляет ее преимущество и определяет ее своеобразное и исключительное положение среди иных философий: не видя в ней философии существования и экзистенциального реализма, осмысления акта существования интеллектом, решительно настроенным никогда не отрекаться от себя. Если обратиться к словарю, то, как известно, слово «экзистенциальный» приобрело современное звучание, в особенности в Германии, прежде всего под влиянием Кьеркегора. Лет двадцать назад стоял вопрос об экзистенциальном христианстве, и я вспоминаю красноречивый доклад Романо Гвардини, в котором он толковал перед несколькими слегка удивленными прелатами, что экзистенциальный смысл Евангелия от св. Иоанна открылся ему через образ князя Мышкина из романа Достоевского «Идиот». Многие философы — от Ясперса и Габриэля Марселя до Бердяева и Шестова — называли себя тогда «экзистенциальными» философами. Несколько позже слово «экзистенциализм» получило право гражданства, ныне оно пользуется немалым успехом, но вместе с тем, как недавно отметил г-н Сартр, «оно уже вообще ничего не означает». Если не считать этого случайного неудобства, само по себе это хорошее и даже отличное слово. По отношению к томистской философии оно столь же применимо, как и слово «реализм». Его нет в таблице Петра Бергамского[2*]; сам св. Фома не называл себя ни экзистенциалистом, ни реалистом (он никогда не объявлял себя и томистом). Однако эти определения существенны для его мысли. 2. Сразу же заметим, что есть два принципиально различных понимания слова «экзистенциализм». В одном случае утверждается примат существования, но как предполагающего и сохраняющего сущности или природы, как знаменующего собой высшую победу интеллекта и интеллигибельности. Это то, что я рассматриваю как подлинный экзистенциализм. В другом случае утверждается примат существования, но как разрушающего или устраняющего сущности или природы, как демонстрирующего высшее поражение интеллекта и интеллигибельности. Это то, что я рассматриваю как апокрифический экзистенциализм — тот самый современный экзистенциализм, который уже вообще «ничего не означает». Еще бы! Ведь, устраняя сущность или то, что задается актом существования (esse), вы устраняете одновременно существование, или esse, ибо эти два понятия коррелятивны и неразделимы. Такой экзистенциализм сам себя пожирает. При всем своем рационализме Декарт, постольку, поскольку он, будучи последователем Дунса Скота, стал предшественником современных либертистских метафизик, сам тяготел к такому экзистенциализму в том, что касается Бога. Без сомнения, он говорил больше, нежели кто-либо другой, о божественной сущности, усматривая в ней действующую причину самого существования Бога. Но эта сущность становится абсолютно непроницаемой (не считая того, что сама ее идея достаточна, чтобы уверить нас в существовании Бога), она, так сказать, не более чем блеск одного божественного существования, понимаемого как акт чистой воли. В предельном случае получится божественное Существование, лишенное природы. И поскольку таковое немыслимо, мысль переходит к более или менее двойственному заменителю, доставляемому идеей чистого Действия, чистой Действенности или чистой Свободы, высшей по отношению ко всему интеллектуальному порядку и интеллигибельности, — свободы, которая сама утверждается без причины, единственно лишь своей «мощью», и своевольно создает интеллигибельное и сущности, а также идеи, представляющие собой их воспроизведение в наших умах. В конечном счете Бог Декарта — это Воля, совершенно изъятая из всякого порядка Мудрости (подход, который св. Фома рассматривал как богохульство). Вот почему этот Бог исключает из своих действий всякую финальность, создает вечные истины как чистые случайности, совершенно независимые от его неизменной Сущности, возможные партиципации которой неизменно созерцал бы его интеллект, но зависимые от его простой Воли. Вот почему он мог бы создать горы без долин, сделать круг квадратным и противоречащие суждения одновременно истинными. Поэтому и весь строй человеческой морали отмечен, по мнению Декарта, той же радикальной случайностью и зависит от ничем не обоснованного чистого повеления; ведь справедливое и несправедливое таковы лишь сообразно с ведением Верховного Существования и немотивированным выбором, посредством которого божественный Субъект решает реализовать свою творческую свободу. Именно эту форму экзистенциализма — примат существования, но за счет устранения интеллигибельной природы или сущности — мы вновь обнаруживаем сегодня в атеистическом экзистенциализме, и, без сомнения, у автора «Бытия и ничто»[3*] есть гораздо больше оснований связывать себя с философом cogito, нежели он полагает. Но на сей раз речь не идет более о том высшем Существовании, которое составляло для абсолютного теизма основу рационалистического видения мира и которое было тем более властным, что оно коренилось единственно в волении недоступной Бесконечности. Речь идет о конечном существовании субъектов, лишенных сущности, которых первичный атеистический выбор ввергает в хаос вязких и раздробленных данностей совершенно иррационального мира и от которых он требует, чтобы они создавали, или творили, себя самих — через последовательность абсолютных актов выбора, неизбывно ставящих их в конкретные, всякий раз новые ситуации. Им надлежит, конечно же, не созидать свою интеллигибельную сущность или структуру, поскольку таковых не существует, но творить образы, устремленные в будущее, проекты (pro-jets), которые никогда не смогут дать им нечто наподобие лица. Существование без сущности, субъект, лишенный сущности: мы изначально попадаем в область немыслимого. Таким образом — и это отсутствие fair play[4*], на мой взгляд, представляет самый большой порок этой философии[1], — изначальное, прямое утверждение, что существование лишено сущности или исключает сущность, заменяется более продуманным и двойственным утверждением, что существование — Heidegger dixit[5*] — предшествует сущности. Это утверждение двойственно, поскольку оно могло бы означать нечто истинное — а именно, что акт предшествует потенции, что моя сущность самим своим присутствием в мире обязана моему существованию и что ее интеллигибельность проистекает из Существования в чистом акте, — тогда как в реальности оно означает совсем иное: а именно, что существование ничего не актуализирует, что я существую, но являю собой ничто, что человек существует, но нет никакой человеческой природы. Точно так же понятие «проект»[2] служит двойственным заменителем понятия сущности, или основного качества (quiddite), а понятие ситуации — двойственным заменителем понятия объективной обусловленности, порождаемой причинами и природами, взаимодействующими в мире. Подобно тому как в метафизике Декарта понятие чистого Действия, чистой Действенности или чистой Свободы неявно заменяло собой немыслимое понятие Бога, не обладающего природой, в атеистическом экзистенциализме немыслимое понятие субъекта, лишенного природы, заменяется понятием чистого действия или чистой действенности в процессе выбора, короче говоря, чистой свободы. Свобода эта двойственна сама по себе и рушится изнутри, поскольку, требуя по видимости высшего свободного выбора, она в действительности требует лишь чистой спонтанности, неизбежно внушающей подозрение, что она — лишь внезапное извержение необходимости, спрятанной в глубине той самой природы, которую мнили изгнанной. Возможно, на все это намекал на несравненном языке, доставляющем удовольствие современной философии, критик, упрекавший доктрину г-на Сартра в возрождении радикал-социализма. Заметим, что эта философия вовсе не так далека, как думает сам г-н Сартр, от философии тех «французских профессоров, которые к 1880 г. попытались создать светскую мораль»[3], упраздняя Бога и сохраняя буржуазную порядочность и кантовский декалог. Ибо если экзистенциализм полагает, что несуществование Бога мешает жить, если он заявляет, обнаруживая тем самым метафизическую проницательность, что человеческой природы нет, коль скоро нет созерцающего ее Бога, и утверждает, что упразднение Бога ведет к опустошению области интеллигибельного, то все же отправной пункт и тонкая пружина всех его начинаний — стремление доставить отвратительному человеческому вибриону, который упорно развивается и множится, возможность справиться с ситуацией в обезбоженном мире и освоиться с атеизмом. (Не сохраняя, конечно, буржуазную добропорядочность, а изыскивая средство не быть, принимая моральные категории г-на Сартра, ни «негодяем», ни «подлецом», что является еще одним, возможно наиболее экономным, способом самооправдания. И, конечно, не устанавливая по своему усмотрению, подобно картезианскому Богу, справедливое и несправедливое, а также объективную меру морального, поскольку таковой не существует, но придавая чему угодно моральную или даже героическую ценность, если в это достаточно полно вовлечена его свобода.) В этом и состоит неприкосновенная тайна, первоначальное решение и оздоровительная позиция экзистенциализма: любой ценой устроить дело так, чтобы атеизм оказался жизнеспособным. А если по случайному стечению обстоятельств это невозможно? Если случайно нельзя ни выйти из затруднения, ни устраниться? Этот вопрос даже не ставится, его старательно избегают и скрывают. Г-н Сартр имеет основания решительно объявлять себя оптимистом, оставляя христианам смысл трагического, — христианам и великим антихристианам. Не будем говорить о Паскале. В экзистенциализме нет ничего даже от величия Ницше. Это удивительное отречение от всего великого есть, возможно, то наиболее оригинальное и ценимое, что он приносит нашей эпохе. Глава I Бытие Введение
3. Фома Аквинский, как я отмечал в другом исследовании[4], переходит от самой интеллектуальной способности к существованию. У него в высшей степени классическое представление о науке: он скрупулезно внимателен к малейшим требованиям, к тончайшим правилам и мерилам логики, разума, искусства соединять идеи. И познает он не книгу иллюстраций, а эти небеса и эту землю, вместившие в себя больше, чем любая философия, этот существующий универсум, основывающийся на первичных фактах, которые необходимо констатировать, а не выводить. Универсум этот пронизан всеми творческими импульсами бытия, оживляющими его, объединяющими и заставляющими устремляться к непредвиденному будущему. Он затронут также всеми ущербными моментами бытия, которые составляют реальность зла и в которых следует видеть цену взаимодействия существующих образований и цену сотворенной свободы, способной ускользать от импульса первичного Бытия. «Veritas sequitur esse rerum» — это отправное томистское положение, и здесь важно определить его значимость. Истина следует существованию вещей, или трансобъективных субъектов, с которыми сталкивается мысль. Она являет собой адекватность актуально имманентного нашей мысли тому, что существует за пределами нашего мышления. Духовное сверхсуществование, благодаря которому я становлюсь в высшем жизненном акте другим как таковым и которое соответствует существованию, осуществляемому этим другим и сохраняемому им самим в законно принадлежащей ему области интеллигибельного, — вот в чем состоит истинное знание. Таким образом, познание погружено в существование. Существование — существование материальных реалий — дано нам первоначально через чувство, чувство постигает объект именно в качестве существующего, иными словами, в его реально существующем воздействии на наши органы чувств; вот почему парадигмой всякого истинного познания является интуиция вещи, которую я вижу и которая распространяет на меня свое влияние[5]. Чувство постигает существование в действии, не осознавая того, что это существование; оно передает его интеллекту. Оно передает интеллекту интеллигибельную ценность, которую само не распознает как таковую и которую интеллект познает и называет своим именем: «бытие». А интеллект, схватывающий интеллигибельное, которое он собственной силою выделяет из чувственного опыта, постигает в недрах собственной внутренней жизни эти природы или сущности, отделенные им путем абстракции от их материального существования в определенной точке пространства и времени. Во имя чего? Не для того ли, чтобы просто созерцать в этих идеях картину сущностей? Разумеется, нет! Для того, чтобы вернуть их существованию через акт, в котором завершается и достигает самореализации интеллектуальное постижение, а именно через суждение, декларирующее: ita est, «это так». Когда я говорю, например: «Всякий евклидовский треугольник обладает суммой внутренних углов, равной двум прямым углам» или «Земля вращается вокруг Солнца», то я в действительности говорю: всякий евклидовский треугольник существует в своем математическом существовании как обладающий этим свойством, а Земля существует в своем физическом существовании как обладающая этим типом движения. Функция суждения — экзистенциальная функция[6]. Простое восприятие 4. В данной связи необходимы некоторые объяснения, касающиеся, во-первых, абстрагирующей перцепции, которая является первичной операцией духа, и, во-вторых, суждения. Относительно первого пункта мы отметим, что своего рода священный ужас, охватывающий экзистенциальных философов, как христиан, так и атеистов, перед лицом того, что они именуют универсумом объектов, хотя и ведет к серьезным последствиям (в конечном счете к отвержению условий интеллигибельности познания), имеет ничтожный источник и рождается из убогого недоразумения, уходящего своими корнями в далекое прошлое, в картезианскую теорию идей-картин[7]. Они воображают объект как овеществленную идею, как фрагмент чисто внешнего, инертного и пассивного, которое полагает духу преграду, помещаясь между ним и миром существующего или реальных субъектов, доступных в таком случае лишь постижению через живой опыт субъективности. Они не видят того, что в объекте и объективности — сама жизнь и спасение интеллекта: объект — конечная цель первой операции интеллекта (простой перцепции или «простого восприятия»). И что же он являет собой, как не интеллигибельную плотность существующего субъекта в определенном ракурсе абстрагирования, ставшую актуально прозрачной для духа и отождествленную с его жизненной активностью при посредстве понятия и в понятии? Короче говоря, он есть интеллигибельная объективация духом трансобъективного субъекта, неисчерпаемого в своем конкретном существовании, т. е. бесконечно объективируемого в новых, сопряженных с предшествующими объектах понятия. Экзистенциалисты не видят, что этот универсум объектов, который они стараются изгнать из сферы существования, и не притязает на существование как таковой, он существует лишь в духе, а реально существующее — это субъекты, или supposita, объективированные духом ради познания, но существующие для себя в мире конкретного и случайного существования, где объединяются сущность и случайное. Я вернусь несколько позже к значению понятия субъекта, или основания (suppot), в томистской философии; с иной, чисто логической, точки зрения я бы хотел лишь отметить здесь, что для этой философии, сообразно с очень часто игнорируемым различием, наука стремится познать определенный субъект в его экзистенциальной неисчерпаемости, тогда как объект науки составляют, строго говоря, те заключения, к которым она приходит. Марксисты, со своей стороны, верны понятию объекта. Но, основываясь на перевернутом гегельянстве и диалектическом идеализме, переведенном в плоскость философии реального, они по сути игнорируют универсум существования, или универсум субъектов, чтобы приписать миру овеществленных объектов и природ, представляющих собою не более чем случайные аспекты имманентно становящегося, некое существование, которое есть лишь вынесение идеи вовне. И, таким образом, они подпадают под обвинение, выдвигаемое экзистенциалистами против идеалистического мифа об объекте. Мы можем, следовательно, констатировать неправоту и тех и других и заключить наше первое размышление, утверждая, что в абстрагирующей перцепции, являющейся первой фазой и первым условием всякой активности интеллекта, схватываемое интеллектом не сводится к вечным вещам, которые он созерцает в неизвестно каком обособленном интеллигибельном универсуме или мираже гипостазированных грамматических форм, согласно фальшивому платонизму, с которым позитивисты и номиналисты, экзистенциалисты и марксисты хотели бы связать понятие сущности или природы с неизменной интеллигибельной структурой. Метафизик знает, что ему надлежит искать первичное основание интеллигибельности вещей, равно как и всякого иного качества или совершенства бытия. Он обнаруживает его в чистом Акте и понимает, что в конечном счете не было бы человеческой природы, если бы божественный Интеллект не созерцал свою собственную Сущность и в этой Сущности вечную идею человека, которая является не абстрактной и общей идеей, подобной нашим, а идеей творческой. Но мы видим не эту божественную идею, не в этой интеллигибельной сфере мы постигаем человеческую природу; интеллигибельная сфера, где мы постигаем сущности и природы и оперируем ими, пребывает в нас самих: это — активно-имманентное нашей нематериальной мысли. В абстрагирующей перцепции, в этом прорыве к реальности и чувственному опыту с целью обеспечить себе пищу, интеллект схватывает именно природы или сущности, присутствующие в вещах, или экзистенциальных субъектах (но не в состоянии актуальной интеллигибельности или всеобщности), однако сами по себе не являющиеся вещами и очищаемые интеллектом от существования через дематериализацию. Вот что мы изначально именуем интеллигибельным или объектом мысли. Суждение 5. Но в особенности для нас важно второе соображение, касающееся суждения. Выше я сказал, что функция суждения — экзистенциальная функция и что суждение возвращает сущности — интеллигибельное, объекты мысли — существованию или миру субъектов (существованию необходимо материальному, просто идеальному или по крайней мере нематериальному в возможности, в зависимости от того, идет ли речь о физическом, математическом или метафизическом познании). В связи с этим возникает центральная проблема — проблема философской значимости суждения и самого существования, которое, согласно томистам, оно должно утверждать. Для Декарта суждение есть операция воли, а не интеллекта, и утверждаемое им существование — это лишь полагание непостижимого в себе самом ideatum[7*], изображением которого является idea. Для Канта суждение само по себе обладает идеальной, а не экзистенциальной функцией: именно оно созидает понятие, подводя эмпирическую материю под категорию, и существование есть не более чем полагание, абсолютно очищенное от всякой ценности или интеллигибельного содержания. Для св. Фомы, в отличие от Декарта, суждение есть не только операция, следующая за простым восприятием и образованием понятия; оно — завершение, кульминация, совершенное состояние, слава интеллекта и интеллектуального постижения, подобно тому как утверждаемое им существование составляет совершенство и славу бытия и интеллигибельности. Как я писал в «Ступенях познания»[8], когда я формулирую суждение, «я совершаю с моими noemata[8*] в глубине моей мысли операцию, обладающую смыслом лишь постольку, поскольку она связана со способом их существования (по крайней мере в возможности) за ее пределами. Собственная функция суждения состоит, таким образом, в том, что оно заставляет дух перейти с уровня простой сущности, или простого объекта, данного мысли, на уровень вещи, или наделенного существованием (в действительности или в возможности) субъекта, интеллигибельными аспектами которого являются объекты мысли — предикат и субъект… Можно сказать вместе с Ласком[9*], но только в ином смысле, что всякое суждение предполагает "полную гармонию" (со стороны вещи) и — как итог самого суждения — "примирение после битвы"..В самой вещи, в самом трансобъективном субъекте даны "объятия", предшествующие "состоянию раздора", которое должно быть "побеждено" суждением. Суждение восстанавливает для трансобъективного субъекта его единство, нарушенное простым восприятием, улавливающим в нем различные объекты мысли. Это единство не могло предшествовать в духе, поскольку дух, напротив, разлагает его, с тем чтобы потом воссоздать вновь. Оно предшествовало (изначально полагало себя) вне духа, в существовании (действительном или возможном), которое в качестве удерживаемого (exercita) находится вне порядка простого представления или простого восприятия». Что это означает? «Суждение не удовлетворяется представлением или восприятием существования. Оно его утверждает, оно переносит в него как в осуществленное или могущее быть осуществленным за пределами духа объекты понятий, воспринятые духом. Иными словами, интеллект, когда он судит, сам живет интенциональной жизнью посредством свойственного ему акта — того самого акта существования, который осуществляется или может осуществляться вещью за пределами духа»[9]. Таким образом утверждаемое и интенционально переживаемое духом и в духе существование знаменует в нем кульминацию и завершение актуальной интеллигибельности. Оно соответствует акту существования, осуществляемому вещами. И сам по себе этот акт существования есть нечто несравненно большее, нежели простое полагание, лишенное собственной интеллигибельной ценности. Это — высший акт или энергия, а нам известно, что большая степень актуальности сопряжена с большей интеллигибельностью. И в то же время существование не тождественно сущности: оно принадлежит к иному порядку, чем весь сущностный порядок, оно не есть, стало быть, нечто интеллигибельное, объект мысли в определенном выше смысле этих слов (как синонимов слова «сущность»). Можно заключить только, что оно превосходит объект и интеллигибельное в строгом смысле, поскольку являет собой осуществляемый субъектом акт, преимущественная интеллигибельность которого, или сверхинтеллигибельность, объективируется в нас в самом акте суждения. Мы могли бы назвать его в этом смысле трансобъективным актом. Именно в этом высшем и аналогическом смысле оно есть нечто интеллигибельное. «Интеллигибельность, на которой держится суждение, более таинственна, чем та, которую доставляют нам идеи или понятия, она выражается не в понятии, а в самом акте утверждения или отрицания, — это есть сверхинтеллигибельность, если можно так выразиться, самого акта существования, данного в возможности или в действительности. И именно с этой сверхинтеллигибельностью существования св. Фома связывает всю жизнь интеллекта»[10]. * * * Интуиция бытия 6. Вот почему в основу метафизического познания он полагает интеллектуальную интуицию той сокровенной реальности, что прячется за самым общим и самым расхожим словом нашего языка — словом быть и открывается нам как ничем не ограниченный предмет науки, вызывающей зависть богов, когда мы раскрываем в его собственной ценности тот акт существования, который осуществляет самая простая вещь, тот победный порыв, в которым она торжествует над ничто. Философ не является философом, если он не метафизик. И именно интуиция бытия — будь она даже искажена системой, как, например, у Платона или Спинозы, — формирует метафизика. Я говорю об интуиции бытия в ее чистых и всепроникающих свойствах, в ее типичной и первоначальной интеллигибельной плотности, об интуиции бытия secundum quod est ens[11] [10*]. Постигнутое таким образом бытие не является ни смутным бытием здравого смысла, ни обособленным бытием наук и философии природы, ни лишенным реальности бытием логики, ни псевдобытием диалектики, принимаемой за философию[12]. Это бытие, взятое само по себе, в его ценности и его собственных ресурсах интеллигибельности и реальности, т. е. в том богатстве, в той аналогической и трансцендентальной полноте, что выражена в несовершенном и множественном единстве его понятия и дает ему возможность охватить бесконечное число своих аналогов, делает его преизобилующим трансцендентальными и динамическими ценностями, выражающими тенденцию, в которой идея бытия превосходит самое себя[13]. Это бытие, достигнутое или постигнутое таким образом на вершине абстрагирующего интеллектуального постижения, эйдетической или интенсивной визуализации, которая является столь озаряющей и чистой лишь потому, что однажды интеллект был пробужден в его глубинах и высвечен изнутри через потрясение от акта существования, схваченного в вещах, потому, что интеллект возвысился до его восприятия или слышания в себе, в интеллигибельной и сверхинтеллигибельной цельности его звучания. Чтобы достигнуть этой интуиции, есть различные пути и способы продвижения. Ни один из них не определен заранее, ни один не является более законным, нежели другой: именно потому, что дело не в рациональном анализе, не в индуктивной или дедуктивной процедуре, не в силлогистической конструкции, а в интуиции как первичном факте. Чувства и то, что св. Фома называет «суждением чувства», слепая экзистенциальная перцепция чувства играют здесь первостепенную и незаменимую роль. Но это не более чем предпосылка, необходимо, чтобы глаза слепорожденного открылись, чтобы действие духовных сил интеллекта выявило в интеллигибельном свете этот акт существования, который чувство постигло, не открывая, и затронуло, не видя. Интуиция бытия может быть чем-то вроде прирожденного дара царственного интеллекта, невозмутимо уверенного благодаря своей, ясной силе и опоре на тонкую и чистую плоть, на живую и уравновешенную чувственность, как это, по-видимому, было у Фомы Аквинского. Она может внезапно появиться как своего рода естественная благодать при виде стебелька травы или ветряной мельницы или же внезапном постижении моей собственной реальности. Она может происходить от неумолимости, с какой бытие независимых от меня вещей навязывается мне, отрицая мое собственное бытие в его одиночестве и его хрупкости. И возможно, что меня приведет к ней мой опыт длительности, или тоски, или же определенных моральных реалий, преодолевающих течение времени. Неважно каким образом — главное сделать шаг, открыть в подлинной интеллектуальной интуиции смысл бытия, ценностный смысл следствий акта существования. Главное увидеть, что существование — не просто эмпирический факт, но изначальная данность для самого духа, предоставляющая ему бесконечное поле сверхнаблюдаемого, иначе говоря, первичный и сверхинтеллигибельный источник интеллигибельности. Недостаточно преподавать философию, даже томистскую философию, чтобы обладать этой интуицией. Скажем, что это определяет случай, или дар, или, возможно, способность к восприятию света. Без такой интуиции наше знание всегда будет оставаться знанием на уровне мнения, непрочным и бесплодным, до крайности перегруженным эрудицией, knowledge about[11*]; будет постоянное кружение вокруг огня без проникновения в него. Даже совершая ошибки на своем пути, с нею можно продвинуться дальше, чем за многие годы диалектических упражнений, критической рефлексии или концептуального препарирования явлений, и таким образом обрести привилегию одиночества и меланхолии. Если поэт — ясновидящий, философ тоже ясновидец, хотя и совсем по-иному. Пусть он испытывает порой некоторую растерянность, а порой — радость открытия, при всей книжной учености и знании жизни он всегда опьянен бытием. Понятие существования, или акта существования (esse), и понятие бытия, им «того, что существует» (ens) 7. Предшествующие размышления ставят нас перед парадоксом, который надо попытаться прояснить. Мы сказали, что интеллигибельное, схватываемое в наших идеях, — это сущность. Но существование не тождественно сущности, оно противостоит любому сущностному порядку. Каким же образом тогда оно может быть объектом интеллекта, и притом его высшим объектом? Как можем мы говорить о понятии или идее существования? Или же следует сказать, что существование не схватывается интеллектом, недоступно для него, что оно не поддается никакой концептуализации, что оно не более чем предел, который реальность всюду полагает философскому поиску сущностей, непознаваемое, на основе которого конструирует себя метафизика, не постигая его самого? Сказанное выше предвосхищает ответ: сущности — объект первой операции интеллекта, или простого восприятия. Акт существования обращен именно к суждению. Интеллект охватывает и содержит себя самого, он присутствует всецело в каждой из своих операций. И в первом проблеске его активности, появляющейся в мире чувств, в первом акте, в котором он самоутверждается, выражая для самого себя некую данность опыта, он воспринимает и судит в одно и то же время, он образует свою первую идею (идею бытия), вынося свое первое суждение (о существовании), и выносит свое первое суждение, образуя свою первую идею. Я утверждаю, стало быть, что он овладевает таким образом ценностью, которая законно принадлежит суждению, дабы включить ее в само простое восприятие, он делает ее визуальной в качестве первой и абсолютно новой идеи, привилегированной идеи, которая оказывается результатом не одного лишь процесса простого восприятия, но и схватывания именно акта существования, утверждаемого интеллектом с момента осуществления им операции суждения. Он постигает себя, чтобы превратить себя в объект мысли высокого интеллигибельного или сверхинтеллигибельного порядка, к которому относится суждение, — порядка существования. Таким образом существование становится объектом, но, как я указывал ранее, в высшем и аналогическом смысле, который следует из объективации трансобъективного акта и относится к трансобъективным субъектам, осуществляющим этот акт или способным к его осуществлению. Понятие овладевает тем, что является не сущностью, а интеллигибельным в аналогическом и высшем смысле, сверхинтеллигибельным, данным уму в самой операции, которую он совершает каждый раз, когда судит, со времени своего первого суждения. Но это понятие существования или акта существования (esse) не оторвано и не может быть оторвано от абсолютно первого понятия бытия (ens, того, что есть, того, что существует, того, что осуществляет акт существования) — именно потому, что утверждение существования, или суждение, доставляющее этому утверждению его содержание, само по себе является «соединением» субъекта с существованием, утверждением, что нечто существует (действительно или в возможности, просто или с тем или иным предикатом). Именно понятие бытия (того, что существует или может существовать) в порядке идеативной перцепции адекватно соответствует этому утверждению в порядке суждения. Понятие «существование» не может быть визуально представлено совершенно отдельно, изолированно, обособленно от понятия «бытие», и именно в нем и с ним оно мыслится прежде всего. Мы затрагиваем здесь исходную ошибку, которая обнаруживается в основании всех современных экзистенциальных философий. Не зная или не принимая во внимание предупреждение древней схоластической мудрости: «Существование не может составить объект совершенной абстракции», они предполагают, что существование может быть обособлено, что лишь существование есть питательная почва философии, они рассуждают об экзистенции, не рассматривая бытия[14], они именуют себя философиями существования, вместо того чтобы называться философиями бытия. Сказанное означает, что понятие «существование» не может быть отделено от понятия «сущность». Будучи неотделимо от него, оно составляет одно и то же простое, хотя и внутренне варьирующееся понятие, одно и то же аналогическое по сути своей понятие — понятие «бытие», самое первое из всех, по отношению к которому все иные выступают вариантами или определениями, поскольку оно возникает в духе при первом пробуждении мысли, при первом схватывании интеллигибельного, осуществленном в чувственном опыте через превосхождение чувственного. В момент, когда палец указывает улавливаемое глазом, в момент, когда чувство слепо, без мысленного слова, без участия интеллекта воспринимает: Это существует, — интеллект говорит одновременно (в суждении): Это бытие есть, или существует и (в понятии): бытие[15]. Имеется взаимная связь причин, взаимный приоритет этого понятия и этого суждения по отношению друг к другу в различных планах. Чтобы сказать: «Это бытие есть, или существует», необходимо обладать идеей бытия. Чтобы обладать идеей бытия, нужно утверждать и схватывать акт существования в суждении. В целом простое восприятие в дальнейшем будет предшествовать суждению, но тут, при первом пробуждении мысли, оно зависит от него, и наоборот. Идея бытия («этого бытия») предшествует суждению существования в порядке материальной или субъективной причинности, суждение существования предшествует идее бытия в порядке формальной причинности. Чем более размышляешь об этом предмете, тем яснее сознаешь, что именно таким образом интеллект концептуализирует существование и составляет для себя идею бытия — смутного бытия здравого смысла. 8. И когда, продвигаясь к царице наук и высшей интуиции, о которой я только что говорил, интеллект отделяет от чувственного познания погруженное в него бытие в его собственной ценности, в его типичной и первозданной интеллигибельной плотности, чтобы сделать из него объект или, вернее, предмет метафизики, когда он концептуализирует метафизическую интуицию бытия, он также — и прежде всего — выявляет в том же самом свете акт существования[16]. Теперь он, согласно классической томистской доктрине, находится на третьей ступени абстракции[17]. Но тут мы хорошо видим, как неверно помещать ступени абстракции на одной линии, как будто математика лишь более абстрактна и более обща, нежели физика, а метафизика более абстрактна и более обща, нежели математика. Нет! Между ступенями абстракции существует лишь аналогическая общность, каждая из них соответствует некоторому типичному, обладающему неустранимым своеобразием способу подхода к реальному и овладения таковым, «трофею» sui generis в борьбе интеллекта с вещами. Абстракция, присущая метафизике, не исходит от «простого восприятия» или эйдетической визуализации универсалии, более общей, чем другие. Она исходит от эйдетической визуализации трансценденталии, которая пропитывает все и интеллигибельность которой включает неустранимую пропорциональность или аналогию (а относится к своему собственному акту существования так, как b относится к своему акту существования), поскольку именно эту трансценденталию открывает суждение: актуализацию бытия через акт существования, постигаемый как преодолевающий границы и условия эмпирического существования в неограниченной полноте своей интеллигибельности. Если метафизика находится на высшей ступени абстракции, то лишь потому, что, в отличие от всех иных наук обращаясь к бытию как таковому, она рассматривает в качестве объекта собственного анализа и научного исследования сам акт существования. Объектом метафизики является бытие, или данное в акте существования, рассматриваемое как бытие, т. е. как то, что не сопряжено с материальными условиями эмпирического существования, как то, что осуществляется или может осуществляться без материи в акте существования. В силу характеризующего ее типа абстракции, метафизика рассматривает реалии, которые существуют или могут существовать вне материи, она абстрагируется от материальных условий эмпирического существования, но не абстрагируется от существования! Существование — понятие, под знаком которого она познает все постижимое, — я имею в виду реальное существование, действительное или возможное, существование не как индивидуально данное чувствам или сознанию, а как отделенное от индивидуального абстрагирующей интуицией, существование не редуцированное к той степени актуально ощущаемой экзистенциальной действительности, которой только и занимаются феноменологи-экзистенциалисты, но проявляющееся в той интеллигибельной полноте, которой оно обладает как акт сущего и которая служит основой необходимой и всеобщей достоверности знания в собственном смысле этого слова. И сам свой объект метафизика улавливает в вещах: это — бытие чувственно воспринимаемых и материальных вещей, бытие мира опыта, представляющего ее непосредственно доступную область исследования[18], и именно его, прежде чем искать его причину, она выделяет и рассматривает — не как чувственное и материальное, а как бытие. До того как подняться к духовным сущим, она охватывает эмпирическое существование, существование материальных вещей — не как эмпирическое и материальное, а как существование. То, что метафизика — наука более общая, нежели иные, представляет лишь, так сказать, акцидентальное следствие нематериальности ее объекта и ее видения. Сама по себе именно благодаря тому, что, рассматривая объекты, согласно ее собственным основаниям свободные от материальности, ее просветленный взгляд проникает в вещи, не останавливаясь на материальных характеристиках, метафизика ориентирована на самое глубинное в конкретных и индивидуальных вещах, на их бытие, раскрытое как бытие, и на акт существования, который они осуществляют или могут осуществлять. Если она не достигает самого индивидуального, то не потому, что она сама отказывается от этой задачи в силу своей собственной ноэтической структуры; я бы сказал, что это не ее вина — все дело в корне небытия и неинтеллигибельности, каким является материя в индивиде. Доказательством тому служит факт, что при ее переходе от бытия к причине бытия высшая реальность, постигаемая ею, правда, под покровом аналогии, — это в высшей степени индивидуальная реальность чистого Акта, Ipsum esse subsistens[27*]. Она является единственной дисциплиной, которая способна таким образом достигнуть индивидуального, индивидуального в подлинном смысле. Наихудшая ересь метафизики — рассматривать бытие как genus generalissimum[28*], делая из него одновременно нечто однозначное и чистую сущность. Бытие не является универсалией; его бесконечная полнота, его сверхвсеобщность, если угодно, есть полнота имплицитно множественного объекта мысли, которая пропитывает одинаково все вещи и в своей неустранимой множественности проникает в глубины каждой из них; Бытие — не просто то, что суть вещи, но также и сам акт их существования. Есть понятие существования. В этом понятии существование взято ut significata[19], как означаемое для духа, и по типу сущности, хотя оно не является сущностью. Но метафизика обращается не к понятию существования, никакая наука не останавливается на понятии — все они переходят от понятия к реальности[20]. Наука о бытии обращается не к понятию существования, а к самому существованию. И когда она рассматривает существование (а она так или иначе рассматривает его всегда), используемое ею понятие демонстрирует ей не сущность, а, по выражению Этьена Жильсона[21], то, сущностью чего является не быть сущностью: акт существования. Существует аналогия, а не отношение однозначности между таким понятием и понятиями, используемыми другими науками. Они пользуются своими понятиями для познания означаемых ими реалий, но эти реалии — сущности. Метафизика использует понятие существования, чтобы познать реальность, которая есть не сущность, а сам акт существования. Я напомнил, что нельзя отделить понятие существования от понятия сущности: существование всегда есть существование чего-либо, некой способности существовать; само понятие сущности (essentia) означает связь с актом существования (esse), и поэтому у нас есть основание говорить, что существование — первоисточник интеллигибельности[22]. Но, не являя собой ни некую сущность, ни нечто интеллигибельное, этот первоисточник интеллигибельности должен быть сверхинтеллигибелъным. Когда мы говорим, что бытие — это то, что существует или может существовать, то, что осуществляет или может осуществлять акт существования, то в этих нескольких словах заключена великая тайна: в субъекте «то, что» мы подразумеваем (поскольку он есть то или это, поскольку он обладает определенной природой) сущность или интеллигибельное, в глаголе «существует» мы подразумеваем акт существования, или сверхинтеллигибельное. Сказать «то, что существует» значит соединить интеллигибельное со сверхинтеллигибельным, значит иметь перед глазами интеллигибельное, облеченное и дополненное сверхинтеллигибельным. Что удивительного, что на вершине сущего, там, где все обращено к чистому трансцендентному акту, интеллигибельность сущности соединяется в абсолютной тождественности со сверхинтеллигибельностью существования, так что и первое и второе бесконечно превосходят обозначаемое у нас их понятиями, в непостижимом единстве Того, кто есть Сущий? Следствия интуиции бытия 9. Я постарался уточнить некоторые аспекты глубинной интуиции, лежащей в основе томизма. Комментарии по поводу этой интуиции бытия могут быть бесконечными[23]. Именно с нею непосредственно связан наиболее фундаментальный и наиболее характерный метафизический тезис аристотелизма, переосмысленный Фомой Аквинским, — тезис о реальном различии сущности и существования во всем, что не является Богом, или, иначе говоря, распространение доктрины возможности и действительности на отношение сущности к существованию. Это поистине чрезвычайно смелый тезис, поскольку тут возможность — интеллигибельная сущность или структура, уже завершенная на своем уровне сущности, — дополнена и актуализирована актом иного порядка, который абсолютно ничего не прибавляет к сущности как таковой, интеллигибельной структуре или основному качеству, но прибавляет к ней все постольку, поскольку полагает ее extra causas или extra nihil[30*]. Невозможно ничего понять, если придерживаться чисто эссенциалистской точки зрения, если не видеть, что сама интеллигибельность сущностей (в вещах, а не в нашем духе, где они отделены от вещей) — если не видеть, что сама интеллигибельность сущностей есть определенный способ реализации существования. «Potentia dicitur ad actum»[31*]; познаваемость, или интеллигибельность, сущность понимаются по отношению к существованию. Аналогическая бесконечность существования есть сотворенная партиципация совершенно единой бесконечности Ipsum esse subsistens, аналогическая бесконечность, которая саморазличается сообразно с возможностями существования и по отношению к которой сами эти возможности существования, т. е. сущности, являются познаваемыми, или интеллигибельными. Будучи реальными — т. е. полагаемыми вне состояния простой возможности — благодаря акту существования, они реально отличны от него, подобно тому как возможность реально отлична от превращающего ее в действительность акта, ибо если бы они были своим собственным существованием, то являлись бы Существованием и Интеллигибельностью в чистом акте и уже не были бы сотворенными сущностями. Таким образом, акт существования есть высший акт. Рассматриваем ли мы его в этой хрупкой травинке или в этом слабом биении нашего сердца, всюду он предстает как акт и совершенство всякой формы и всякого совершенства. «Hoc quod dico esse est actualitas omnium actuum, et propter hoc est perfectio omnium perfectionum»[24] [32*]. «Акт существования есть действительность всякой формы или природы»[25], «он есть действительность всех вещей и даже самих форм»[26]. Акт существования, который не тождественен сущности, лишен определенности и не мог бы быть назван ни актом, ни энергией, ни формой, ни совершенством, если бы эти слова были однозначны и не могли обозначать нечто, возвышающееся над любым порядком сущностей, — акт существования представляет собой то, что есть самого действительного и самого формального, illud quod est maxime formale omnium est ipsum esse[27], ipsum esse est perfectissimum omnium[28] [33*]. Св. Фома был убежден, что живая собака лучше мертвого льва[29], хотя он также полагал, вызывая у некоторых раздражение, что лев (живой) лучше собаки. И он также был убежден, что, возвышаясь над всеми ступенями бытия, extra omne genus respectu totius esse[30][34*], «Бог содержит в себе все совершенство бытия», поскольку он и есть Бытие, или «бытийствующий в себе акт существования»[31]. «Первопричина находится над существующим, или над тем, что обладает бытием (supra ens), не потому, что, как полагали платоники, сущность блага и единства пребывает над бытием, понимаемым как отдельная сущность, а потому, что первопричина есть сам бесконечный акт существования, inquantum est ipsum esse infinitum»[32]. 10. Нетрудно было бы показать, что все иные важные специфически томистские тезисы также имеют смысл лишь для мышления, обращенного прежде всего к существованию. Вот почему они всегда будут оспариваться всякой философией, которая не сосредоточена на примате существования. Так обстоит дело с теорией виртуального различия. Если универсальное имеет основание в вещах, но обнаруживается как таковое лишь в духе, если нет ничего среднего между реальным различием и различием, полагаемым разумом, то это потому, что способ, каким вещи осуществляют акт существования, переносит в чисто идеальное существование все условия существования, которые они приобретают как объекты мысли. Так обстоит дело с теорией возможности и в особенности с теорией materia prima[35*]. Если возможность ни в коей мере не является проектом действительности или виртуальностью, то мир не является словарем сущностей или идеальных возможностей, по-своему обладающих интеллигибельностью (хотя бы в плане простого проекта, или простой виртуальности), но в вещах есть аспект непрозрачности и совершенной неинтеллигибельности (бремя реальности, не интеллигибельной для себя самой), тем более ощутимый, чем они отдаленнее от чистого акта существования. Если материя абсолютно лишена действительности, формы и определенности, это означает, что она не есть сущность, а являет собой лишь возможность, соотнесенную с сущностью. И если она — не сущность, это значит, что сущность понимается по отношению к акту существования и, таким образом, то, что не составляет само по себе возможность существования, не является сущностью. Так же обстоит дело с теорией человека как составного сущего. Если духовная и бытийствующая душа является субстанциальной и единственной формой человеческой субстанции и если человек не состоит из двух сопряженных сущностей, как будет утверждать картезианский спиритуализм, к несчастью для современной мысли; если он представляет собой естественное единство — биологическое, чувственное и рациональное, — благодаря актуализации materia prima посредством формы, т. е. духа, то форма (как сущность) сама по себе предполагает связь с существованием (esse per se convenit formae) и должна рассматриваться не только как то, в силу чего субъект обладает в своей сущности теми или иными интеллигибельными определениями, но также и как то, в силу чего он определенным образом создан для существования и получает от своих причин экзистенциальную актуализацию. С эссенциалистской точки зрения разумная душа есть лишь инструмент мысли, а протяженность (или иная материальная форма) есть то, при посредстве чего я обладаю телом. Но с точки зрения экзистенциалистской разумная душа есть то, при посредстве чего существование облекает меня всего целиком, с моим телом и моими чувствами, равно как и с моим мышлением, а также то, при посредстве чего сама первоматерия, которой она придает форму, сохраняет существование. Точно так же обстоит дело с теорией зла. Если зло, будучи отсутствием или недостаточностью бытия, в то же время не имеет ничего общего с простым уменьшением блага, если оно реально и активно, если у него достаточно могущества для разрушения божественного творения, то оно — не просто лакуна в сущности, но некая лишенность в субъекте, осуществляющем акт существования, рана в бытии, и, действуя не само по себе, а через уничтожаемое им благо, оно тем более активно и сильно, чем глубже уязвляет оно небытием существующий субъект и чем более активное и высокое существование этот субъект осуществляет. Таким же образом обстоит дело с теорией имманентных актов познания и любви. Никакой анализ, проведенный в терминах сущности, не может объяснить эти акты. Их следует рассматривать в экзистенциальных терминах. Тогда каждый из них окажется типичным способом активного сверхсуществования: познание — нематериальным сверхсуществованием, в котором познающий является или интенционально становится познаваемым; любовь — нематериальным сверхсуществованием, в котором любимый является или становится в любящем принципом тяготения или интенциональной сопричастности, в силу чего любящий внутренне стремится, как к своему собственному бытию, с которым он разлучен, к экзистенциальному единству с любимым и самоотчуждается в реальности любимого[33]. С тем же явлением мы сталкиваемся в теории свободы, понимаемой не как потенциальная, а как активная господствующая недетерминированность и как власть воли над самим детерминирующим ее суждением. Здесь в конечном счете утверждается примат осуществления над обособлением, который возмущает всякую философию чистых сущностей и который имеет смысл лишь постольку, поскольку в неделимый момент, когда воля и интеллект взаимно обусловливают друг друга, волевой акт определенно делает субъекта существующим сообразно с такой-то установкой или расположенностью всего его морального существа, по отношению к которой для него будет приемлемым такое-то благо, и делает определенно действенным такое-то суждение интеллекта, т. е. делает субъекта определенно вторгающимся в существование. Аналогичным образом обстоит дело в теории божественного влияния в его отношении к человеческой свободе. Если бы божественное влияние определяло человеческую свободу, подобно тому как в мире сущностей координаты определяют направление или перпендикуляр определяет точку на прямой, то мы бы никогда не могли понять, что человеческая воля остается свободной, когда она движима Богом. Но все меняется, если рассматривать дух с точки зрения акта существования, и, напротив, становится понятным, что человеческая свобода не могла бы быть реальной, что та высшая действительность, какой является господствующая недетерминированность и власть воли над детерминирующим ее суждением, не могла бы осуществиться, если бы влияние первопричины не побуждало ее изнутри к реализации в существовании, подобно тому как оно побуждает к экзистенциальному акту все причины сообразно с присущим им способом действия. В более общем виде ясно, что понятия действующей причины и цели, естественные для здравого смысла, но столь затруднительные для философов и ставшие камнем преткновения для всех великих современных метафизик, которые в конце концов предоставили философиям, подчиненным наукам о явлениях, возможность их отбросить, могут войти в собственно философский контекст и найти здесь оправдание лишь с точки зрения экзистенциального интеллектуализма, подобного тому, что был развит Фомой Аквинским. Ибо никакая чистая сущность никогда не будет причиной и никогда не будет целью. Действующая причинность есть вторжение в существование, что предполагает в сущих стремление экзистенциально преизобиловать. А целевая причинность объясняет это вторжение сущих в существование и направленность свойственного им стремления экзистенциально превосходить самих себя. Вот почему их причинность осуществляется лишь в силу сверхпричинности, благодаря которой их пронизывает действие Первосущего, и в силу сверхцели, благодаря которой они любят обособленное общее Благо больше себя самих и стремятся к нему более изначально и более упорно, нежели к своей собственной специфической цели, даже если они являют собой просто птицу, гребень волны или неживую молекулу. 11. Здесь мы видим один из аспектов томизма, имеющий, на мой взгляд, первостепенное значение. Именно потому, что метафизика св. Фомы сосредоточена не на сущностях, а на существующем, на таинственном фонтанировании акта существования, в котором актуализируются и оформляются, в соответствии с аналогическим многообразием ступеней бытия, все свойства и природы, преломляющие и умножающие в его сотворенных партиципациях трансцендентное единство самостоятельно существующего Бытия, — именно поэтому метафизика св. Фомы постигает бытие как изобильное. Всюду бытие изобильно, оно преизбыточествует дарами и плодами. И это есть действие, в котором все сущие находятся во взаимной коммуникации и благодаря которому под воздействием пронизывающего их божественного импульса они в каждый момент, в этом мире случайного существования и случайностей непредвиденного будущего, становятся лучше или хуже, нежели они сами и простой факт их существования, они обмениваются своими тайнами, совершенствуют или ухудшают друг друга, вместе помогают либо препятствуют плодотворности бытия, вовлекаясь, независимо от их действий, в направляемый божественным провидением поток, из которого не может вырваться ничто. И над временем, в первом и трансцендентном Источнике именно изобильность божественного существования, изобильность в чистом акте, проявляется в самом Боге, как учит откровение, во множественности божественных Лиц и, как способен познать своими усилиями разум, в том, что само существование Бога есть Интеллект и Любовь, что оно носит свободно-творческий характер. И эта божественная полнота не просто дарует, а дарует самое себя, и для того, чтобы даровать себя способным к ее восприятию душам, она создала мир. Не для себя, а для нас, говорит св. Фома, Бог создал все вещи во славу свою. Итак, если бытие обильно и само по себе коммуникативно, если оно отдает себя, то оправданна любовь, — и тот эрос, та естественная любовь, которая равновелика бытию и полагает во все вещи, во все ступени бытия неискоренимую и многообразную устремленность; и то побуждение и то желание выйти за пределы самого себя, чтобы жить жизнью любимого, которые неотъемлемы от человеческого существа и которые не в состоянии распознать никакая философия чистых сущностей. Для Спинозы вершина мудрости и человеческого совершенства — в интеллектуальной любви к Богу, т. е. в том, чтобы в качестве беспристрастного наблюдателя принимать всеобщий порядок вещей, не требуя взамен любви, поскольку Бог Спинозы — лишь бытийствующая сущность. Но для св. Фомы Аквинского вершиной мудрости и человеческого совершенства было любить в высшей степени личностное начало всякого существования, т. е., будучи также и прежде всего любимым им самим, открываться полноте его любви, нисходящей на нас и изливаемой нами на других, чтобы продолжать во времени его творение и передавать его благость[34]. Если любовь и устремленность равновелики бытию, если благо есть явление божественности бытия, если все движимо надеждой, если все вещи сталкиваются с существованием и если все они изливают свое бытие в действии, если все вещи стремятся, каждая сообразно своему типу, к бытийствующему Благу, которое бесконечно их превосходит, если во всех вещах бытие и трансцендентальные свойства бытия тяготеют к полноте, невыразимой никаким Именем, полноте, где, сливаясь друг с другом в неосязаемой жизни, они существуют в чистом акте, то все это происходит потому, что существование есть высший акт, и потому, что самодостаточный акт Существования возвышается над всяким порядком сущих, совершенств и существований, которые представляют собой его сотворенные партиципации и согласуются между собой в поле его притяжения, в его побуждающем действии. Очевидно, что философия бытия — это равным образом и философия динамизма бытия. Те, кто на том основании, что для этой философии существуют природы, интеллигибельные структуры и различные ступени бытия, полагают, будто она обладает, как они выражаются, «статической» концепцией реальности, попросту сознаются, что не знают, о чем говорят. Верно храня тайну существования, она тем самым верно хранит тайну действия и движения. Разумеется, у св. Фомы Аквинского мы не найдем систематического применения идеи развития или эволюции в современном смысле этих слов. Но, с одной стороны, сама эта идея является светоносной и продуктивной только в контексте онтологического анализа реальности; если же она притязает на то, чтобы заменить подобный анализ и самой стать высшим принципом объяснения, то она, как подметил Гёте, лишь оказывает на мысль бесконечно разлагающее влияние, поскольку она не является метафизическим инструментом и не затрагивает аналитическое объяснение бытия: она являет собой исторический инструмент и затрагивает историческое объяснение становления. С другой стороны, конечно же, верно, что история не была сильной стороной Средневековья и что историческое объяснение отсутствовало в науках о природе, с которыми имел дело св. Фома. Это — завоевание современной науки. Но заключать метафизику в пределы истории не значит проявлять историческое чутье, равно как не будет проявлением философского чутья думать, что в метафизике нет ничего, кроме научных образов, которые дали ей возможность в определенную эпоху выразить себя на уровне явлений, но которые никогда не содержали в себе метафизики. В арсенале томизма есть все необходимое, чтобы ввести историческое измерение в познание Природы и Человека; более того, его первичные интуиции, так сказать, ожидают этого, они требуют принять и заставить работать идею развития и эволюции, дополнить opus philosophicum[36*] философией истории. Глава II Действие Совершенство человеческой жизни 12. До сих пор мы рассматривали метафизику и спекулятивную философию. Я сказал, что томизм — это экзистенциальный интеллектуализм. И именно это, так же как и главенство спекулятивного в этой философии, иллюстрирует ее существенное отличие от современного экзистенциализма, равно как и от всякой философии, которая отрекается от собственного имени, отрекаясь от умозрения в пользу действия и смешивая знание с властью. Если дело касается практической философии, или этики, экзистенциализм св. Фомы и здесь сохраняет тот же интеллектуалистский характер, в том смысле, что практическая философия остается для него спекулятивной по своему типу (это — философия), хотя она и является практической по своему объекту (моральное поведение). Здесь также присутствуют природы, подлежащие познанию, которые на сей раз послужат для конституирования норм поведения, поскольку познание осуществляется ради ориентации действия. Однако в ином смысле нужно сказать, что при переходе в область этики этот экзистенциализм становится волюнтаристическим, если учитывать, сколь существенную роль он признает за волей, которая только и делает человека попросту добрым или злым, и в какую зависимость от актуального стремления субъекта к своим целям он ставит практическое суждение. И как раз потому, что в этике, или практической философии, томистский экзистенциализм обращен теперь уже не на существование, осуществляемое вещами, а на акт, вызываемый в существовании свободой субъекта, различия в метафизической точке зрения, какими бы глубокими они ни были, отнюдь не исключают определенных связей между этим экзистенциализмом и экзистенциализмом современным. По существу, именно в сфере моральной философии этот последний, как мне представляется, развивает воззрения, наиболее достойные внимания. Совершенно неверно понимая свободу, он, однако, обладает подлинным чувством свободы и неотъемлемо ей присущей трансцендентности по отношению к конкретным проявлениям и возможностям сущности, даже если они принадлежат «глубинному Я»[35]. Он чувствует в определенном смысле творческое значение морального акта, и различные степени его глубины, и абсолютную, несводимую ко всей цепи предшествующих событий и причин, единичность того мгновения, когда через осуществление своей свободы субъект открывается самому себе и оказывается вовлеченным (s'engage) (увы, я не могу избежать этого слова, но уже то, каким образом его превратили в общее место, свидетельствует о понимании его значимости). Если бы все это не перечеркивалось принятием абсурда и изгнанием природы и forma rationis[37*], а также всякого объекта, причинности и цели, тут содержались бы предпосылки для моральной философии и для философии свободы. Что же касается глубинно экзистенциального характера томистской этики[36], то я удовольствуюсь напоминанием о двух хорошо известных и весьма значимых положениях доктрины. Первое относится к совершенству человеческой жизни. Св. Фома учит, что совершенство состоит в любви милосердия и что каждый должен стремиться к совершенству любви сообразно со своим положением постольку, поскольку он любит. Всякая мораль, таким образом, связана с тем, что наиболее экзистенциально в мире. Ибо любовь — и это является другой томистской темой — направлена не на возможности и не на чистые сущности: она направлена на существующее, любят не возможное, а то, что существует или предназначено к существованию. И в конечном счете именно потому, что Бог есть самостоятельный акт Существования в стихии всех совершенств, любовь к лучшему, нежели любое благо, есть то, в чем человек достигает совершенства своего бытия. Это совершенство не состоит в соединении с сущностью благодаря высшей точности копирования идеала. Оно состоит в том, чтобы любить, невзирая на все непредвиденное и опасное, темное, трудное, безрассудное в любви, оно состоит в полноте и тонкости диалога и единения личности с личностью, вплоть до преображения, которое, как говорил св. Хуан де ла Крус[38*], делает человека богом через сопричастность: «две природы в едином духе и любви», в едином духовном сверхсуществовании любви. Моральное суждение 13. Второе положение доктрины, определяющее, в частности, всю теорию добродетели практической мудрости, касается суждения морального сознания и того, каким образом в глубине конкретного существования желание вмешивается в регуляцию морального акта посредством разума. Тут св. Фома устанавливает зависимость правоты интеллекта от правоты воли, обусловленную теперь уже не спекулятивной, а практической экзистенциальностью морального суждения. Истина практического интеллекта понимается в общем уже не как соответствие внешнему по отношению к сознанию бытию, а как соответствие подобающему желанию, поскольку цель теперь не в том, чтобы познать сущее, а в том, чтобы вызвать к существованию еще не сущее. Более того, акт морального выбора столь индивидуализирован (одновременно в силу индивидуальности личности, от которой он исходит, и в силу конкретной совокупности случайных обстоятельств, в которых он совершается), что выражающее его практическое суждение, в котором я говорю себе: «Вот что мне нужно делать», может быть правильным, только если в настоящее время, hiс et nunc, динамика моего желания правильна и обращена к подлинным благам человеческой жизни. Вот почему практическая мудрость, prudentia, с необходимостью является одновременно моральной и интеллектуальной добродетелью и, подобно самому суждению нравственного порядка, не может быть замещена никаким теоретическим или научным знанием. Никогда одно и то же моральное событие не повторяется в мире дважды; строго говоря, никогда не бывает прецедента, каждый раз я готов произвести нечто новое, ввести в существование единственный в мире акт, который должен соответствовать моральному закону по типу и условиям, принадлежащим только мне и ранее не наблюдавшимся. Бесполезно перелистывать словарь моральных прецедентов! Моральные трактаты, конечно, ознакомят меня со всеобщим правилом или всеобщими правилами, которые мне надлежит применять, но они не скажут мне, каким образом я как единственное и неповторимое существо должен применить их в той конкретной обстановке, в какой я нахожусь. Никакое, сколь угодно совершенное, дотошное и детальное познание моральных сущностей, сколь бы индивидуализированными они ни были (они остаются всегда общими), никакая казуистика, никакая последовательность чисто дедуктивных заключений, никакое знание не могут освободить меня от морального суждения и, если я обладаю какой-либо добродетелью, от осуществления добродетели практической мудрости, в которой правота моей воли должна определять правильность моего видения. В практическом силлогизме большая посылка, формулирующая всеобщее правило, обращается только к интеллекту, но меньшая посылка и заключение варьируются — их избирает целостный субъект, чей интеллект направлен к экзистенциальным целям, которым в силу самой его свободы актуально подчинены его желания[37]. Существуют объективные нормы морали, существуют обязанности и правила, поскольку формальная составляющая человеческой морали — это мерило разума. Но я их применяю, и применяю надлежащим образом, только если они воплощены в целях, актуально привлекающих мое желание, и в действительном побуждении моей воли. Во многих случаях человек сталкивается с простыми правилами (например, воспрещающими человекоубийство или супружескую измену), которые не ставят никакой моральной проблемы, кроме проблемы следования им на практике. Чтобы человек следовал им, необходимо, чтобы в момент искушения они не просто звучали у него в голове как всеобщие правила, достаточные для его осуждения, но не способные побудить его к действию, — надо, чтобы он признал в них, через своего рода болезненное органическое врастание и рефлексию над самим собой, требование своего самого индивидуализированного, самого личностного желания, требование тех целей, на которые направлена его жизнь. Иначе он «не сотворит благо, которое он любит» (которое он любит недейственно, лишь постольку, поскольку считает, что оно само по себе является благим) и «содеет зло, которого не желает» (которого он не желает в качестве зла, но которое он в данный момент воспринимает как свое благо). Однако во многих других случаях, собственно говоря, образующих ткань нашей моральной жизни, человек сталкивается с множеством вступающих в конфликт долженствований и многообразием правил, которые пересекаются друг с другом в конкретных обстоятельствах, так что встает проблема: что же я действительно должен делать? Именно тут ему следует прибегнуть к regulae arbitrariae[39*] практической мудрости, к тем правилам, которые не просто учитывают все объективные частные обстоятельства, но становятся решающими только в силу основных влечений субъекта (предположительно правильных) и наклонностей его добродетелей. 14. Нам преподносят как некое открытие, что в самых глубоких и свободных — и в самых мудрых — актах морального выбора главную роль играют не мотивы, над которыми размышляет разум, а непредвиденный, часто обескураживающий для ума самого субъекта порыв непостижимой субъективности. Но как же может быть иначе, если моральное суждение должно учитывать, в момент его свободного вынесения, все то реально не познанное, что несет в себе субъект, его скрытые возможности, его глубинные устремления, прочность или хрупкость его моральной субстанции, его моральные добродетели, если таковые имеются, неясный зов его предназначения? Все это невыразимо для него, неизвестно ему в понятиях разума, но смутный инстинкт самопостижения и (если у него есть добродетели) его добродетель практической мудрости неосознанно постигают их, сообразно не поддающемуся описанию способу познания через сопричастность (connaturalite). И эти элементы оценки, невыразимые в понятиях, наиболее значимы для практической правильности решения, которое он примет, когда его воля сделает определенно действенным тот или иной объективный мотив, жизненно соотнесенный со всем его внутренним миром. Таким образом, самое свободное решение может иногда явиться под видом фатальности, хотя оно и обусловлено действительно свободным выбором, самое мудрое практическое решение порой может показаться иррациональным и необъяснимым, ибо его основания скрыты в субстанции субъекта. И когда мы позднее вспомним о нем, то, отделяя его от действительного, хотя и неуловимого для понятий, света, которым оно было окружено, мы, возможно, будем ретроспективно сомневаться в его практической мудрости и даже в его свободном характере. В сфере моральных проблем, где необходимо примирять противоположные друг другу обязанности и добродетели, мы делаем выбор не только между добром и злом, но также (и даже чаще всего) между хорошим и лучшим. Именно тогда мы вступаем в область глубочайших таинств моральной жизни и в то же время индивидуальность морального акта достигает наивысшей степени. Св. Фома учит, что мера даров Святого Духа выше, нежели мера моральных добродетелей, мера дара верного решения выше меры практической мудрости. Святые всегда удивляют нас. Их добродетели более свободны, нежели добродетели просто добродетельного человека. Порой даже во внешне схожих обстоятельствах они поступают совсем не так, как он. Они снисходительны там, где он был бы суров, строги там, где он бы был снисходителен. Когда одна святая покидает своих детей или подвергает их искушению возмущения ради принятия религии, а другая попускает убить своего брата у врат монастыря, дабы не нарушить обета; когда один святой является к епископу нагим из любви к бедности, другой избирает нищенство и отталкивает людей кишащими на нем паразитами, третий оставляет государственные дела и становится каторжником из сострадания к пленникам, а четвертый предпочитает подвергнуться несправедливому осуждению, нежели защитить себя от бесчестных обвинений, — они превышают меру. Что это означает? У них другая мера, но она подходит лишь для каждого из них. Если эта мера превосходит мерило разума, то измеряемое ею действие совершеннее того, что измеряется простыми моральными добродетелями, не вследствие своего объекта как такового, а вследствие внутреннего импульса, получаемого ими от Духа Божиего в глубинах своей непередаваемой субъективности и направленного, независимо от меры разума, к высшему, распознаваемому ими одними благу, о котором они призваны свидетельствовать. Вот почему не было бы никакой святости, если бы мир лишили всего, выходящего за рамки принятого, и всего того, что разум считает бессмысленным. И поэтому когда о таких действиях говорят, что они удивительны и неподражаемы, то высказывают нечто более глубокое, чем полагают: они необобщаемы, они неуниверсализируемы. Они являются благими, они — наилучшие из всех моральных актов, и они хороши лишь для тех, кто их совершает. Таким образом, мы далеки от кантовского универсализма и от нравственности, определяемой возможностью возвести максиму некоторого действия в закон, значимый для всех людей. 15. Великой ошибкой Кьеркегора, при всех его великих интуициях, было разделение и противопоставление в качестве двух разнородных миров мира всеобщности, или универсального закона, и мира единичного, не находящего оправдания у человеческого разума свидетельства, данного «рыцарем веры». В таком случае ему следовало пожертвовать этикой или же по крайней мере «отстраниться» от нее. В реальности эти два мира взаимосвязаны, оба они входят в универсум этики, который подразделяется на специфически различные области сообразно степени глубины моральной жизни: от этики животного человека до этики духовного человека и духовного начала (pneuma), от самой поверхностной области, где моральная жизнь едва моральна, едва интегрирована сознанием и состоит во внешнем соответствии с общественным мнением, с правилами и табу социальной группы, до предельных глубин, сокрытых в божественной жизни, где нравственная жизнь всецело моральна и интегрирована сознанием — сознанием того spiritualis homo[40*], который судит обо всех вещах и не судим никем[38]. Не только такой трагический герой, как Агамемнон, но и Авраам, лично приносящий в жертву Исаака, все еще принадлежит к универсуму этики. Авраам, затронутый в глубине сердца повелением самого Бога и раздирающим его противоречием, подчинился и всеобщему закону, первому закону из всех: «Ты будешь почитать непостижимого Бога и будешь ему повиноваться». И Авраам смутно знал — не из трактатов по нравственному богословию, а по внушению Святого Духа, — что умерщвление сына не подпадало под закон, воспрещающий человекоубийство, ибо таково было повеление Господа жизни[39]. С другой стороны, если этическое поведение уже перестало быть просто сном наяву, определяемым страхом социальных санкций или желанием оправдать себя перед другими, если человек действительно переступил порог моральной жизни, всеобщий закон, как мы отметили, жизненно интериоризирован, укоренен, экзистенциализирован в динамизме индивидуального субъекта, устремленного к целям, которые обладают для него первостепенной значимостью. Даже когда человек повинуется закону как раб, поскольку желает сделать зло, но одновременно боится преисподней и гнева Божиего, то не просто логическое подведение частного случая под общий закон, анонимного действия, предполагающего какого-то неопределенного субъекта, под правило, которое выражает то, что должен делать каждый человек, а сам его страх, страх, осаждающий его сознание и заставляющий его содрогаться при мысли об опасности погубить свою душу, подавляет, под законом, его злую волю и заставляет его отождествлять свое уникальное, драгоценное Я, мятущееся и непокорное Я того человека, каким он является, со всяким человеком, подчиненным всеобщему предписанию. Когда человек повинуется закону, будучи ему привержен, ибо, желая прежде всего справедливости, он не желает того дурного поступка, который сегодня составляет для него искушение и который запрещен законом, то именно его собственное желание, более глубинное и сильное, чем соблазн, именно его стремление к целям, поставленным им перед собою в первую очередь, согласует с законом его волю, остающуюся волей к добру, и заставляет его отождествлять свое Я со всяким человеком, подчиненным всеобщему предписанию. Когда же он повинуется закону как друг закона, ибо Дух Божий делает его единым духом и любовью с Началом закона, и, сам по себе поступая так, как предписывает закон, более не находится под законом, то сама его высшая и теперь уже в высшей степени свободная любовь к Богу и Единству заставляет его следовать закону, ставшему его собственным законом, ставшему его личностным призывом, доносящим до него слово Того, кого он любит, — закону, по отношению к которому он является уже не Я, подлежащим отождествлению со всяким человеком, а самим этим человеком, тем человеком, названным его именем, к кому обращен этот закон, в его полном одиночестве пред Богом. Когда св. Фома учит нас, что дары Святого Духа даны всем, так как они необходимы для спасения, он открывает нам тем самым, что в определенные моменты и в определенных глубинах этического универсума каждый из нас может быть вынужден совершить жертву Авраама и превзойти меру разума, не будучи поставленным при этом в исключительную ситуацию, как Авраам, и не познав такого же величия. И когда он нас учит, в отношении этического универсума в его целостности и касательно жизни практического разума и простых моральных добродетелей, что не может быть осуществления добродетелей без личностного суждения практической мудрости и, в более широком плане, что не бывает моральной жизни без личностных суждений нравственного порядка, то этим он говорит нам, что в каждом подлинно моральном акте человек для применения закона и применяя закон должен воплотить и постичь всеобщее в своем собственном единичном существовании, оставаясь одиноким перед лицом Бога. Что же до наших современных атеистических экзистенциалистов, то они жертвуют вместе со всякой сущностью этически всеобщим, жертвуют с удовольствием варваров, не ведая, что творят, а не так, как Кьеркегор — с тоской и болью, понимая его ценность. В действительности они, кажется, считают, что если бы существовала система моральных правил, то она должна была бы сама по себе автоматически применяться к частным случаям, откуда следовало бы, что всякая мораль ущербна, поскольку для молодого человека, колеблющегося относительно того, следует ли, разбивая сердце матери, присоединиться к генералу де Голлю, должно быть достаточно заглянуть в словарь ее предписаний, дабы знать, что делать, но, однако же, это не так. Короче говоря, они воображают, будто мораль избавляет от морального сознания, и заменяют своими золотыми правилами этот подвижный и тонкий орган, который столь дорого стоит, и его непреложно индивидуальное суждение, так же как и непреложно личностное и несводимое ни к какому роду знания суждение практической мудрости, которое дается еще труднее. Они подменяют все это расщелиной Пифии, поскольку они изгнали разум и усматривают формальное содержание морали в одной чистой свободе. Пусть озадаченный молодой человек приложит ухо к этой расщелине, чтобы сама его свобода подсказала ему, как ею распорядиться. И, главное, не следует давать ему советы! Даже самый незначительный совет несет с собой риск подавить его свободу, помешать доброму змею выползти из расщелины. Свобода этих философов свободы исключительно хрупка. Лишая ее связи с разумом, они истощают ее саму. Что до нас, то мы не считаем, что советы опасны для человеческой свободы. Пичкайте ее советами сколько вздумается — мы знаем, что у нее достаточно силы их переварить и что она живет рациональными мотивациями, которые сама направляет, как ей угодно, и которые только она делает эффективными. В конечном счете, устраняя общее и универсальный закон, устраняют и свободу, оставляя лишь ее видимость — нечто бесформенное, возникающее из мрака. Ибо, устраняя общее и универсальный закон, устраняют разум, в котором коренится всякая свобода[40] и из которого в человеке исходит столь великое желание, что его не могут в достаточной мере детерминировать никакой мотив и никакая объективная потребность, кроме Блаженства, увиденного воочию[41]. Глава III Существующее Субъект (suppositum) 16. Я говорил об экзистенциальном — практически-экзистенциальном — характере морального суждения, истинность которого измеряется верно ориентированным волевым динамизмом субъекта. Теперь дадим некоторые разъяснения относительно самого понятия «субъект» и того места, которое оно занимает в целостном видении философии томизма. В силу именно экзистенциализма (экзистенциалистского интеллектуализма) этой философии понятие «субъект» играет в ней важнейшую роль, и мы можем даже сказать, что субъекты занимают все пространство томистского универсума, в том смысле что для томизма существуют только субъекты с присущими им акциденциями, исходящей от них деятельностью и теми отношениями, которые устанавливаются между ними; только единичные субъекты осуществляют акт существования. То, что мы называем субъектом, Фома Аквинский называл основанием (suppositum). Сущность есть то, что представляет собой вещь; основание есть то, что обладает сущностью, то, что осуществляет существование и действие, — actiones sunt suppositorum[43*], — то, что бытийствует. Здесь мы имеем дело с метафизическим понятием, вызывающим головную боль у стольких студентов и озадачивающим всех, кто не понял подлинной — экзистенциальной — основы томистской метафизики: понятием бытийствования[44*]. Мы должны говорить о понятии бытийствования весьма уважительно не только в связи с его трансцендентным применением в теологии, но и потому, что в рамках самой философии оно свидетельствует о высшем напряжении артикулированной мысли, пытающейся интеллектуально «уловить» нечто ускользающее из мира понятий или идей разума — специфическую реальность субъекта. Экзистенциальный субъект родствен акту существования в том, что оба они превосходят понятие или идею как предел первой операции духа, простого восприятия. Я попытался показать в предыдущем разделе, как интеллект, поскольку он охватывает себя, фиксирует в первой из своих идей именно акт существования, составляющий интеллигибельное или, вернее, сверхинтеллигибельное содержание, присущее суждению, а не простому восприятию. Теперь же мы обращаемся не к акту существования, а к тому, что осуществляет этот акт. Так же как в языке нет ничего более привычного, чем слово «быть» — и это величайшая тайна философии, — нет ничего более обычного, нежели понятие «субъект», которому во всех наших суждениях мы приписываем предикат. И когда мы предпринимаем метафизический анализ реальности этого субъекта, этой индивидуальной вещи, которая удерживается в существовании, этой в высшей степени конкретной реальности, и стараемся отдать должное ее несводимой оригинальности, мы должны обратиться к наиболее абстрактным и разработанным понятиям нашей лексики. Неудивительно, что умы, стремящиеся к легкому решению проблем, принимают за пустые схоластические тонкости и головоломки пояснения, с помощью которых Каетан и Хуан де Санто-Томас демонстрируют нам отличие бытийствования как от сущности, так и от существования и описывают его в качестве субстанциального модуса. Я согласен, что стиль их рассуждений кажется уводящим нас очень далеко от опыта, на «третье небо абстракции». И тем не менее в действительности их цель заключалась в том, чтобы выработать объективное понятие субъекта или основания, объективно выявить — путем онтологического анализа структуры реальности — те свойства, благодаря которым субъект является субъектом, а не объектом и трансцендирует или, точнее, превосходит по глубине весь универсум объектов. Когда они объясняют нам, что сущность или природа не может существовать вне ума именно как объект мысли и тем не менее индивидуальная природа существует и, следовательно, чтобы существовать, она должна быть чем-то иным, нежели объект мысли, она должна нести в себе некую высшую законченность, которая ничего не добавляет к ней в сфере сущности (и соответственно ничем новым, что ее характеризует, не обогащает наше понимание), но ограничивает ее самой этой сферой, замыкает ее или определяет ее место, конституирует ее в качестве некоего в себе или в качестве чего-то внутреннего по отношению к существованию, с тем чтобы она могла сделать своим этот акт существования, для которого она сотворена и который превосходит ее[42], когда они объясняют нам таким образом, в силу чего, в плане реальности quod[46*], существующее и действующее есть нечто отличное от quid[47*], которое мы мыслим, они тем самым подтверждают экзистенциальный характер метафизики, разрушают платоновский мир чистых объектов, оправдывают переход в мир субъектов, или оснований, спасают для метафизического интеллекта ценность и реальность субъектов. 17. Бог не творит сущностей, которым бы он придавал окончательный вид бытийствующих, чтобы затем заставить их существовать! Бог творит существующие субъекты, или основания, бытийствующие в своей индивидуальной природе, которая их конституирует, и получающие от творческого импульса свою природу, а также собственное бытийствование, существование и активность. Каждый из этих субъектов обладает сущностью и выражает себя в действии, каждый из них в реальности своего индивидуального существования представляет для нас неисчерпаемый источник знания. Мы никогда не узнаем всего про мельчайшую травинку или водоворот в стремительном ручье. В мире существования есть лишь субъекты, или основания, и то, что приходит от них в бытие. Вот почему этот мир есть мир природы и превратностей, мир, в котором происходят случайные и внезапные события и в котором течение событий податливо и изменчиво, в то время как законы сущностного порядка необходимы. Мы познаем субъекты, и мы никогда до конца их не познаем. Мы не познаем их в качестве субъектов, мы их познаем только объективируя, занимая по отношению к ним объективную позицию, превращая их в объекты, поскольку объект есть не что иное, как нечто в субъекте, переведенном в состояние нематериального существования актуального мышления. Мы познаем субъекты не как субъекты, а как объекты, следовательно, только в тех или иных аспектах или, скорее, интеллигибельных приближениях (inspects) и интеллигибельной перспективе, в которых они представлены разуму и которые мы никогда до конца не раскроем в них. В движении по лестнице бытия к более высоким его ступеням мы имеем дело с субъектами существования, с основаниями, все более и более богатыми в своей внутренней сложности; их индивидуальность все более и более концентрирована и интегрирована, их действие демонстрирует все более и более совершенную спонтанность: от простой транзитивной активности неодушевленных тел к скрыто имманентной активности растительной жизни, к явно имманентной активности чувственной жизни и совершенно имманентной активности жизни интеллекта[43]. На этой последней ступени преодолевается порог свободы выбора и одновременно порог собственно независимости (при всем ее несовершенстве) и личности: с появлением человека свобода спонтанности становится свободой автономии, suppositum становится persona — целым, которое бытийствует и существует в силу самого бытийствования и существования своей духовной души, само полагает себе цели, является самостоятельным универсумом, микрокосмом, который, несмотря на постоянную угрозу своему существованию в глубинах материального универсума, обладает большей онтологической плотностью, нежели весь этот универсум. Только личность свободна, только у нее одной есть в полном смысле слова внутренний мир и субъективность, поскольку она сама в себе содержится и развивается. Личность, по словам Фомы Аквинского, есть наиболее благородное и возвышенное во всей природе. * * * Субъективность как субъективность 18. Благодаря чувственности и опыту, науке и философии каждый из нас, как я уже сказал, познает в качестве объектов мир субъектов, оснований и личностей, в котором он пребывает. Парадокс сознания и личности в том, что каждый из нас находится как раз посреди этого мира, каждый представляет собой центр бесконечности. И этот привилегированный субъект, мыслящее Я, является самому себе не как объект, а как субъект; среди всех субъектов, известных ему в качестве объектов, он единственный выступает субъектом как таковым. Перед нами, таким образом, субъективность как субъективность. Я знаю себя в качестве субъекта благодаря сознанию и рефлексии, но моя субстанция сокрыта от меня. Фома Аквинский объясняет, что в спонтанной рефлексии, являющейся преимуществом интеллектуальной жизни, каждый из нас обладает знанием (не научным, но опытным и непередаваемым) о существовании своей души, о единичном существовании этой субъективности, которая ощущает, страдает, любит и мыслит. И когда человек пробуждается к интуиции бытия, он в то же самое время пробуждается к интуиции субъективности; он постигает в неугасающем озарении, что он есть некое Я, как сказал Жан-Поль Сартр. Сила подобного ощущения может быть столь велика, что оно поведет его к той героической аскезе пустоты и уничтожения, благодаря которой экстатически постигается субстанциальное существование Я и одновременно присутствие необъятного божественного Я, что, на мой взгляд, характерно для естественной мистики Индии[44]. Но интуиция субъективности — это интуиция экзистенциальная, которая не открывает никакой сущности. То, что мы из себя представляем, известно нам через наши явления, наши действия и поток сознания. Чем более мы осваиваемся с внутренней жизнью, чем лучше распознаем удивительную текучую множественность, которая нам таким образом открывается, тем более мы чувствуем, что нам остается неизвестна сущность нашего Я. Субъективность как субъективность неконцептуализируема, она являет собою неисследимую бездну, недоступную идее, понятию или образу, любому типу науки, интроспекции, психологии или философии. Да и как может быть иначе, если учесть, что любая реальность, познаваемая с помощью понятий, идей или образов, постигается в качестве объекта, а не субъекта? Субъективность как таковая, по сути, ускользает из области того, что мы знаем о самих себе через идеи. 19. Тем не менее она познается определенным способом или, вернее, определенными способами, которые я хотел бы вкратце перечислить. Во-первых, субъективность познаваема или, скорее, ощущаема благодаря бесформенному и рассеянному знанию, которое по отношению к рефлективному сознанию можно назвать бессознательным или предсознательным знанием. Это знание принадлежит к сфере «сопутствующего», или спонтанного, сознания, которое, не пробуждая ясного акта мысли, фактически охватывает in actu exercito наш внутренний мир в той мере, в какой он включен в жизненную активность наших духовных способностей[45]. Даже в отношении самых поверхностных людей справедливо, что начиная с момента, когда они произносят «я» все развертывание их состояний сознания и действий, их мечты воспоминания и поступки поддерживаются виртуальным и невыразимым знанием, экзистенциальным и жизненным знанием тотальности, имманентной каждой из ее частей, и окутаны — помимо их сознания — рассеянным сиянием, необыкновенной свежестью, материнским пониманием и сочувствием, исходящими от субъективности. Субъективность непознаваема; она ощущается как благотворная всеохватывающая ночь. Во-вторых, существует познание субъективности как таковой — конечно же, несовершенное и фрагментарное, но в этом случае оформленное и актуально данное разуму, — которое относится к тому, что Фома Аквинский называет познанием через склонность, симпатию или сопричастность, а не через познавательную деятельность. Оно является нам в трех специфически различных формах: как практическое познание, когда о явлениях морали и самом субъекте судят по его внутренней склонности, о чем я говорил раньше в связи с моральным сознанием и практической мудростью; как поэтическое познание, когда сущее в мире и субъективность познаются совместно в творческой интуиции-эмоции и нераздельно выявляются и выражаются не в слове, а в созданном произведении[46]; как мистическое познание, которое направлено не на субъект, а на божественное и которое не получает какого-либо выражения, но в котором Бог познаваем через единение и сопричастность в любви, а сама любовь, ставшая формальным средством познания божественного Я, одновременно делает человеческое Я прозрачным в его духовных глубинах: дайте мистику минуту саморефлексии, и св. Тереза и св. Хуан де ла Крус покажут вам, в какой степени божественный свет наделяет их ясным и неисчерпаемым знанием собственной субъективности. Но ни в одном из этих случаев познание субъективности как субъективности, каким бы реальным оно ни было, не есть познание по типу познания, т. е. по типу концептуальной объективации. 20. Ни в одном из приведенных случаев мы не имеем дела с философским познанием; мы впадем в противоречие, если попытаемся создать на этом материале философию, поскольку любая философия так или иначе оперирует понятиями. Это первый, принципиально важный момент, привлекающий наше внимание при рассмотрении субъективности как субъективности. Он определяет границу, отделяющую мир философии от мира религии; именно это глубоко чувствовал Кьеркегор, полемизируя с Гегелем. Непреодолимое препятствие, на Которое наталкивается философия, состоит в том, что она, конечно, познает субъекты, но познает их как объекты, всецело вписываясь в отношение интеллекта к объекту, в то время как религия входит в отношение субъекта к субъекту. Вот почему всякая философская религия или философия, которая, подобно гегелевской, претендует на поглощение и интеграцию религии, в конечном счете представляет собой мистификацию. Когда философия, исходящая из бытия вещей, постигла Бога как причину бытия, она благодаря ананоэтическому знанию[47] сделала своим объектом божественное Я, выразив его в понятиях, которые не ограничивают данную в них высшую реальность, а, напротив, бесконечно превосходятся ею. Но одновременно она знает или должна знать, что объективируемая ею таким образом «в виде загадки и как бы в зеркале» реальность есть реальность трансцендентного Я, непроницаемого в его бытии и благодати, свободе и славе, которому все другие мыслящие Я, познающие его, сразу же должны отдать долг повиновения и преклонения. Св. апостол Павел порицал языческую мудрость за непризнание этой божественной славы, хотя она и знала ее. Ибо в действительности признать ее уже означает благоговеть перед нею. Одно дело — знать Бога как трансцендентное высшее Я и совсем другое — самому со всеми своими познаниями, со своим существованием, со своей плотью и кровью вступить в живую связь, в которой сотворенная субъективность сталкивается лицом к лицу с трансцендентной субъективностью и, трепеща и любя, ищет в ней спасения. Этим занимается религия. Религия по существу является тем, чем никакая философия быть не может: отношением личности к личности со всем заключенным в нем риском, тайной, страхом, доверием, восхищением и томлением. И само это отношение субъекта к субъекту[48]требует, чтобы в знании о несотворенной субъективности, которым обладает субъективность сотворенная, последняя сохраняла нечто от нее как субъективности, или тайны личностной жизни. Отсюда следует, что всякое религиозное познание содержит в себе элемент откровения; поэтому в истинной вере именно первая Истина, воплощенная в Личности, открывает человеку тайну божественной субъективности: unigenitus films, qui est in sinu patris, ipse enarravit[49] [49*] Это знание еще дано «в виде загадки и как бы в зеркале», и здесь божественная субъективность еще объективируется, с тем чтобы стать нам доступной. Но теперь объективация осуществляется в зеркале сверханалогии веры[50], в понятиях, которые избраны самим Богом как способ рассказать нам о себе, — до того предела, когда последнее зеркало исчезает и мы познаем, так же как познаны мы сами. Тогда раскрывается божественная субъективность как таковая в видении, в котором божественная сущность сама актуализирует наш интеллект, чтобы заставить нас восхищаться ею. И, в ожидании такого состояния, сопричастность в любви дает нам в апофатическом созерцании несовершенную замену и неясное предчувствие такого единения. 21. В целом ситуация привилегированного субъекта, познающего себя как субъект в отношении всех иных субъектов, постигаемых в виде объектов, ситуация Я, этого мыслящего тростника среди себе подобных, ставит особую проблему. Каждый из нас может сказать вместе с Сомерсетом Моэмом: «То myself I am the most important person in the world; though I do not forget that, not even taking into consideration so grand a conception as the Absolute, but from the standpoint of common sense, I am of no consequence whatever. It would have made small difference to the universe if I had never existed»[51]. Это очень простое замечание, но у него весьма далеко идущие следствия. Будучи для Я единственным субъектом как таковым среди других субъектов мира, которые открываются моим чувствам и моему интеллекту только в качестве объектов, я нахожусь в центре мироздания, как мы только что заметили. Относительно моей актуальной субъективности я являюсь центром мира, «самой значительной личностью на свете»; моя судьба — самая важная среди других судеб; при всей своей ничтожности я более интересен, чем все святые. Существую я — и существуют все остальные, и, что бы ни случилось с другими, это всего лишь деталь картины, но то, что происходит со мною как таковым, и то, что я должен делать, имеет абсолютную значимость. И тем не менее, если говорить о мире как таковом и с наиболее естественной «точки зрения здравого смысла», я прекрасно знаю, что «ровно ничего не значу» и «мало что изменилось бы в мире, если бы я никогда не существовал». Я прекрасно знаю, что подобен всем другим, я не лучше других и стою не больше, чем они; я — лишь маленький завиток пены на гребне волны, в мгновение ока уходящей в безбрежность природы и человечества. Эти два образа — меня и моего положения по отношению к другим субъектам — не могут слиться воедино, эти две перспективы не могут совпасть. Я колеблюсь между ними, находясь в довольно жалком состоянии. Если я увлекусь перспективой субъективности, то впитаю все в себя и, жертвуя всем во имя своей уникальности, приду к абсолютному эгоизму и гордыне. Если меня увлечет перспектива объективности, я буду поглощен всем и, растворясь в мире, изменю своей уникальности и покорюсь судьбе. Эта антиномия разрешается только свыше. Если существует Бог, тогда не я, а он — центр всего, и теперь уже не по отношению к какой-то определенной перспективе, где каждая сотворенная субъективность предстает центром постигаемого ею универсума, но в абсолютном смысле, предполагающем трансцендентную субъективность, с которой соотнесены все субъективности. Теперь я могу знать одновременно и то, что я не имею значимости, и то, что моя судьба — это самое значимое, — знать это, не впадая в гордыню и не изменяя своей уникальности, ибо, любя божественный Субъект больше, чем себя самого, я люблю себя для него и, исполняя его волю, я главным образом для него хочу повиноваться своей судьбе; ибо, не имея значимости в мире, я значим для него, и не только я, но и все другие субъективности, чья способность к любви выявляется в нем и для него; отныне они едины со мной, и мы призваны наслаждаться его жизнью. 22. Я известен другим людям. Они знают меня в качестве объекта, а не субъекта. Они игнорируют мою субъективность как таковую: им неведома не только ее неисчерпаемая глубина, но и наличие целостности в каждом из ее действий, та экзистенциальная сложность внутренних обстоятельств, природных данных, свободного выбора, привязанностей, слабостей, возможных достоинств, любви и страданий, та атмосфера внутренней жизни, которая только и придает смысл каждому из моих действий. Быть познаваемым в качестве объекта, быть известным другим, видеть себя глазами ближнего (здесь г-н Сартр прав) означает быть отторгнутым от самого себя и пораженным в своей самотождественности. Это означает всегда быть неверно понятым, независимо от того, порицает ли являемый другим он наше Я или, напротив, что случается реже, воздает ему должное. Судилище оказывается маскарадом, где обвиняемого наряжают в его собственный шутовской костюм, чтобы взвешивать его действия. Чем больше судьи отходят от грубых внешних критериев, которые их некогда удовлетворяли, чем больше они стараются учесть степени внутренней ответственности, тем скорее они убеждаются, что правда о подсудимом остается не познанной человеческим правосудием. Допрошенный таким судом, Иисус должен был бы безмолвствовать. Я ведом Богу. Он знает все обо мне как о субъекте. Я являюсь ему в самой моей субъективности, и ему нет нужды объективировать меня с целью познания. Итак, в этом уникальном акте человек познается не как объект, но как субъект во всей глубине и со всеми тайнами его субъективности. Только Богу я известен в таком виде, и только ему я являюсь открытым. Я не открыт самому себе. Чем более я познаю мою субъективность, тем более неясной она для меня остается. Если бы меня не знал Бог, я был бы никому неведом, никто бы не знал меня в моей истине, в моем существовании для себя; никто не знал бы меня, меня как субъекта. Это означает, что никто не воздал бы должного моему бытию[52]. Нигде мне не воздалось бы должное; мое существование было бы погружено в неверное знание обо мне всех других и мира, а также в мое самонепонимание. Но если не существует справедливости по отношению к моему бытию, никакая надежда для меня невозможна. Если человек неведом Богу и если у него есть глубокий опыт своего личного существования и своей субъективности, тогда у него есть также опыт безысходного одиночества; и страстное желание смерти, более того, стремление к полному уничтожению является единственным источником, фонтанирующим в нем. Наконец, знать, что я ведом в качестве субъекта во всех измерениях моего бытия, означает не только знать, что моя истина ведома и что в этом ведении мне воздана справедливость. Это означает также знать, что я понят. Даже если Бог осуждает меня, я знаю, что он меня понимает. Мысль о том, что наши помыслы известны тому, кто проникает к нам в душу, сначала повергает нас в страх и трепет, ибо мы — средоточие зла. Но при более глубоком рассмотрении как не задуматься о том, что мы сами и все иные окружающие нас бедные существа, познаваемые нами как объекты, являющиеся перед нами по преимуществу в своей ничтожности, открываются Богу в их субъективности, так что наряду с их недостатками и скрытым злом видна и неявная красота дарованной им Богом природы, видны малейшие искры блага в осуществляемой ими свободе, видны все тягости и все движения доброй воли от рождения до смерти — вся потаенная благость, о которой они сами не имеют представления. Наивысшее познание Бога — постижение его в любви. Знание того, что ты ведом Богу, предполагает не только опыт справедливости, но также и опыт милосердия. 23. В любом случае я хотел бы отметить, что наши собственные действия переносятся нами лишь потому, что наше осознание их погружено в непрозрачный опыт субъективности. Они «вылупляются» из него, как птенцы, в гнезде, в котором все — включая жесточайшие терзания и позор — сопричастно нам, исходит от нас в неповторимой свежести переживаемого нами момента настоящего; они погружены в ту материнскую атмосферу, исходящую от субъективности, о которой я говорил выше. Ничто не является для нас столь разрушительным, как наши собственные действия, когда, забытые, а потом напомнившие о себе какими-то предметами из прошлого, они переходят в состояние объектов, отделенных от живительных истоков субъективности: даже если они не были особенно дурными, мы более не можем быть уверены в их благости и в том, не испортили ли их иллюзия или скрытое дурное намерение; эти «чужестранцы» набрасываются на нас, как мертвецы, нами же порожденные, чтобы внести в нас сомнение и смерть. Одна из естественных черт состояния обреченности (damnation) — то, что субъект не видит себя в Боге и соответственно не видит всю свою жизнь в вечном мгновении, в котором присутствует все; все его хорошие и дурные поступки вновь представляются ему в бесплодном свете без конца вопрошающей памяти мертвых, как враждебные объекты, совершенно оторванные от актуального существования, где субъективность отныне утвердилась в одиночестве своей дурной воли, отделяющей от нее ее собственное прошлое. Но когда достигший предела субъект рассматривает себя в Боге и в перспективе божественной вечности, все моменты его прошлой жизни, познанные им в актуальности и данности пережитого мгновения, и все его деяния (даже дурные, не только получившие теперь прощение, но не оставляющие больше ни следа, ни тени) предстают как исходящие в настоящее время из обновленной субъективности, обретающей в этом случае внутреннее сияние и становящейся прозрачной. И благодаря видению, в котором его интеллект обладает Ipsum esse subsistens, он не только познает самого себя и собственную жизнь в высшей степени экзистенциальным образом, но и постигает также другие существа, которые он наконец познает в Боге как субъекты во всех открывающихся глубинах их бытия. Структура субъекта 24. Объективировать означает подвергать универсализации. Интеллектуально постигаемое, в котором субъект объективируется для нашего духа, составляют универсальные сущности. Именно по отношению к индивидуальности субъекта (интеллект не может ее непосредственно уловить), к его субъективности как субъективности, уникальной и единичной, непередаваемой и неконцептуализируемой, и по отношению к его собственному опыту субъективности объективирование предает субъект, и, постигаемый как объект, он познается превратно, что отмечалось нами выше. Напротив, по отношению к его сущностным структурам субъект отнюдь не постигается ложно, становясь объектом; объективация, которая его универсализует и раскрывает в нем интеллигибельные природы, позволяет, без сомнения, постоянно углублять знание, но никогда не ведет по неверному пути, не затемняет истину, а способствует ее пробуждению в душе. Субъект, основание или личность обладает сущностью, сущностной структурой, он являет собой субстанцию, наделенную свойствами, испытывающую влияние и действующую при помощи инструментария своих возможностей. Личность есть субстанция, характеризующаяся наличием духовной души как субстанциальной формы и живущая не только биологической и инстинктивной, но также интеллектуальной и волевой жизнью. Было бы наивной ошибкой полагать, что субъективность не имеет интеллигибельной структуры, на том основании, что ей присуща неисчерпаемая глубина, и отрицать в ней всякую природу, с тем чтобы увлечь ее в пропасть чистой и бесформенной свободы. Эти наблюдения ведут нас к пониманию того, почему многие современные философы, только и рассуждающие о личности и субъективности, однако, совершенно их не понимают. Они попросту игнорируют метафизическую проблему того бытийствования, о котором мы уже говорили выше. Они не видят, что метафизически рассматриваемая личность, являясь образцом бытийствования духовной души, дарованной сложному человеческому существу, и позволяя ему быть носителем собственного существования и свободно совершенствоваться, свободно отдавать себя, есть содержащееся в нас свидетельство щедрости, или размаха, бытия, которая раскрывается духом в воплощении духа и которая составляет в скрытых глубинах нашей онтологической структуры внутренний источник динамики и единства[53]. Их непонимание исходит из нежелания анализировать суть внутренней жизни интеллекта и воли. Они не видят, что именно дух позволяет человеку преодолеть порог независимости в собственном смысле слова и внутренней замкнутости и потому субъективность личности требует, как своей неотъемлемой привилегии, коммуникации разума и любви. Они не видят, что даже до осуществления акта свободного выбора и для создания необходимых условий свершения такового глубочайшая потребность личности состоит в коммуникации с другим на основе единства разума и с другими на основе аффективного единства. Их субъективность не составляет некоего Я, поскольку она всецело феноменальна. 25. Выше я уже приводил афоризм Фомы Аквинского, что корень свободы находится исключительно в разуме. Субъективность является сама себе не через иррациональный разрыв — каким бы глубоким или, наоборот, поверхностным он ни был — в иррациональном потоке психологических и моральных феноменов, снов, автоматических реакций, побуждений и образов, возникающих из бессознательного; и не через тоску по выбору, а через овладение собой ради принесения себя в дар. Когда человек обладает смутной интуицией субъективности, реальность, которой наполняет его сознание опыт, есть реальность скрытой целостности, содержащейся в себе самой и фонтанирующей, преизобилующей познанием и любовью и постигаемой лишь через любовь на ее высшем уровне существования — существования как дарующего себя. «Итак, я хочу сказать: самопознание, взятое лишь как чисто психологический анализ более или менее поверхностных явлений, как странствие через образы и воспоминания, представляет собою — какова бы ни была его ценность — лишь эготическое знание. Но когда оно становится онтологическим, познание Я преображается, предполагая тогда интуицию бытия и открытие действительной бездны субъективности. И оно есть в то же самое время открытие глубинной щедрости существования. Субъективность, этот сущностно динамический, живой и открытый центр, дарует и приемлет одновременно. Она приемлет при посредстве интеллекта, сверхсуществуя в познании, а дарует через волю, обретая сверхсуществование в любви, т. е. как бы вбирая в себя иные существа в качестве внутренних ориентиров — чтобы преизобиловать ради них и отдавать себя им, — и существуя духовно как дар. И предпочтительнее даровать, нежели получать: духовное существование в любви — наивысшее откровение существования для Я. Я, будучи не только материальным индивидом, но также и духовной личностью, владеет собой и держит себя в руках, ибо наделено духом и свободой. Но во имя чего оно владеет и располагает собой, если не ради наилучшего в истинном и абсолютном смысле — ради самоотдачи?» «Таким образом, когда человек поистине пробуждается к постижению смысла бытия, или существования, интуитивно проницая туманную и живую глубину Я и субъективности, он постигает благодаря внутреннему динамизму этой интуиции, что любовь — не преходящее удовольствие или более или менее интенсивная эмоция, а изначальное стремление и глубинное основание, заключенное в самом его бытии, то, для чего он живет»[54]. И через любовь в конечном итоге преодолевается та невозможность познать другого в необъективированном виде при помощи чувств и разума, о которой я так подробно говорил выше. Утверждать, что единение в любви делает для нас существо, которое мы любим, нашим вторым Я, значит рассматривать его как другую субъективность, принадлежащую нам. В той мере, в какой мы его действительно любим — т. е. любим не для себя, а для него, — и в той мере, в какой наш интеллект, становясь пассивным по отношению к любви и отбрасывая свои понятия (что бывает не всегда), тем самым делает любовь формальным средством познания, мы обладаем смутным знанием о любимом существе, схожим с тем, каким мы обладаем о себе самих; мы познаем его в присущей ему субъективности, хотя бы до некоторой степени, через опыт единения. И тогда оно в определенной мере исцеляется от своего одиночества; оно может, еще в тревоге, отдохнуть какое-то мгновение в пристанище знания, которым мы обладаем о нем как о субъекте. Глава IV Свободное существо и свободные вечные предначертания Время и вечность 26. С соображениями, на которых мы остановили свое внимание в предыдущей главе и которые касались субъекта, или существующего, основания, удерживающего или осуществляющего существование, связана проблема или, вернее, самая возвышенная и глубокая тайна, которой призваны заниматься науки, «невнятно говорящие о божественном»: проблема отношения между свободой сотворенного существа и вечными предначертаниями несотворенной Свободы. Эта проблема сама по себе относится к теологии, которая ставит ее в терминах предопределения к славе и отвержения, достаточной и действенной благодати, предшествующей и последующей божественной воли. В известной степени она относится также и к метафизике, поскольку уже в пределах естественного порядка встает вопрос об отношении между этими двумя видами свободы. В метафизике этот вопрос, как мне кажется, ставится прежде всего следующим образом: каково место человека и его погрешительной свободы в соотнесении с вечным планом, абсолютно свободным и абсолютно неизменным, принятым Несотворенным по отношению к сотворенному? Именно с этой точки зрения я и хочу его здесь рассмотреть, подытоживая в возможно более сжатой форме многолетние размышления о принципах томизма. Дабы сделать более ясным изложение, где среди многообразных вопросов одни влекут за собой другие, мне надо выделить несколько основных соображений, которые я буду рассматривать. Первое соображение: отношение между временем и вечностью. — Каждый момент времени присутствует в божественной вечности не только в том смысле, что известен ей, но и «физически», или в самом его бытии. В этом вопросе Хуан де Санто-Томас четко изложил доктрину своего учителя[55]. Все моменты времени присутствуют в божественной вечности — в ней нет никакой последовательности, она есть момент, длящийся без начала и конца, — потому что созидательные идеи поддерживают сообразно с их собственной мерой — вечностью, бесконечно превосходящей время, — сотворенное, которому они дают существование и собственной мерой которого является последовательность времени. «Это божественное "сегодня" — неизменная, не имеющая конца, недоступная вечность, к ней ничего нельзя добавить, из нее ничего нельзя изъять. И все вещи, которые появляются в нашем дольнем мире, сменяя друг друга и размеренно уходя в небытие, которые разнообразятся соответственно превратностям времени, оказываются перед этим "сегодня" и остаются недвижными перед ним. В этом «сегодня» еще недвижен тот день, когда появился мир. И тем не менее он уже присутствует там, где предстанет пред судом вечного судьи»[56]. Вечность содержит в себе и измеряет время всецело, обладая им нераздельно, и, таким образом, то будущее событие, которое еще не существует само по себе и в своей собственной длительности, уже актуально присутствует в вечности вместе со всеми теми, что предшествовали ему и последуют за ним. Они все присутствуют здесь как моменты (termes) творческого действия, которое без всякой последовательности задает их последовательное наступление, и как нераздельно принадлежащие вечному мгновению и измеряемые им — собственной длительностью этого действия. «Для Бога нет ничего будущего»[57]. Из этого следует, что, собственно говоря, Бог не предвидит вещей во времени, а видит их и, в частности, свободный выбор и решения сотворенного существа, которые, именно в силу своей свободы, абсолютно непредсказуемы. Он их видит в тот самый миг, когда они осуществляются, в чистой экзистенциальной свежести их появления в сфере бытия, во всей скромности их собственного момента рождения. Сфера добра и сфера зла 27. Второе соображение: свобода сотворенного существа и сфера добра. — Если верно, что, как мы отметили в предыдущей части, любая сотворенная причина действует только в силу сверхпричинности Ipsum esse per se subsisteris[52*]и что, с другой стороны, свобода выбора состоит в активной и господствующей недетерминированности воли, которая сама делает действенным детерминирующий ее мотив, тогда ясно, что свобода сотворенного существа может реализоваться, лишь если она движима и активизируема, пронизана в своей глубине и в полноте ее детерминаций импульсом трансцендентной причинности, посредством которого творческая Свобода побуждает каждое сотворенное сущее действовать подобающим ему образом, заставляет действовать необходимо то, что подчинено необходимым детерминациям, случайно — то, что подчинено случайным детерминациям, свободно — то, действие чего не подчинено никаким детерминациям, кроме задаваемых им самим. Тут нет никакой трудности, которая могла бы остановить ум, если придерживаться экзистенциальной точки зрения и знать, что означают трансцендентность и аналогия. И отсюда следует, что в экзистенциальной субординации причин сотворенному существу принадлежит вся инициатива, но только вторичная, по отношению к благу и что творческая Свобода имеет здесь всю полноту первичной инициативы. В мире нет ни тени прекрасного, ни следа действительного, ни единой искры бытия, творцом которых не было бы самостоятельно существующее Бытие. Это тем более верно, когда речь идет о том особом благородстве и высшем расцвете бытия, каким является морально благой акт свободной воли. Итак, метафизика не испытывала бы никакой серьезной трудности, если бы сотворенное существо всегда осуществляло свою свободу в сфере добра. Нам известно, однако, что дело обстоит иначе. 28. Третье соображение: несимметричность между сферой добра и сферой зла. — Эта несимметричность состоит в том, что все относящееся к сфере добра выражается в терминах бытия, в то время как все, что относится к сфере зла, — я не говорю в данном случае о порочном акте, поскольку во всяком акте, в меру содержания в нем действительного и бытия, присутствует благо (метафизическое), — все, что относится к сфере зла как такового, выражается в терминах небытия, ничто, уничтожения. Ибо зло как таковое — это лишенность, т. е. не просто отсутствие какого-то блага, не просто лакуна или какое-либо ничто, но отсутствие должного блага, недостаток или отсутствие формы требуемого бытия в данном бытии, и зло свободного акта — это лишенность регуляции и формы, искажающая и поражающая небытием осуществление свободы. Отсюда следует, что мы не можем рассуждать о том, что относится к сфере зла, так же, как о том, что относится к сфере блага, и не можем просто применять к первой положения, принятые в отношении второй. Перспектива должна быть противоположной: нам следует мыслить в понятиях nihil, а не в понятиях esse[53*]. 29. Четвертое соображение: свобода сотворенного существа и сфера зла. — Каков корень или метафизическая предпосылка зла в свободном акте? Если этот акт сопряжен со злом, т. е. поражен или уязвлен небытием, то до его совершения сама воля, от которой он исходит, уже в определенной мере уклонилась от бытия: она уклонилась свободно, но еще не действуя, и не действуя дурно (иначе мы бы впали в порочный круг, и отыскиваемая нами трещина, сквозь которую зло проникает в свободный акт и дурное деяние, была бы уже актом зла). В одном из самых трудных и самых оригинальных своих тезисов Фома Аквинский объясняет в связи с этим[58], что порочный свободный акт включает два момента, различных не в смысле предшествования во времени, а в смысле онтологического первенства. В первый момент в самой воле, в силу ее свободы, имеется отсутствие или отрицание, которое еще не является лишенностью, или злом, а представляет просто лакуну: существо не рассматривает норму, или ты должен, от которой зависит регуляция акта. Во второй момент воля совершает свой свободный акт при отсутствии регуляции и с язвой небытия, происходящей от этого отсутствия рассмотрения. Именно в этот второй момент появляется моральное зло, или грех. В первый момент еще не было моральной вины, или греха, а была только трещина, сквозь которую зло проникло в свободное решение, подготовляемое личностью, — пустота или лакуна, через которую грех должен был обрести форму в свободной воле, прежде чем он вольется в артерии субъекта и мира. Эта пустота или эта лакуна, именуемая у св. Фомы нерассмотрением правила, не является злом, или лишенностью. Это — простое отсутствие, простое небытие внимания. Ибо рассмотрение правила не является долгом для воли, оно становится для нее долгом лишь в момент действия, осуществления бытия, когда она порождает свободное решение и делает свой выбор. Нерассмотрение правила становится злом, или отсутствием должного блага, лишь во второй из обозначенных нами моментов: в момент, когда воля осуществляет акт или бытие, производит выбор, в момент совершения свободного акта — с язвой или аномалией этого нерассмотрения. И, однако, не являясь еще злом или виною, эта пустота или лакуна — это нерассмотрение правила уже было свободным, ибо оно зависит от свободы желания рассматривать таковое либо не рассматривать. Воля бездейетвовала, не прибегла к рассмотрению. И если воля не принимает во внимание правило, то для этого, говорит св. Фома, достаточно ее свободы, и не нужно искать других причин. «Ad hoc sufficit ipsa libertas voluntatis»[59]. Здесь мы видим абсолютное начало, которое не есть начало, но являет собой уничтожение, трещину, лакуну, введенную в ткань бытия. И отныне нам надлежит чинить насилие над всеми словами нашего языка, которые все созданы как производные от бытия и которые теперь должны быть связаны в неизбежно парадоксальной форме с областью и деяниями небытия или ничто. Первопричина (не действующая, или производящая, а уничтожающая действие, или ущербная), первопричина нерассмотрения правила и, следовательно, производного от этого зла свободного акта есть попросту свобода сотворенного существа[60]. Оно обладает свободной инициативой отсутствия или небытия внимания, пустоты в ткани бытия, nihil, и на сей раз эта свободная инициатива — инициатива первичная, поскольку она состоит не в свободном действии или непротивлении бытию, а в свободном бездействии и нежелании, свободном препятствовании бытию. Отсюда следует, что если сотворенное существо никогда не бывает одиноким, когда осуществляет свою свободу в сфере добра, и нуждается в первопричине для всего, что оно совершает сопричастного бытию и благу, то оно, напротив, не нуждается в Боге и поистине одиноко в свободном отрицании, в проявлении свободной и первичной инициативы того небытия внимания, или рассмотрения, которое есть первоисточник зла свободного акта, т. е. той самой лишенности, из-за которой свободный акт, где присутствует метафизическое благо, поскольку присутствует бытие, является морально ущербным или попросту порочным. Без Меня не можете делать ничего[61]; без Меня вы можете соделать ничто. Божественные воздействия 30. Пятое соображение: преодолимые божественные воздействия и непреодолимое божественное воздействие. — Я говорил о пустоте, введенной в ткань бытия; я рассматривал сотворенное существо как пронизываемое и побуждаемое к активности всеми импульсами бытия, исходящими от Ipsum esse subsistens (побуждают ли они сотворенное существо при посредстве всего, что в мире ведет каким бы то ни было путем к благу, или они побуждают его прямо как Божии внушения, воспринятые через интеллект и волю, или же как воздействия постоянного божественного излучения, которое подвигает волю ко благу). Эти импульсы в каждом существе направлены на то, чтобы привести его к его собственной полноте. Если оно несет ничто (neante) под их воздействием, если оно бездействует, если оно проявляет свободную инициативу невнимания, то эта инициатива создает пустоту в ткани бытия, или в импульсах, несущих бытие, подавляет (не активно, а через недействование), обращает в ничто (nihilise), или делает бесплодными, божественные воздействия, которым оно подверглось. Если в мире есть моральное зло и порочные свободные акты, то это объясняется тем, что существуют преодолимые божественные воздействия. Иными словами, от Первопричины нисходят в свободные существа побуждения или влияния, которые изначально заключают в себе попущение, или возможность, стать бесплодными, если воспринимающее их свободное существо проявит свободную инициативу уклонения от них, или бездействия и нерассмотрения, уничтожения под их воздействием. Если верно, что всякая сотворенная свобода по природе своей, не будучи правилом для себя самой, является погрешительной свободой[62] и что Бог делает все вещи активными сообразно с их типом и, следовательно, творческая Свобода приводит сотворенные свободы в состояние активности сообразно с присущей их типу погрешимостью, то становится понятным, что, сообразно с естественным порядком вещей, до непреодолимого божественного воздействия, посредством которого благая воля творческой Свободы непреложно производит свое действие в сотворенной воле, божественные воздействия, полученные свободным существом, должны быть преодолимыми. Лишь от нас зависит, преодолеем ли мы их, творя ничто, или отрицая, по своей собственной ущербной инициативе. Но если мы ничего против них не предприняли, если мы ничего не сделали, т. е. не ввели ничего сопричастного небытию или отрицанию (поп), если мы не воспрепятствовали этим импульсам бытия, то тогда, сообразно с первоначальным начертанием Бога, преодолимые божественные воздействия приносят плод, сами по себе превращаясь в непреодолимое божественное воздействие. Оно есть не что иное, как воспринятое нами решающее fiat, посредством которого трансцендентная Причина заставляет явиться желательное для нее; благодаря ему наша воля, на сей раз с неизбежностью, осуществляет свою свободу в сфере блага, производит благой акт — жизненно созвучный правилу, или ты должен, — на который были направлены все побуждения к благу, полученные ею, все доброе в ее собственном внутреннем динамизме и глубинные стремления ее природы[63]. Бог возжелал этого благого акта, и возжелал его первым, он побудил волю свободно произвести его под непреодолимым воздействием. Как я отметил выше, первоинициатива этого акта всецело исходит от Бога и творческой Свободы, так же как вторичная инициатива всецело исходит от свободы сотворенной. Малейший благой акт сотворенной свободы сначала был желаем Богом, он всецело произведен Богом как первопричиной. И я не отрицаю (хотя это превосходит чисто метафизические соображения, которых я решил придерживаться), что Бог может, если он этого пожелает, сразу же склонить сотворенное существо к благому свободному акту через непреодолимое, или непреложно действенное, влияние, или побуждение. Это — выражение его свободных предпочтений и цены, заплаченной за души в сообществе святых. Тайною тайн остается то, до какой степени мудрость Бога связывает его могущество, и то, какое правило установлено любовью Божией для проявления этого могущества. Как бы то ни было, сообразно порядку природы, преодолимые побуждения предшествуют непреодолимому побуждению как цели, которой они достигают сами по себе, когда отрицание со стороны сотворенной свободы не делает их бесплодными. Но здесь следует со всей ясностью сказать, что сотворенное существо не привносит от себя, не делает, не дает, не прибавляет ничего (ни малейшего действия или исходящей от него самого детерминации), что превращало бы преодолимое побуждение в побуждение непреодолимое, или решительно влияющее на существование. Не подвергать отрицанию божественное воздействие, не делать его бесплодным, не проявлять инициативу творить ничто — это не означает брать на себя инициативу, полуинициативу или хотя бы малейшую часть инициативы акта, это не означает действовать своими силами, дабы довершить в каком-либо отношении божественное воздействие, это не значит дополнять его собственной активностью; это означает не противиться ему и дать ему принести свой плод — непреодолимое воздействие, благодаря которому воля, изначально не вводившая отрицание, будет действовать, эффективно сообразоваться с правилом в самом осуществлении своей власти над мотивами и свободно проявит себя в благом выборе и благом акте[64]. В таком случае она обретет и божественную поддержку, ибо не существует помощи большей, нежели та, которая обладает определенно экзистенциальной ценностью, которая определенно и эффективно переводит в плоскость существования свободно совершаемый акт, всесторонне сопричастный бытию и благу. Один человек может получить гораздо более высокие преодолимые побуждения, или воздействия, нежели другой. Если он делает их бесплодными в свободном отрицании, тогда как другой не делает бесплодными те, что он получил, и в нем они сами по себе приносят плод в виде непреодолимого побуждения, то этот другой более любим Богом. Он любим до того предела, который имеет наибольшую значимость, до предела коммуникации, или излияния блага в осуществлении существования и совершении действия. Применяя в наших целях и в нашей всецело метафизической перспективе классическое различение, принятое у теологов[65], мы назовем первичной или изначальной волей волю Бога, рассматриваемую в отвлечении от всех частных условий или обстоятельств; ее можно было бы также назвать чистой (nue) волей Бога. Эта воля — не слабое желание: это подлинная и активная воля, которую проявляет Бог, изливая в мир сущих бытие и благость, проникающие в них, и поток побуждений, движений и активизирующих воздействий, которые заставляют их стремиться к своей завершенности и к общему благу творения. Через эту первичную волю созидательная Любовь желает, чтобы все свободные существа достигли своей надвременной цели[66]. Она желает этого независимо от всякого рассмотрения благих, или достойных вознаграждения, действий, которые они смогут совершить, — она желает этого из чистой щедрости. Но она желает этого сообразно с отличительным свойством их погрешительной свободы и, следовательно, сообразно с преодолимыми побуждениями, или воздействиями. И если воля, которую мы назовем «обстоятельственной», т. е. воля Бога, рассматриваемая с учетом частных условий и обстоятельств, или, иначе говоря, его окончательная воля допускает, чтобы свободные существа забывали о своей надвременной цели, то какое обстоятельство созидательная Любовь может при этом учесть, если не то отрицание, посредством которого — на протяжении всего их существования и в особенности в последний его момент — их свобода уклоняется от ее импульса и делает бесплодным божественное побуждение? Если же предположить, что свободное существо не проявило такую инициативу небытия, то тогда в отношении этого существа обстоятельственная воля просто подтверждает, и притом безусловно и непреложно действенным образом, первичную волю, которая, желая конечного блага для всех, направила его самого (условным образом) к этому благу. Свободные существа, которые достигают своей высшей цели, достигают ее лишь потому, что этого возжелал Бог прежде всякого рассмотрения их благих и достойных вознаграждения действий — возжелал своей первичной подтвержденной волей или, как я сказал выше, своей окончательной волей. Свободные существа, которые упускают из виду свою высшую цель, делают это, лишь поскольку они того пожелали и свободно уклонились от подчинения первичной воле. Бог попускает это по причине той инициативы небытия, посредством которой их свобода, в особенности в последний момент их жизни, сделала бесплодным божественное побуждение и, как следствие, ввергла их во зло. Они, как говорил св. Фома, предзнаемы (praesciti). Другие же предопределены. И все это установлено от века, ибо каждый момент времени присутствует в божественной вечности, в вечной воле и в вечном видении Бога. Я знаю, что, употребляя эти два термина св. Фомы, я вступил в область, которую закрыл для себя. Я знаю, что в действительности, поскольку высшая цель свободных существ — это сверхъестественная цель, это само видение Бога, нужно говорить о спасении там, где я говорил о достижении надвременной цели, о предопределении там, где я говорил о направленности на конечное благо, подкрепленной окончательной волей, о предшествующей воле и воле последующей там, где говорилось о первичной воле и воле окончательной, о достаточной благодати и действенной благодати там, где говорилось о преодолимом и непреодолимом побуждении. И сколько же больших теологических проблем, в которых затронута вера, возвысят и усложнят простые воззрения разума, изложенные мною лишь под метафизическим углом зрения[67]. Но я полагаю, что чисто философское рассмотрение принципов естественного порядка, связанных с проблемой судьбы свободных существ, подобное тому, что я попытался здесь представить, может привести к некой рациональной схеме, которая не будет поколеблена и сохранит свое значение при переходе к более высоким, более сложным и более глубоким воззрениям теологии. Божественное Знание 31. Шестое соображение: божественное знание свободных актов сотворенного существа. — Мы никогда не должны упускать из виду тот факт, что божественное интеллектуальное постижение, или божественное знание, чистый Акт познания, который и есть сам Бог и чистый Акт существования, является полностью и абсолютно независимым от вещей. Его объект — он сам. Сотворенные сущие не являются его объектом[68] и никоим образом не специфицируют и не детерминируют его: для него они — лишь terminus materialiter attactus[69] [62*], область изобильного и преизбыточного бескорыстно щедрого проникновения. Они изменяются, рождаются и гибнут, а знание, или интеллектуальное постижение, которым обладает относительно них Бог, неизменно. Этому божественному знанию открыто все. Но если бы Бог ничего не сотворил и не было никаких вещей, само по себе оно оставалось бы совершенно неизменным: ведь именно Бог составляет его объект, наполняет и насыщает его. Представим себе поэта, который впадает в экстаз абсолютного постижения собственной души: будет ли сверхизобильность этого познания выражена в поэме или нет, слова, изреченные или неизреченные в поэме, не изменят его как таковое, созданные в поэме сущие постигнуты, проникнуты и пронизаны им — и созданы им — как бы через щедрое сверхизлияние, они не изменяют, не затрагивают это бытийствующее озарение самопознания. Бог знает и любит все существующие образования. Они не влияют как специфицирующие объекты на его познание и его любовь. Он воспринимает их свободно в своем акте самопознания и любви собственной благости как следствия бесконечной щедрости, которой преизобилует этот акт[70]. Бог познает все вещи в себе самом, или в своей сущности, в несотворенном свете, в своей собственной бесконечной интеллигибельности, бесконечно более ясной и богатой, нежели интеллигибельность вещей. В своей сущности он познает возможное и обладает необходимым знанием возможного (столь же необходимым, как и то, каким он обладает о самом себе); в этом познании не участвуют — сообразно с нашим человеческим способом представления и виртуальными различениями, к которым мы должны прибегать, — ни его воля, ни его свобода, и по этой причине его называют «знанием простого интеллекта». В своей сущности он познает также существующее (но как щедрый преизбыток, как я только что сказал) посредством творческого познания, в котором воля и свобода соединены с интеллектом и которое свободно делает познанным, точно так же как и свободно делает существующим, то, что оно творит. Все случайное присутствует здесь как предел. Это то, что именуется «знанием-видением», поскольку оно выходит за рамки простого интеллектуального постижения сущностей и простирается на существование и существующее. Я сказал, что Бог знает в своей сущности все вещи. Я не говорил того, что было бы неугодно Богу: будто он знает в своей сущности не вещи, а образы вещей, с которыми вещи сходны и которые превращают божественную сущность в мозаику изображений конечного. В интеллигибельности бесконечной сущности в чисто актуальном состоянии, которая есть самый акт его существования и объект его знания, он знает в качестве сопричастных ей множество конечных вещей; он проходит сквозь бесконечность, чтобы постичь конечное; он постигает само конечное — необходимо исчерпывающим образом, ибо в нем бытие столь же творится, сколь и познается. Познавая свою сущность, Бог познает все возможности во всех тайниках их интеллигибельности. Познавая свою сущность и свою волю, посредством которой он необходимо желает своей благости и свободно — <существования> вещей, он знает все существующие образования во всех тайниках их бытия. Знание-видение постигает существующее в самом осуществлении существования. Оно поддерживает сотворенные сущие и проницает их, поскольку творит все, что в них есть, и поскольку творит их именно в процессе их постижения. Свободно создавая их в качестве результатов (беспричинных), или в качестве познанного (с преизбытком), акта самопознания Бога, оно одновременно свободно полагает их в качестве результатов творческой деятельности и сущих в их собственном существовании. Оно обладает изнутри миром существования и существующего, субъектов и субъективности;, оно видит случайное существование, поскольку его порождает и поскольку порождает его, познавая. Оно постигает свободу сотворенного существа в самом действии свободной воли. Мы знаем, что свободный акт абсолютно непредсказуем. Знание-видение постигает его в вечности в тот самый момент, когда он осуществляется, в самом его присутствии. Все существующее ведомо Богу, ибо он — его причина. Так обстоит дело со свободным актом сотворенного существа. И когда этот акт является благим, он ведом Богу, поскольку все, что в нем есть, производно от божественной сверхпричинности, от первой трансцендентной причины. Но каким же образом Богу ведомо зло свободной воли, зло, делающее свободный акт порочным? Св. Фома сформулировал в связи с этим два принципа, над которыми следует подумать. Прежде всего: Бог никоим образом и ни в каком отношении не является причиной морального зла[71]. Стало быть, есть нечто, что Бог знает, не будучи его причиной (нечто, являющееся не вещью, а лишенностью). И далее: В божественном интеллекте нет идеи зла, поскольку божественная идея означает способ, каким можно быть сопричастным божественной сущности, и, следовательно, она является сама по себе источником интеллигибельности или причинным источником (causatrice) бытия[72]. Чистота Бога, безвинность Бога заключается в следующем: он обладает лишь идеей добра; он не обладает идеей зла. Идеей зла обладаем мы. Бог знает зло таким, каково оно есть, — как лишенность, как небытие, уязвляющее бытие, и там, где оно есть, — в бытии или благе, которое оно уязвляет. Зло свободного акта имеет своей первопричиной (причиной отрицающей, а не действующей) не Бога, а свободную волю сотворенного существа. Каким же образом оно было бы ведомо божественной воле (хотя бы даже попускающей), которая предшествовала бы его порождению существом, подобно тому как божественное воление благого действия предшествует этому действию? Есть два попущения со стороны Бога, без которых зло не появилось бы в области существующего: это допущение возможности зла, изначально заключенное в отсутствии непреложности в том, что мы назвали преодолимым божественным побуждением, которое сотворенная свобода при желании может сделать бесплодным; это допущение осуществления зла[73], когда сотворенная свобода уже фактически ввела ничто, но еще не совершила действия, в момент невнимания к правилу, нерассмотрения правила, что предшествует выбору в пользу зла. Но сам этот момент, когда существо принимает на себя инициативу свершения ничто и тем самым требует, так сказать, дозволения сотворить зло, предшествует этому дозволению — нежеланию отменить это отрицание — и, следовательно, не познается в этом дозволении. Он может познаваться лишь в свободной воле, актуально ущербной, или несущей ничто. Как это осмыслить? Разве Бог не знает в своей сущности все? Я отвечаю, что он знает в себе самом то, что порождаемо или порождено им самим, даже если это происходит случайно (подобно природному злу[74]). Но ни порождаемое, ни порожденное им самим, то, причиной чего он безусловно не является, — зло свободного акта и свободное отрицание как его предварительное условие — Бог знает не в божественной сущности самой по себе, а в божественной сущности постольку, поскольку в ней зримы сотворенные существа, а в них — то отрицание и та лишенность, первопричиной которых является их свобода. Иными словами, он знает это отрицание и эту лишенность в сотворенных существах, которые он знает в собственной сущности. Вот в каком смысле я сказал, что «нерассмотрение правила», предшествующее выбору в пользу зла, это отрицание, очень важное для настоящего обсуждения, так как оно есть чистое небытие, обусловленное одной свободой существа, известно Богу в актуально ущербной, или отрицающей, воле[75]. Божественное знание детерминировано и специфицировано только Богом. Ему (знанию простого интеллекта) открыты возможные существа лишь в Боге, т. е. в божественной сущности как таковой: их возможность не может быть устранена, так же как и сама божественная сущность, которой они сопричастны как вечно и необходимо зримые в интеллектуальном постижении Богом самого себя. И сотворенные существа открыты ему (знанию-видению) — в их бытийности и активности — лишь в Боге, я хочу сказать, в божественной сущности, рассматриваемой не только в качестве основания всех возможностей, но и в качестве заключающей в себе божественную волю, которая свободно определяет некоторые из них к существованию, отличному от божественного. И в актуально несущей ничто воле сотворенных существ, ведомых Богу, — в божественной сущности вместе с достигнутой в ней щедрой избыточностью — божественному знанию открыты разлом или отрицание, пустота, чистое отсутствие, момент нерассмотрения правила, имеющий своим источником единственно их свободу. Все это открыто божественному знанию в сотворенных существах, которые постигнуты в божественной сущности всецело, ибо постигнуты в процессе их творения, которые полностью явлены ему, вплоть до последних глубин и малейших колебаний их субъективности и их деятельности. Божественному знанию это открыто, хотя и не обусловлено им причинно; при этом оно ничего не получает от сотворенного существа. Каким образом небытие могло бы что-либо детерминировать или специфицировать, а тем более — чистый Акт, который затрагивает все, но сам ничем не затронут? Оно ведомо Богу как terminus materialiter attactus, как то, что не является бытием, а представляет собою пустоту или отрицание, действительно образованную в бытии лакуну, всецело явленную знанию-видению; как то, что само по себе формируется этим знанием и совершенно его не формирует, подобно глине в руках горшечника. И именно потому, что Бог знает в сотворенном существе, ведомом ему в Его сущности, эту трещину небытия, первопричиной которой служит свобода сотворенного существа, он не мешает, или дозволяет, осуществиться в свободном акте злу, условием которого является эта трещина небытия, если он не желает дать средство исцеления. Само это зло, являющееся не просто лакуной или чистым отсутствием, а лишенностью, осуществляется в свободном акте, который оно превращает в моральном плане в нечто попросту порочное, но который в меру того, сколько он содержит в себе бытия и энергии, сохраняет метафизическую благость и постольку зависит от божественной причинности. Но если рассматривать его именно как моральное зло, Бог ни в коей мере не является его причиной. О нем, следовательно, надо сказать то, что мы сказали о моменте предшествующего ему отрицания: Бог знает его в сотворенном существе, которое он знает в божественной сущности. Именно потому, что в божественной сущности зримы сотворенные существа, именно благодаря достигнутому знанием-видением созерцанию этих существ, которого могло бы не быть, эта лишенность — моральное зло, поражающее действие существа, — ведома Богу, не будучи им причинно обусловлена. Он не изобрел моральное зло — его изобретаем мы. Мы его первопричина (уничтожающая, а не действующая). Оно — наше творение. План вечности 32. Седьмое и последнее соображение: вечный план Бога и свободные существа. — Теперь мы можем сделать заключение. План Бога вечен, как и сам акт творения, хотя этот акт есть его следствие во времени. План Бога определен от вечности, но вечность не есть нечто вроде божественного времени, предшествующего времени: она есть миг без границ, который нераздельно охватывает всю последовательность времени и в котором физически присутствуют все моменты этой последовательности. Если все вещи явлены божественному знанию, то это означает, что они зримы Богом как присутствующие. «Предвидеть» — неподходящее слово, применяемое нами к Богу, поскольку мы проецируем на его вечность предшествование знания (по отношению к будущим событиям), которым мы обладали бы относительно этих событий, тогда как он их «уже» знает, т. е. знает всегда, и видит как действительно происходящие в определенный момент времени, присутствующий в его вечности. Все вещи и все события природы известны ему в их появлении и в вечном утре его видения, ибо он желает их в бесконечно возвышающемся над временем вечном мгновении, с которым сосуществует вся их последовательность. Но если речь идет о мире свободы, а не просто лишь природы, если речь идет о свободных существах, о творениях, наделенных свободной волей, и неизбежно погрешимой свободной волей, то нужно пойти еще дальше и сказать, что они определенным образом участвуют в самом установлении плана вечности: определяя этот план, Бог учитывает их инициативы небытия. И это происходит не в силу их способности действовать, в которой они всецело ведомы Богом, а благодаря способности отрицания, творения ничто, где они выступают как первопричины. Божественный план был всегда желаем. Если предположить, что Бог пожелал его, то необходимо, чтобы он желал его всегда[76]. Но если предположить, что он его не желал, тогда необходимо, чтобы он никогда его не желал. И он всегда желал его именно свободно, все случайное исходит от того, что направляемо и предопределяемо, а не от акта, который предопределяет и направляет. Я утверждаю, что поскольку предопределенное и направляемое действо (цель или содержание божественного плана), по сути, является в корне случайным, причем эта случайность никак не затрагивает ни сам божественный план, ни устанавливающий его божественный акт, постольку ничто не мешает тому, чтобы в эту случайность неизменно предопределенного и направляемого Богом действа вмешивалось свободное отрицание сотворенного существа, так как само это отрицание вечно и неизменно зримо Богом, что не полагает в его знание ни тени случайности, и так как вытекающее отсюда следствие вечно и неизменно допускается либо не допускается Богом, что не полагает в его волю ни тени случайности и обусловленности[77], — так как действо предопределено и направляемо от вечности не заранее (как если бы сама вечность пребывала во времени, а вечный акт принадлежал прошлому), а в вечном сегодня, в котором нераздельно присутствуют все моменты последовательно существующего. Божественный план не представляет собою созданного заранее сценария, в котором бы свободные субъекты исполняли свои роли. Надо изгнать из нашего мышления эту идею пьесы, написанной заранее, во время, предшествующее времени, в которой бы время и персонажи времени разыгрывали и озвучивали роли. Все является импровизацией под вечным и неизменным руководством всемогущего распорядителя игры. Божественный план — это охват бесконечного многообразия вещей и их становления абсолютно простым взглядом созидательного знания и воли Бога. Он вечен и неизменен, но мог бы быть и иным (поскольку он мог бы и не существовать, если бы не было вещей): он неизменен, ибо установлен от века или предположительно установлен от века тем или иным образом. И он незыблемо установлен свыше от века именно в вечном присутствии времени (даже до появления времени) в вечности, так что вечный момент объемлет историю, которая вершится в постоянной свежести новизны, т. е. (в том, что касается свободных актов) непредсказуемости. Он направляет историю к желательным для Бога целям и ориентирует на эти цели всех актеров драмы и все порождаемое в них Богом благо, заставляя служить достижению этих целей даже зло (допускаемое Богом, но не обусловленное им причинно), отрицательной первопричиной которого служит их свобода. Именно по причине этого свободного отрицания сотворенное существо обладает в разыгрывающейся драме первичной инициативой. Если только оно не получает с самого начала непреодолимого побуждения к благу, лишь от самого свободного существа зависит, проявит ли оно инициативу отрицания, нерассмотрения правила, находясь под влиянием побуждений, направляющих его к благу. Проявит ли оно такую инициативу под рукой гончара? Что касается его благого или порочного действия и его влияния на дальнейший ход драмы, то неизменный план установлен от века одновременно с этим моментом времени, моментом всей ведомой Богу вечности. Предположим, что свободное существо не обладает в этот момент инициативой небытия. Так как подобная инициатива небытия не явлена знанию-видению в свободном существе, и не явлена от века, то первичная воля, которая возжелала благого акта этого существа, акта, направленного к той цели, к которой она его предназначила, от века подтверждена окончательной, или обстоятельственной, волей — и от века свершение этого благого акта этим существом незыблемо предустановлено в вечном плане. Предположим, напротив, что свободное существо обладает в этот момент инициативой небытия. Это от века явлено знанию-видению в свободном существе, и от века окончательная, или обстоятельственная, воля, если она не желает препятствовать естественному результату этого негативного действия, допускает порочный акт, в котором это сотворенное существо обладает первоинициативой, — и от века допущение этого порочного акта, подчиненного высшему благу, которое желаемо само по себе, будь то обусловленно или необусловленно[78], незыблемо предустановлено в вечном плане. Таким образом, мы в состоянии представить при помощи мысленных моментов, различаемых при нашем человеческом способе понимания в божественной воле, что многообразная драма истории и человечества с ее бесконечной запутанностью незыблемо предустановлена от века совершенно и бесконечно простым доминирующим актом божественного знания и божественной свободной воли, с учетом всех свободных существ и свободных негативных действий, где им принадлежит первоинициатива, на протяжении всей временной последовательности, каждый миг которой присутствует в вечности. Разве можно говорить, что человек видоизменяет вечный план! Это было бы абсурдом. Человек его не изменяет: через свою способность сказать «нет» он входит в саму его композицию и его вечную заданность. По правде сказать, я не вижу, каким образом можно было бы представить вещи иначе. Предположим, что божественный план — заранее созданный сценарий. Предположим, что в этом сценарии будет записано, что Брут убьет Цезаря[79]. Итак, когда Брут выйдет на сцену мира, то либо ведущий игру оставит его подлинно свободным в смысле проявления или непроявления первоинициативы греха, и тогда может случиться, что Брут не убьет Цезаря и, таким образом, нарушит вечный план, что является нонсенсом; либо ведущий игру каким-то образом, через предшествующие попускающие решения или через сверхсложные сцепления причин, устроит так, что Брут действительно убьет Цезаря, и совершит убийство свободно, — в таком случае как, при помощи каких тонкостей избежать того, чтобы Бог обладал первоинициативой зла и, пусть даже через попущение, заставлял сотворенное им существо пасть? Именно Брут обладал первоинициативой свободного отрицания, через которое, с позволения Бога, решение совершить убийство вошло в его волю и в мировую историю. Если бы в определенный момент времени, вечно присутствующий в вечном мгновении, он не обладал этой инициативой небытия, то неизменный план от века предустановил бы все иначе, падение Цезаря произошло бы по-иному и иначе были бы осуществлены замыслы Бога относительно Рима и мира, к которым это падение имело отношение и для которых оно было желательно. Я сказал, что Бог не обладает идеей зла. Он создал Бегемота и Левиафана и все ужасные виды, населяющие природу и мир живого, кровожадных рыб, ядовитых насекомых. Но он не создал морального зла и греха. Не ему принадлежит идея всего грязного и отвратительного, пренебрежительно бросаемого ему же в Лицо, — предательств, сладострастия, жестокости, трусости, животной злобы, изощренных извращений, духовных уродств, которые он позволил созерцать своим созданиям. Они рождены одним лишь негативным действием человеческой свободы. Они вышли из этой бездны. Бог допускает их как создание нашей способности творить ничто. Он допускает их, ибо, как говорит св. Августин, он обладает достаточной силой, чтобы обратить все то зло, которое мы пожелаем ввести в мир, в большее благо, скрытое в тайне трансцендентного, — ничто в природе не дает нам возможности предположить, в чем оно состоит. Чтобы хоть как-то представить себе его величие и восхищаться им, верующий человек измеряет величину зла, которую с избытком возмещает такое благо. Наше несчастье состоит как раз в том, что не существует сценария, заранее написанного Богом (он был бы не таким мрачным), в том, что роковой элемент драмы исходит от нас самих — сотворенных существ, и в том, что Бог ведет честную игру. Так как зло свободного акта есть наше собственное творение, то, позволяя нашим монстрам множиться до предела, позволяя нашей способности отрицания с ее неистощимыми ресурсами развивать все формы деградации и разрушения бытия, божественная свобода явит высоту своего всемогущества, извлекая из всего этого высшее благо, которое она полагает своей целью, но не ради себя, а ради нас[80]. В ожидании этого, несмотря на всю энергию блага, которая воздействует на человека, природу и историю и побуждает их двигаться вперед, оставляя позади свои руины, «весь мир лежит во зле»[81], и страшная, беспорочная божественная fair play оставляет нас влачащимися в грязи. Таково по крайней мере дозволительное воззрение философа на порядок природы. К счастью, существует также порядок благодати, и сила крови Христовой, страдания и молитвы святых, и скрытые милосердные деяния, — все это, не покушаясь на законы божественной fair play, вводит в самое потаенное содержание интриги видоизменяющие ее данные, обнаруживает божественные предначертания, согласно которым души предназначены к вечной жизни, а тела к воскрешению и зло, причиняемое свободным существом, есть цена за славу; благодаря всему этому любовь (если только у нас есть глаза, чтобы видеть) уже в этой жизни преобладает над грехом. Все это во имя вышнего незримо приходит на помощь каждому, в то время как над ним вершатся обычные скорбные законы этого мира и все его беды; заставляет все сущее содействовать благу ради любящих Бога и покровительствовать тем, кто отдал ему все; поддерживает силы и ресурсы природы и, несмотря ни на что, дает пощаду; несмотря ни на что, оказывает помощь; дарует, несмотря ни на что, некоторое отдохновение народам и нациям и вопреки всему ведет историю к исполнению ее предназначения. Более высокое, нежели человеческое, величие скрыто в наших жалких земных судьбах. Нашему несчастному существованию придается смысл, и это, без сомнения, самое важное для нас. Оно остается несчастным — но прозябающее существо создано, чтобы стать Богом через сопричастность. Глава V Ессеin pace[71*] От экзистенциального экзистенциализма к экзистенциализму академическому 33. В последнем эссе, оставленном друзьям перед арестом и последовавшим затем смертным приговором в расистском застенке, Бенжамен Фондан[72*] писал, что для Кьеркегора и «первого поколения экзистенциалистов» ничто, открываемое нам экзистенциальной тоской, «не есть ничто существующего, а представляет собой ничто в существующем. Оно есть трещина в существующем: грех, "обморок свободы"…»[82]. Если таков, как полагаю и я, подлинный и глубочайший смысл Кьеркегоровой тоски, то следует сказать, что посредством мучительного духовного опыта Кьеркегор открыл современной философии истину, которая, без сомнения, всегда была известна святым и более или менее внимательно рассматривалась теологами, но оставалась далеко за пределами философии, истину, которой современная философия не могла понять и которая ее дезорганизовала. Небытие, порождаемое мной самим, опустошающее мое бытие и убивающее моего Бога, крик из бездны, ужасы Страстной Пятницы, драма infelix homo[73*] — «а я плотян, продан греху. Ибо не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю… Бедный я человек! кто избавит меня от сего тела смерти?»[83], - жертва Авраама, язвы Иова и его роптание на Бога, более прославляющее Бога, чем все теодицеи, не находящий ответа вопрос существующего о тайне твердыни и путей господних — все это внезапно проникло в современную философию, поколебало ее самоуверенность и нарушило ее спокойствие. Правда, ненадолго. Она быстро пришла в себя. Обычно, в соответствии с законами, являющимися неотъемлемой частью нашего бытия, в людях, и даже в одном и том же человеке, в котором они могут и должны сосуществовать, необходимо присутствуют два отношения или, точнее, два устремления, два состояния духа, которые коренным образом отличаются друг от друга. Первое я назову состоянием поиска причин, отношением теоретической всеобщности или самоотрешения во имя познания, познавательной (sapientiale) позицией — позицией интеллекта, который хочет познать и постигнуть бытие, подобно Минерве перед лицом космоса. Второе я назову состоянием спасения моей уникальности, отношением драматической единичности или высшей борьбы за свое спасение, позицией молящего (imprecatoire) — позицией человека, взыскующего Бога или, скорее, взысканного им; такова, например, позиция Иакова в его борьбе с Ангелом. Первое отношение, состояние или устремление является по сути своей философским, оно составляет философию. Второе отношение по существу религиозно, оно творит человека веры (или же отчаявшегося в Боге). Бессмысленно пытаться представить образ действий или состояние Иакова в ночь его противоборства с Ангелом как метафизическое отношение, с присущим ему способом проникновения в законы вещей; абсурдно пытаться представить образ действий или состояние Минервы в ее поиске причин как религиозное отношение, с присущим ему способом установления диалога с Богом. Нельзя философствовать в состоянии драматической единичности. Нельзя спасти свою душу в состоянии теоретической всеобщности или самоотрешения во имя познания. Итак, ясно, что второе из выделенных мною двух отношений, состояний или устремлений, а именно состояние спасения моей уникальности, и было присуще экзистенциальному экзистенциализму, экзистенциализму как переживаемому или осуществляемому акту. В этом именно и заключались значимость его свидетельства, могущество его разрушительной силы и ценность его интуиций. Экзистенциализм Къеркегора, Кафки[84], Шестова, Фондана был по своей сути излиянием и протестом религиозного порядка, мучительной тревогой веры, криком субъективности, взывающей к своему Богу, и одновременно открытием личности в ее тоске по ничто, которое представляет собою небытие в существующем, «трещину в существующем». Но несчастьем этого экзистенциализма — по причине исторических обстоятельств, в которых он был порожден, в особенности из-за Гегеля и непреодолимого очарования гегелевского тоталитаризма разума, — явилось то, что он возник и развился в лоне философии, неотделимой от той философии, с которой он находился в непримиримом конфликте, цепко удерживаемый и теснимый философией, которую он хотел поразить в самое сердце — я подразумеваю принцип противоречия, — подобно человеку, барахтающемуся в объятиях гигантской рептилии. Из-за ужасной ошибки и вследствие неизбежной иллюзии этот протест веры, подвергшейся «вавилонскому пленению», явился в мир в вавилонском облачении и в виде философии — философии, направленной не только против профессионалов-философов (о чем не следовало бы сожалеть), но также — в этом-то вся трагедия — и против философии. Профессионалы всегда берут реванш. Партия была заранее проиграна. Экзистенциальный экзистенциализм должен был стать жертвой удава. Современная философия должна была принять его, сделав предметом своего рассмотрения, «переварить», ассимилировать, обновить благодаря ему старый каркас своих обветшалых понятий. Должен был появиться философский, или академический, экзистенциализм, экзистенциализм как обозначенный акт, как машина, формирующая идеи, как аппарат изготовления тезисов. И действительно, ошибка экзистенциального экзистенциализма, за исключением экзистенциализма Кафки, заключалась в том, что он принял себя за философию. Философское состояние, которое я не решаюсь назвать познавательным, должно было естественно и неизбежно сменить состояние молящего, мучительную тревогу и тоску человека веры: или, точнее, однажды приняв философское отношение, благородное и необходимое, если человек чтит разум, благодаря которому он живет, но бесплодное и порочное, если он насмехается над разумом, должны были бережно сохранять эту тревогу и тоску, но теперь уже не как то, что заставляет говорить или бредить, а как то, о чем говорят или письменно рассуждают, как новые принципы для построения систем и новые темы для искусной разработки. Крик, исходящий из глубины пропасти, стал философской темой. Минерва — но какая Минерва! — перенесла лестницу Иакова в свои владения. Она разделила ее на части, с тем чтобы употребить для декора академического театра и кресел. Эта выгодная работа не оказалась безвредной для самой Минервы. Она предстала совершенно истерзанной. Восстание души и отчаянные поиски Царства Божия в конечном итоге лишь развратили разум. Великий экзистенциальный экзистенциализм, проникнув однажды в стан своего врага, преуспел лишь в том, что спровоцировал в самой философии философское разрушение разума, и интеллектуальный эффект этого, кажется, обеспечен на годы: философское искусство, умело укрепившееся за фрейдистским анализом и феноменологическими скобками, распространение идеологии абсурда и полная философская ликвидация глубинных реальностей и основополагающих требований личности и субъективности. Все, что было сущностно связано с высшей борьбой за свое спасение, с устремлением молящего и состоянием веры, с неизбежностью исчезло. Душа была удалена; призыв к Богу, заблуждение или отчаяние от избытка надежды, ожидание чуда, чувство жертвенности и чувство греха, духовная тревога, вечное достоинство существующего, величие его свободы, воздвигнутой на руинах его природы, были с необходимостью удалены. Удален был и сам Иов; остался нетронутым лишь тлен. Ничто в существующем было заменено на ничто существующего. Ужас свободного отрицания, разрушающего существование, уступил место констатации естественного небытия, которое является его пределом или поражает его антиномиями высшей диалектики; или переживанию угрозы, исходящей для Я от безличного субъекта (on); или же принятию — здесь по крайней мере замешана гордыня — неспособности «для себя» делать что-либо иное, нежели подтачивать и отрицать существование, и тошноты, которая охватывает дух перед нелепой беспочвенностью «в-себе» и полнейшей абсурдностью существования[85]. Моральная трагедия уступила место софистической метафизике. Всякая философия обладает своими достоинствами; я не отрицаю этого и относительно тех философий, о которых говорю, не отвергаю тех элементов истины, которыми они овладевают. При всей их обманчивости они самим обращением к словам «экзистенция» и «свобода» продемонстрировали способность распознать то, чего более всего не хватает нашим современникам, а также стремление по крайней мере возместить на свой лад нечто, решительно забытое системами наших великих архитекторов. Я хотел лишь отметить, по какой четкой логической кривой современная мысль двинулась от экзистенциального экзистенциализма к экзистенциализму академическому, от экзистенциализма веры к атеистическому экзистенциализму. Я знаю, что есть и другие формы философского экзистенциализма, и в частности христианский экзистенциализм, который выступает против атеистического экзистенциализма с тем более острой проницательностью и тем более живой воинственностью, что их борьба есть противоборство двух братьев-врагов. В сфере истинной феноменологии, где психологический и моральный анализ действительно является подходом к онтологическим проблемам, где сама чистота непредвзятого взгляда позволяет философу углубить человеческий опыт и извлечь из него значения и реальные ценности, этот христианский экзистенциализм хорошо себя зарекомендовал и приносит нам важные открытия. Тем не менее я не верю, что он, равно как и любая другая философия, которая отказывается от интеллектуальной интуиции бытия, когда-либо сможет прийти к метафизике в собственном смысле слова, разумно обоснованной, понимающей, четко сформулированной и способной служить мудрости так же, как и знанию. И по той же причине я не верю, что в процессе эволюции философской мысли христианский экзистенциализм сможет подняться выше второстепенного места и подавить исторический порыв, который дает сегодня атеистическому экзистенциализму и даст завтра новым системам, также исходящим из центральных принципов давней традиции, восходящей к Декарту, эфемерную, но широкую власть над умами. Для этого необходимо было бы очистить истоки и представить их в первозданном виде, покончить с приобретенными привычками и критической ленью, накопленной в течение трех столетий, порвать с ошибками, общими для экзистенциального иррационализма, идеализма, эмпирического номинализма и классического рационализма. Положение экзистенциализма 34. «Мы думаем, что центральная интуиция, на которой держался экзистенциализм Кьеркегора, аналогична в конечном счете той, что составляет сердцевину томизма, — интуиции абсолютной ценности и примата существования, existentia ut exercita[74*], но возникла она в недрах истосковавшейся веры, лишенной своего интеллигибельного или надынтеллигибельного содержания, безнадежно ожидающей чуда и отказывающейся от мистического обладания, которого она жаждет. Она была порождена радикально иррационалистской мыслью, которая отвергает сущности и жертвует ими, нисходя во мрак субъективности»[86]. Мне кажется, что эти написанные мною некогда строки сохраняют свое значение. Но если верно, что мышление Кьеркегора и его отношение к миру прежде всего и по сути своей религиозны, то, возможно, правильнее было бы говорить, что экзистенциализму Кьеркегора придавало жизненность нечто большее, чем интуиция примата существования. Что же именно? Слово «интуиция» здесь не подходит; это, скорее, преобладающее, абсолютное, опустошающее чувство тайны бесконечной трансцендентности (засвидетельствованной патриархами и пророками) Того, чье Имя «непроизносимо, поставлено над всеми иными именами как в нынешнем веке, так и в грядущих»[87]; это, скорее, всегда противоречивое и тягостное ожидание, жажда — на сегодня, для этого жалкого существующего — уничтожения греха и смерти, избавления от рабства перед Законом и перед необходимостью сотворенного мира, уничижения «значащего» и предпочтения «ничего не значащего»[88], жажда волнующей свободы, о которой возвещает Евангелие. Все это, впрочем, больше связано с жизненным отношением, нежели с доктриналъными положениями. Это чувство трансцендентности абсолютного, это ожидание избавления составляют жизненный принцип отношения молящего, отношения драматической единичности, о котором я говорил выше, упоминая о Кьеркегоре и Шестове. Я ни в коей мере не утверждаю, что их учение было более верно Библии и Евангелию, нежели учения других еврейских и христианских мыслителей, отнюдь нет! Они впали в величайшее заблуждение, фатальное для их учений; их ошибка, имевшая далеко идущие последствия, состояла в убеждении, что для возвеличения трансцендентного нужно сокрушить разум, тогда как в действительности необходимо принизить его перед создателем и тем самым спасти его. Даже если первую ошибку совершил Гегель, который утверждал, что философия — его философия! — есть Наука, прозревшая наконец добро и зло, то и в этом случае нельзя простить Шестову отождествление разума и Змия. Но я думаю, что Кьеркегор и Шестов испытали в большей мере, чем другие, испытали до глубины души то потрясение или терзание, которое не дает ни отдыха, ни пощады и которое, конечно, не тождественно с верой в Евангелие и порой даже, как у Шестова, показывает только жажду этой веры, но которое все же исходит от ностальгии, влиянной Евангелием в жилы человечества. За пределами божественных добродетелей в человеке нет ничего, что свидетельствовало бы о его величии больше, чем подобный трепет. Философия вершит свое дело с помощью чужих средств. Безумство дозволительно пророку, но недопустимо для философа. Ни Кьеркегор, ни Шестов не воздали должного мистикам, они жестоко, и довольно банально, ошибались по отношению к ним. Однако именно опытом мистиков и их упорством они вдохновлялись, сами того не сознавая. Если мы попытаемся определить их подлинное место в царстве духа, то нам нужно будет обратить взор не к философии, а к тому апофатическому созерцанию, в котором Бог познается как непознаваемый и в свете которого их усилия и борьба обретают свое наиболее истинное значение. На их пути встретились преграды, которых они не смогли преодолеть. Это был путь духовного героизма; в конце его они должны были найти своих подлинных единомышленников. Они устремились сквозь мрак туда, где исповедуются души, охваченные и озаренные безумием креста. Если обратиться теперь к экзистенциализму другого рода — экзистенциализму философскому, или академическому, в его наиболее типичных формах, и в особенности к атеистическому экзистенциализму, то он отбросил все то, что составляло жизнь «первого поколения экзистенциалистов». Из чего же он исходит? Какова его центральная интуиция, без которой он не был бы философией, достойной того, чтобы потратить на нее хотя бы час труда? Поскольку рассматриваемый в данном случае экзистенциализм является экзистенциализмом философским, или академическим, а следовательно, искаженным и искусственным, неудивительно, что он маскирует и скрывает эту интуицию, применяя все средства, чтобы защититься от нее. М. Хайдеггер, которому присуще чувство уместности, недавно отрекся даже от самого слова «экзистенциализм». В первой главе своего краткого очерка я отмечал то рвение, с каким атеистический экзистенциализм пытается приспособить человека к состоянию «бесполезной страсти». За разного рода оборонительными сооружениями, которые создает каждая отдельная система, остается центральная интуиция академического экзистенциализма — совершенно простая и проясняющая интуиция nihil, из которого мы происходим и к которому мы стремимся («все, что происходит из ничего, — писал св. Фома, — само по себе стремится к ничто»[89]), интуиция чистого ничто, единственного, что можно обнаружить в сотворенном существе, отвергнув Акт Творения, интуиция полнейшей абсурдности существования, оторванного от Бога. Атеистический экзистенциализм является философией, он обладает реальным, хотя и смутным и обманчивым, опытом свободы, но духовный опыт и трансцендентные апперцепции не представляют его сильной стороны. Даже в продолжениях, которыми атеистический экзистенциализм обеспечивают литература и художественное воображение, его открытия в данной сфере лишены глубины, присущей произведениям Жуан-до[76*]. В то же время вся эта философия развертывается вокруг определенного духовного опыта. Если мы ищем то место в универсуме духа, где она получила бы свое наиболее истинное значение, то, по нашему мнению, надо сказать, что она занимает здесь отнюдь не ничтожное положение весьма разработанной метафизики условий существования человека, по доброй воле принимающего ничто, из которого он происходит, содействующего в себе самом разрушению бытия небытием, покорившегося небытию и делающего выбор в пользу несчастья, так как он предпочитает его, чтобы не быть первичной (отрицающей) причиной в осуществлении своей свободы. Подобно тому как у нас бывают (безотносительно к судьбе) предвосхищения вечной жизни, бывают и предчувствия преисподней. Эти последние играют в жизни человека, и в особенности современного человека, немаловажную роль. И мы должны осознать интерес философии, которая, несмотря на свои попытки всеми способами скрыть от себя свое подлинное значение, рассматривает положение человека и восстанавливает проблему бытия в перспективе этих предчувствий. Такая философия раскрывает пустоту, из которой, возможно, вновь появится подлинная метафизика бытия[90]. Принимая на себя роль единственного высшего знания, заменяющего теологию, философия в течение трех столетий освоилась с наследием и бременем теологии. Великие современные системы метафизики лишь внешне свободны от теологии; вопросы, которые она стремилась решить, по-прежнему не дают им покоя. И это нигде не проявилось с такой очевидностью, как в философии Гегеля. Нелишне отметить, что атеистический экзистенциализм также остается зависимым от теологии — от перевернутой теологии. Для него, как и для марксизма, атеизм является отправной точкой, принятой заранее; эти две противоположные философии, одна — рационалистическая, другая — иррационалистическая, развиваются в свете а-тео-логии, по отношению к которой они остаются ancillae[77*]. Отсюда следует, что пути бытия для них закрыты, поскольку они слишком рискуют вторгнуться в пределы трансцендентного Бытия: эти философии не могут, несмотря на их неприятие идеализма, конституироваться в качестве философий бытия, и даже само название «экзистенциализм» является для атеистического экзистенциализма узурпированным. Ни бытие, ни существование: и та и другая философия в реальности суть философии действия, будь то praxis[78*] и преобразующее мир действие или свобода для свободы и моральное творение a nihilo[79*]. Именно поэтому само понятие «созерцание» стало для них немыслимым, и им не. остается ничего другого, как только с невежественным презрением клеймить словом «квиетизм» самую высокую и самую чистую активность интеллекта, свободную активность наслаждения истиной. Автономия философии 35. Св. Фома различал, чтобы объединить. И оттого он различал еще более ясно и четко. В определенный момент истории культуры, когда христианская мысль, подчиненная августинианской традиции, решительно не желала выделить место чисто рациональным дисциплинам, одна из главных целей его деятельности состояла в неопровержимом различении философии и теологии и установлении, таким образом, автономии философии. Эта автономия была установлена им в принципе. После него попытки действительного, фактического установления автономии философии не имели успеха; далеко до успеха и сейчас. Номинализм схоластиков, пришедших после св. Фомы, мог только скомпрометировать эту автономию, лишив метафизику ее достоверности, с тем чтобы представить таковую всецело достоянием сверхрациональной веры. Философский империализм великих мыслителей, которые пришли после Декарта, скомпрометировал ее иным, противоположным образом, лишив власти теологическую мудрость и возложив на метафизику и философию морали, как я недавно заметил, главные обязанности и высшую ответственность, которые прежде были уделом теологии и которые философия отныне брала на себя — сначала с торжествующим оптимизмом, а затем с мрачным пессимизмом великого разочарования. Система Мальбранша есть теофилософия. Учение Лейбница о монадах представляет собой метафизическую транспозицию трактата об ангелах. Мораль Канта — это философская транспозиция десяти заповедей. Позитивизм Огюста Конта вылился в религию Человечества. Панлогизм Гегеля был высшим напряжением современной философии, направленной на то, чтобы подчинить все сферы духа абсолютизму разума. После этого пришло разочарование в разуме, но в разуме все еще не свободном, все еще отягощенном теологической заботой, ставшей теперь заботой антитеологической. Когда Фейербах заявил, что Бог есть творение и отчуждение человека, когда Ницше объявил о смерти Бога, они выступили в роли теологов нашей современной атеистической философии. Не потому ли они охвачены горечью, что чувствуют себя помимо своей воли прикованными к трансценденции и к прошлому, которое им надлежит постоянно умерщвлять и в отрицании которого кроются их собственные корни? Таким образом, есть странная аналогия между ситуацией нашей эпохи и XIII столетия. Если философия должна быть защищена от деформаций, которые происходят из-за ее рабской зависимости от теологического наследия христианства или антитеологического атеистического наследия, если она должна обрести собственную автономию на этот раз не только в принципе, но и фактически, то она сможет это сделать лишь благодаря Аристотелю и Фоме Аквинскому. Впрочем, следует подчеркнуть условный характер этого суждения. Ведь до настоящего времени — в том, что касается христианской мысли, — ни в сфере метафизики, ни тем более в сфере морали томисты не так уж старались полностью отделить структуру своей философии от методов и проблематики своей теологии. И очень часто первая оказывалась переносом в область чистого разума теологии, лишенной ее собственного света, которым является вера, без осуществления, однако, организационной перестройки, которая бы дала opus philosophicum структурную конституцию и внутренний порядок, присущие философии: подлинно философская душа оживляет, таким образом, тело, которому она не передала полностью собственную конфигурацию и которое не обнаруживает четко выраженной соразмерности с нею. С другой стороны, ничто не убеждает нас в том, что теологи нашего времени не совершат ту же самую ошибку, что и их предшественники в XIV столетии, и не попытаются сохранить на время свою власть над душами и определенный теологический империализм, включая в теологию и используя в ее целях надлежащим образом подслащенные и приспособленные к запросам веры философские темы нынешней эпохи, вместо того чтобы использовать методы и дистинкции св. Фомы и дать возможность философии с ее принципами свободно развиваться в своей автономной области и оберегать от новейших систем те истины, из которых они черпают свою сиюминутную силу. Наконец, мы еще менее уверены в том, что философы — прежде рационалисты, сегодня атеисты, — следующие современной традиции, будут в состоянии возродиться в изначальных интуициях разума и в дисциплинах, принадлежащих к философии, раз и навсегда освободившейся от цепей всякой псевдотеологии и антитеологии. Действительно — вот где обнаруживается уязвимое место, — порядок и законы духовного мира нерушимы, и философия не освободится на самом деле от всякой деформирующей зависимости по отношению к теологическому наследию или наследию антитеологическому, не станет подлинно автономной, если она не признает необходимость существования теологии и ее ценность и не сохранит в то же время свою автономию — которая не является высшей — путем свободного и естественного признания своей второстепенности по отношению к превосходящей ее мудрости. Св. Фома утвердил философию в ее собственной сфере, он четко и непререкаемо отграничил ее от теологии, при этом он доказывал связь в различии и провозглашал внутреннее превосходство теологической мудрости над метафизической мудростью, равно как и превосходство мистической мудрости над мудростью теологической. В этой сфере мы ничего не можем сделать, ибо она независима от нас. Признавая ее, мы спасаем на всех ступенях автономию каждой из форм познания. Но эти соображения, которые касаются сущностей, или основных свойств, еще недостаточны. Условия или требования экзистенциального порядка также должны быть приняты во внимание. Томистские принципы не просто вносят в область познания различия и единство, но и демонстрируют живительную силу и поддержку, которую каждая из ступеней получает от других в экзистенциальном контексте и конкретной реальности жизни духа. Они ясно показывают нам, каким образом в нематериальном средоточии сил души мистическая и теологическая мудрость оживотворяют и подкрепляют мудрость метафизическую, так же как эта последняя оживотворяет и подкрепляет философскую деятельность более низкого уровня[91]. Здесь встает вопрос, оживленно дебатируемый вот уже несколько лет подряд, — о том, что приходится именовать двусмысленным выражением «христианская философия»: либо это философия христианская не по сущности своей, но лишь по своему статусу или по условиям своего существования, как обстоит дело в области спекулятивной философии; либо это философия христианская по использованию тех истин, которыми она оперирует в своем собственном контексте, заимствуя их из иной, теологической, сферы, благодаря экзистенциальному статусу самого предмета (человеческое поведение), который она рассматривает, — как обстоит дело в области философии морали. Ранее я уже обсуждал этот вопрос о христианской философии[92] и сейчас удовлетворюсь замечанием, что св. Фома, не рассматривая специально этого вопроса, придерживался здесь вполне определенной позиции. Он подтвердил ее не только своими принципами, но и собственной деятельностью — борясь и страдая, ибо вся его борьба была направлена на признание Аристотеля и опровержение Аверроэса, т. е. на то, чтобы одновременно обеспечить признание сущностной автономии философии и жизненно связать ее, в ее человеческом осуществлении, с высшим светом теологической мудрости и мудрости святых. «Если есть сегодня томистские авторы, для которых возмутительна даже сама идея христианской философии, то это лишь доказательство того, что можно повторять формулы учителя, не осознавая их духа, и того, что томизм, как и всякая великая доктрина, может быть препарирован, как труп профессорами анатомии, вместо того чтобы быть осмысленным философами»[93]. Философия и духовный опыт 36. Идет ли речь о примате существования в метафизике и в теории познания; или о глубоко экзистенциальном характере суждения совести и суждения практической мудрости в философии морали и об экзистенциальных конечных целях самой философии морали; или о центральном значении, отведенном существующему и субъекту в универсуме бытия; или о теории зла, виновности свободного существа и несовершенствах его свободы с открываемой нам томистскими принципами точки зрения вечных предначертаний, — в каждом из этих случаев, как было показано на предыдущих страницах, ясно, что экзистенциализм Фомы Аквинского отличается от современного экзистенциализма, поскольку он рационален и поскольку, основывая собственные суждения на интуиции чувства и разума, он повсюду связывает, отождествляет бытие и интеллигибельность. Декарт и вся рационалистическая философия, сформировавшаяся вследствие картезианской революции, полагают непреодолимую враждебность между интеллектом и тайной, и здесь, без всякого сомнения, кроется источник глубокой бесчеловечности базирующейся на рационализме цивилизации. Св. Фома примиряет интеллект и тайну в сердце бытия, в сердце существования. И этим он освобождает наш интеллект, он возвращает его к собственной природе, возвращая к своему объекту. Этим он также приводит нас в состояние внутреннего единства и позволяет нам, не отказываясь от разума и философии даже в тех областях, которые превосходят философию и к которым не могут привести никакие философские пути, достичь свободы и мира. Здесь мы видим самое высокое и самое значительное стремление к бытию, одухотворяющее томистскую мысль и делающее ее столь отчаянно необходимой, но в то же самое время столь чужеродной и нетерпимой по отношению к больному, опустошенному и ожесточившемуся разуму наших дней. Она созидает единство, а мы любим рассеяние; она творит свободу, а мы предаемся поискам какого-нибудь вида коллективного рабства; она ведет к миру, а наш удел — насилие. Терзающие нас муки мы любим больше всего на свете. Нам совсем не хотелось бы избавиться от них. Однако великий Немой Сицилийский Бык давно начал громогласно заявлять о себе в мире, и прекратится это нескоро. Каждый может его услышать. Если его дух и учение несут человеку единство, то секрет этого все тот же: понимание всего в свете щедрости бытия. Природа и благодать, вера и разум, теология и философия, добродетели сверхъестественные и естественные, мудрость и наука, энергия спекулятивная и практическая, мир метафизики и мир этики, мир познания и мир поэзии, а также и мир мистического молчания — за каждым созвездием нашего человеческого небосвода св. Фома старается признать его место и права, но он не обособляет их. В своей экзистенциальной перспективе он находит в различии единство, которым является Образ Бога, и объединяет все наши способности в совместном действии, спасающем и стимулирующем наше бытие[94]. Фома Аквинский противостоит Гегелю, который все разъединяет и приводит в состояние борьбы, принимая всеобщность бытия в антиэкзистенциальной перспективе абсолютного идеализма и желая все свести к единству Великого космогонического Идола, в котором противоположности соединяются для порождения монстров и в котором отождествляются Бытие и Небытие. 37. Воздадим должное Кьеркегору и его последователям за то, что, выступая против Гегеля, они вновь преподали тем, кто неустанно мыслит, великий урок тоски, и в особенности за то, что они напомнили этот великий урок приверженцам св. Фомы. Огромная опасность, подстерегающая тех, чья доктрина восходит к высотам единства и мира, состоит в том, что они могут счесть свой путь завершенным тогда, когда находятся еще в самом его начале, и забыть, что для человека и его мысли мир — всегда победа над раздором, а единство — цена выстраданного и преодоленного разлада. Мир и единство томистов не имеют ничего общего с легкодостижимым равновесием и диалектическими примирениями разума, обосновавшегося в зоне безопасности, под защитой механизма готовых ответов, выдаваемых на любой вопрос. Они требуют постоянно преодолевать постоянно возникающие вновь конфликты; глубоко вникать в новые проблемы, с тем чтобы из скалы обретенного знания пробился источник новой интуиции неведомых истин или истин старых, заново понятых; присоединяться ко всем усилиям, направленным на поиски и открытия, с тем чтобы высветить истину, достигаемую благодаря этим усилиям обычно лишь при содействии некоторого заблуждения или в неудачном понятийном выражении. Они требуют от человека напряжения и широты, которые, по правде говоря, достижимы лишь в скорби креста. Ибо слова апостола Павла относятся и к сфере духовной: без пролития крови нет искупления. Примирение высших сил разума и жизни, которые по природе своей неистовы, как и всякое стремление к абсолютному, и притязают на все, есть ложное примирение, если оно не являет собою также искупление; и оно может свершиться лишь ценой страдания самого духа[95]. Тоска ничего не стоит как философская категория. Из такой материи не создашь философии, равно как и не изготовишь защитного скафандра. Оказывается, она внутри скафандра; она не входит в его составляющие. Тоска есть достояние субъективности. Она сосредоточена в философе, а не в его философии; и если она переходит в философию, то это значит, что философия его заражена его Я и что его Я находит в этом средство самоуспокоения; сделать тоску предметом мысли гораздо удобнее, нежели ее выносить. У какого философа тоска не была спутницей его судьбы? К чему биться об землю, когда от вас ускользает суть? Когда даже работа по заключению истин в наши самые правильные слова кажется предательством истины, появляется вкус к смерти. Счастливы те, у кого тоска пролилась чистой слезой; биографы св. Фомы говорят о том, что он много плакал; высочайшее творение безмятежной объективности рождено в слезах святого. Фома Аквинский трудился не в мире, а в состоянии конфликта и нетерпения. Да и что такое мы сами, как не приговоренные к смерти, которые до странности торопятся сказать свое слово перед уходом туда, где не нужны никакие слова и где все очевидно? Он был до такой степени томим жаждой познания, что прикладывал лоб к алтарю, надеясь на озарение, и взывал к святым Петру и Павлу, моля их рассеять его сомнения. Это происходило оттого, что Фома Аквинский чувствовал себя ответственным за решение самой трудной задачи; ему нужно было сохранить, переустроить без потерь и ориентировать на будущее весь универсум христианской мысли: малейшая ошибка загубила бы все. Не говоря уже о бдительных собратьях, которые следили за всеми его действиями и искали случая похоронить его труд на кладбище ереси и которые добились осуждения его доктрины в Париже и Оксфорде, когда он уже не мог ее защитить. Не потому ли он плакал? Он плакал, наблюдая мистерию бытия, он плакал, ибо видел достаточно для того, чтобы изнемочь под наплывом невидимого им. Но все это далеко не тоска. Тревога, тоска есть не что иное, как форма духовного опыта философа. На своем пути он испытывает и другие состояния, он познает интеллектуальную радость, в которую не проникает ничего человеческого, решающие интуиции и озаряющую уверенность, нечто вроде опьянения объектом, которое почти жестоко; иногда застывшую восторженность взгляда, который обнажает и разрушает; временами отвращение, когда приходится ворошить те остовы животных и кости умерших, о которых говорил Гёте; иногда всепоглощающую страстную увлеченность бесконечными исследованиями, осуществляемыми людьми, и всеми достигнутыми в них истинами; порой сожаление об ошибке с ее двусмысленностью и великое одиночество или отчаяние духа; порой сладость приближения к материнской ночи. Я хотел бы отметить, что духовный опыт философа — это питательная почва его философии и что без него философии бы не существовало, однако он не входит и не должен входить в интеллектуальную ткань философии: мякоть плода должна состоять только из истины. И если верно, что философия стремится к самопреодолению, для того чтобы прийти к безмолвию единства, в котором она увидит все известное ей в более прозрачном и чистом свете, к какому же опыту может она таким образом привести человеческий дух, имея своим главным предметом мир и человека, как не к опыту дара знания? И тогда обретен будет мир, и тогда можно будет сказать: ессе in pace amaritudo mea amarissima[80*]. Дар знания, по словам Хуана де Санто-Томаса[96], порождает в нас тварный опыт или вкус, отдаляющий нас от тварей, духовный опыт сотворенного, который вызывает у нас тоску по Богу. «Поистине, напрасно надеялись мы на холмы и на множество гор… Вот, мы идем к Тебе, ибо Ты — Господь Бог наш»[97]. На какое же более истинное знание мог бы претендовать философ? Он достигнет желаемого, когда однажды не дискурсивными средствами разума, а благодаря внутреннему и простому опыту, в котором, кажется, все сказано и соучастие нераздельно с отрешенностью, уяснит, что сущие при всей их красоте в большей мере отличаются от бесконечного Бытия, нежели похожи на него, и узнает, как велика заброшенность тех, кто, для того чтобы обозреть сотворенное, должен был подняться на ледник пустоты и увидеть всюду одну лишь пустоту. Тогда он узнает, что нет ничего более униженного у людей, чем любимая им истина. Он почувствует, что возможность ее постигнуть всегда упускается и что самое высокое ее содержание, если оно чисто человеческое, оказывает влияние на историю лишь подобно тому, как подгоняют слепых, и остается неразгаданным. Он постигнет подлинный смысл слов mihi videtur ut palea[81*], отдаст себе отчет в том, что все высказанное людьми о бытии и о Боге должно казаться святым ворохом соломы и что соломинка, которую каждый с великим трудом пытается к нему добавить, никого не спасет, ибо все будут судимы лишь в свете любви. Он поймет, что ценности интеллигибельного бытия — это величие существования и этот вкус существующего, который он так жаждал познать! — противостоят ему в своем бесконечном безразличии и никогда не стремились стать его достоянием. Это он, следуя закону человеческого интеллекта и нацеливая его на извлечение смысла, желает постигнуть их, проникнув на мгновение сквозь покров. И, следовательно, он изначально был готов к разочарованию, ибо мы неизбежно испытываем разочарование, когда желаем постигнуть то, что не хочет нам открыться. Если холмы были обманчивыми, это не означает, что они ему лгали. Однажды они раскроются ему, все станет доступным человеческому интеллекту, но лишь тогда, когда Существование, имеющее основание только в себе самом, раскроется в видении. Примечания:[1] Я прекрасно знаю, что понятие «сущность», как и все иные понятия метафизической лексики, было переосмыслено во всецело феноменологической перспективе. И действительно, если мы хотим называть вещи своими именами, мы должны сказать, что в феноменологическом экзистенциализме, восходящем к Хайдеггеру, присутствует глубокий самообман: он состоит в присвоении всей системы понятий, которыми мы обязаны великим метафизикам бытия и которые имеют смысл лишь для реалистического интеллекта, ищущего тайну сущего вне сознания, и использовании их в универсуме феноменальной мысли, в универсуме «явления, которое есть сущность» («L'Etre et le Neant», p. 12). Там они не обладают в действительности никаким значением, но из желания остаться метафизиками их продолжают использовать, перетолковывая их таким образом, чтобы они могли бесконечно умножать свои противоестественные значения. Подобного рода трансцендентальное искажение могло завершиться лишь извращенной метафизикой, а феноменология в ее экзистенциальной форме есть не что иное, как изначально исковерканная схоластика. Впрочем, именно это и составляет ее неоспоримый исторический интерес. Хотя бы в таком состоянии метафизика бытия и схоластика возвращаются в современную философию, или, вернее, они указывают ей на завершение определенного цикла. Отныне мы можем ожидать рождения нового философского цикла — во благо и во зло. И эта исковерканная схоластика, возможно, готовит почву для нового зарождения (по крайней мере там, где земля будет как следует вспахана) подлинной метафизики. [2] «Я предстаю в одиночестве и в тоске перед уникальным и первичным проектом, составляющим мое бытие…» {J.-P. Sartre. L'Etre et le Neant, p. 77). «Когда я формирую себя в понимании возможного как моего возможного, необходимо, чтобы я признал его существование как цель моего проекта и чтобы я осознал его как себя самого, здесь, в ожидании моего будущего, отделенного от меня небытием» (ibid., p. 79). [3] J.-P. Sartre. L'Existentialisme est un Humanisme, p. 34. [4] См.: De Bergson a Thomas d'Aquin. Paris, Paul Hartmann, 1947, chap. VIII, p. 308. [5] См.: Аристотель. De Coelo et Mundo, lib. III; св. Фома Аквинский. De Veritate, 12, 3, ad 2 et ad 3. [6] De Bergson a Thomas d'Aquin, p. 309–311. — Безосновательные перетолкования понятий, которыми забавляется феноменологический метод, привели к тому, что слово существовать полностью утратило у экзистенциальных феноменологов свое естественное содержание. Как верно отмечает г-н Мишель Сора (М. Sora. Du Dialogue Interieur. Paris, Gallimard, 1947, p. 30), ex-sistere означает не «выносить себя за свои пределы», а «подниматься над своими причинами» или «над ничто», появляться из мрака небытия, или простой возможности, или потенции. [7] Относительно картезианской теории идей-картин см.: Le Songe de Descartes. Paris, Correa, 1932, p. 153–163. — Я никогда не отождествлял картезианскую идею с чувственным образом, как полагает г-н Жан Валь, который в этом отношении серьезно грешит против истины (Jean Wahl. Tableau de la Philosophie française. Paris, Fontaine, 1947, p. 228). [8] Les Degres du Savoir, 4e ed. Paris, Desclee De Brouwer, 1946, p. 188–190. [9] Les Degres du Savoir, p. 191, note. [10] De Bergson a Thomas d'Aquin, p. 311. [11] Св. Фома. In Metaph. Arist, lib. IV, lect. 1, p. 530–533, ed. Cathala. [12] См.: Sept Lecons sur 1'Etre. Paris, Tequi, p. 35–50. [13] См.: Ibid., Lecons III, IV. [14] Или же, что ничуть не лучше, они претендуют, подобно философии Хайдеггера, на рассмотрение бытия, несмотря на то что феноменализируют его, исходя из экзистенции, а точнее, отправляясь от экзистенциальной реальности. [15] Я не говорю тут, естественно, ни о вербально выражаемых, ни даже о явно мыслимых операциях. Существенно, чтобы они присутствовали здесь имплицитно in actu exercito[12*]. Существуют примитивные языки, где нет слова бытие. Но идея бытия имплицитно присутствует в уме неразвитых людей, пользующихся этими языками. Первая идея, которую образует ребенок, — это не идея бытия. Но идея бытия имплицитно присутствует в первой образуемой им идее. [16] В момент, когда чувство схватывает чувственно существующее, понятие бытия и суждение «Это бытие существует», которые взаимно обусловливают друг друга, одновременно появляются в интеллекте, как я указывал выше. В первом из всех наших понятий, выделенном ради него самого, метафизический интеллект схватывает бытие в его аналогической полноте и в его свободе по отношению к эмпирическим условиям. И, отправляясь от этого понятия, плодотворность которого неисчерпаема, метафизика формулирует первые деления бытия и первые принципы. Принцип тождества обладает не только «сущностным» или соединительным («Всякое бытие есть то, что оно есть»), но также, и прежде всего, экзистенциальным значением («То, что существует, существует». — См.: Sept Leçons sur l'Etre, p. 105). Когда путем «рефлексии», осуществляемой рассудком, субъект постигает себя как существующего и, в противоположность этому, одновременно постигает существование вещей как внешнее сознанию, то он лишь рефлексивно проясняет уже ему известное. Внешнее существование вещей было ему дано сразу же в интуиции и понятии бытия (т. е. в соответствии с самой аналогичностью данного понятия, таким образом, что бытие схватывалось как существующее в действительности или в возможности, как случайно или необходимо существующее, и так, что в самой непосредственной аналогии бытия — в чувственно существующем и, в более общем виде, в вещах — это внешнее сознанию существование было дано как случайное и не входящее в понятие вещей). Иными словами, нужно различать следующие этапы. 1) «Суждение» (некорректно так именуемое) внешнего чувства и когитативной способности, обнаруживаемое у животных и ориентированное на чувственно существующее, данное в перцепции. Именно здесь, в сфере чувственности с ее потенциальной, а никак не актуальной ценностью интеллигибельности, «слепой» эквивалент того, что мы выражаем в словах: «Это существует». 2) Образование (в один и тот же момент пробуждения сознания, и притом во взаимной зависимости) идеи («это бытие» или просто «эта вещь», где имплицитно присутствует идея бытия) и суждения, составляющего рассматриваемый объект мысли вместе с актом существования (я говорю не «вместе с понятием существования», а «вместе с актом существования»): «Эта вещь существует» или же «Это бытие существует». Образуя это суждение, интеллект, с одной стороны, познает субъект как единичный (косвенно и путем «рефлексии над образами»), а с другой стороны, он утверждает, что этот единичный субъект осуществляет акт существования (иными словами, интеллект сам производит с понятием этого субъекта акт, посредством которого он интенционально переживает существование вещи). Это утверждение обладает тем же содержанием, что и суждение внешнего чувства и когитативной способности (но на сей раз явным, доведенным до актуальной интеллигибельности); и интеллект выражает его не посредством рефлексии над образами, а именно посредством того самого «суждения» и той чувственной интуиции, которыми он овладевает, дематериализуя их, чтобы сделать понятными для себя. Он достигает таким образом actus essendi[13*] (осуществляя суждение) — подобно тому как он достигает сущности (мысля ее) — при посредстве чувственной перцепции. 3) Образование идеи существования. — С того момента, как вместе с первым суждением существования таким образом возникает идея бытия: «то, что существует или может существовать», интеллект завладевает, чтобы создать из этого материала объект мысли, актом существования, утверждаемым в первом суждении существования, он составляет себе понятие или представление о существовании (existentia ut significata[14*]). 4) Интуиция первых принципов, в частности принципа тождества («То, что существует, существует», «Всякое бытие есть то, что оно есть»). 5) Только после этого благодаря эксплицитной рефлексии по поводу своего действия интеллект эксплицитно осознает существование мыслящего субъекта; он не просто переживает cogito, он его выражает. И, в противоположность этому, 6) он эксплицитно познает как внешние сознанию бытие и существование, которые ему уже были фактически даны в их существующей вне сознания реальности на этапах 2, 3 и 4. Этот анализ согласуется с анализом, проделанным о. Гарригу-Лагранжем (R.P. Garrigou-Lagrange. De intelligentia naturali et de primo objecto ab ipsa cognito. - Acta Pontif. Acad. Romanae S. Thomae Aq. Marietti, 1940), в том отношении, что полагает интуицию принципа тождества предшествующей осознанию существования мыслящего субъекта. Он отличается от упомянутого анализа тем, что полагает первое суждение существования (которое обусловливает формирование идеи бытия и обусловлено ею) предшествующим осознанию существования мыслящего субъекта и даже предшествующим интуиции принципа тождества. [17] Доктрина, изложенная св. Фомой в Комментарии к «De Trinitate» Боэция (in de Trin., q. 5, a. 3, с; см. важное замечание, в котором о. Геже приводит точное содержание этого параграфа по подлиннику рукописи: L.-B. Geiger. La Participation dans la philosophie de saint Thomas d'Aquin. Paris, Vrin, 1942, p. 318–319), подтверждает тезис о том, что метафизическое понятие бытия, подобно понятию общего чувства, которое интеллект формирует при первоначальном пробуждении, является эйдетической визуализацией бытия, постигнутого в суждении, в secunda operatio intellectus, quae respicit ipsum esse rei[15*]. Действительно, как показывает эта доктрина, особенность метафизического понятия бытия в том, что оно получено путем абстракции (или отделения от материи), которая осуществляется secundum hanc secundam operationem intellectus[16*]. («Нас operatione intellectus vere abstrahere non potest, nisi ea quae sunt secundum rem separata»[17*].) Если оно может быть отделено от материи соответственно операции суждения (отрицательного), то это объясняется тем, что оно соотнесено в своем содержании с актом существования, обозначенным суждением (положительным) и выходящим за пределы области материальных сущностей — родственного объекта простого восприятия. В этой статье «De Trinitate» св. Фома сохраняет имя abstractio в строгом смысле за операцией, благодаря которой интеллект рассматривает и постигает обособленно объект мысли, в реальности не существующий без других вещей, оставляемых интеллектом за пределами рассмотрения. (Итак, «еа quorum unum sine alio intelligitur sunt simul secundum rem»[18*].) Когда затем он отличает от абстракции, «общей для всех наук» (первая ступень интенсивной абстракции), и от abstractio formae a materia sensibili[19*], присущей математике (вторая ступень интенсивной абстракции), присущее метафизике отделение (separatio), при котором, поскольку оно осуществляется secundum illam operationem quae componit et dividit[20*], интеллект отделяет одну вещь от другой per hoc quod intelligit unum alii non inesse[21*], - он хочет сказать (как он постоянно учит, например, в своем Комментарии к «Метафизике»), что вещи, являющиеся объектом метафизики, существуют или могут существовать без материи, отделены или могут быть отделены от всякого материального условия в том самом существовании, которое они осуществляют за пределами духа (separatio secundum ipsum esse rei[22*]). Именно сообразно с суждением, что бытие не связано необходимо ни с материей, ни с каким-либо условием ее существования, интеллект абстрагирует бытие от всей материи и составляет себе метафизическое понятие бытия как бытия. Если св. Фома настаивает таким образом на различии между separatio, свойственным метафизике, и простой abstractio, присущей иным наукам, то это означает, что он хочет доказать в противовес платоникам: трансценденталии могут существовать отдельно от материи, а универсалии и математические сущности не могут. «Et quia quidam non intellexerunt differentiam duorum ultimorum [обычная абстракция и математическая абстракция] a primo [метафизическое "отделение"], inciderunt in errorem, ut ponerent mathematica et universalia a sensibilibus separata, ut Pythagorici et Platonici»[23*]. В этих текстах более нечего искать, и они отнюдь не означают, что это separatio должно заменить собой «так называемую абстракцию по аналогии» (третья ступень интенсивной абстракции). Тот факт, что св. Фома применяет здесь слово separatio, а не abstractio (сохраняемое для тех случаев, когда отдельно схватываемый объект не может существовать отдельно), никоим образом не мешает тому, чтобы это separatio, поскольку оно завершается в идее, и в идее, означаемое которой наиболее отделено от материи, было абстракцией в общем или, точнее, пропорциональном смысле слова (но производилось не в сфере простого восприятия сущностей!). Это «отделение» есть аналогическая абстракция бытия. В самом этом тексте св. Фома, впрочем, применяет слово abstrahere к отделению, соответственному суждению: «Secundum hanc secundam operationem intellectus abstrahere non potest vere quod secundum rem conjunctum est, quia in abstrahendo significatur esse separatio secundum ipsum esse rei, sicut si abstraho hominem ab albedine dicendo: homo non est albus, significo separationem esse in re… Нас igitur operatione intellectus vere abstrahere non potest, nisi ea quae sunt secundum rem separata, ut cum dicitur: homo non est asinus»[24*]. Между трояким различением (triplex distinctio) комментария к «De Trinitate» Боэция и тремя ступенями абстракции Каетана и Хуана де Санто-Томаса[25*] существует различие в словаре, но нет никакого доктринального различия. Доктрина трех ступеней абстракции имеет своим основанием «Метафизику» Аристотеля, где она сформулирована в эквивалентной форме. См.: св. Фома. Comm. in Metaph., Prooemium; lib. VI, lect 1, § 1156–1165; lib. XI, lect. 7, § 2259–2264, ed. Cathala. Относительно этой доктрины ступеней абстракции см. наши труды: Les Degres du Savoir, p. 71–76, 265–268, 414–432; Sept Lecons sur l'Etre, p. 85–96; Quatre Essais sur l'Esprit dans sa condition charnelle. Paris, 1939, p. 231–232, 237–238. [18] Цель метафизики — познание причины бытия, общего для десяти категорий, но ее предмет — само это общее бытие: «Quamvis autem subjectum hujus scientiae sit ens commune, dicitur tamen tota de his quae sunt separata a materia secundum esse et rationem. Quia secundum esse et rationem separari dicuntur, non solum ilia quae numquam in materia esse possunt, sicut Deus et intellectuales substantiae, sed etiam illa quae possunt sine materia esse, sicut ens commune. Hoc tamen non contingeret, si a materia secundum esse dependerent»[26*] (In Metaph. Aristotelis, Prooemium). [19] См.: Каетан. In Sum. theol., I, 2, 1, ad 2; и нашу работу «Songe de Descartes», p. 192–198. [20] Это относится и к вероучению: «Actus credentis non terminator ad enuntiabile, sed ad rem», — и к науке: «Non enim formamus enuntiabilia nisi ut per ea de rebus cognitionem habeamus, sicut in scientia, ita et in fide»[29*] (св. Фома. Sum. theol., II–II, 1,2, ad 2). [21] См.: Etienne Gilson. Limites existentielles de la philosophie. - L'Existence. Paris, Gallimard, 1945, p. 80. [22] См. выше. с. 19. [23] См.: Sept Leçons sur l'Être, Leçons III–VI. [24] Св. Фома. De Pot., 7, 2, ad 9. [25] Sum. theol., I, 3, 4. [26] Ibid., 1,4, I, ad 3. [27] Ibid., I, 7, 1. [28] Ibid., I, 4, 1, ad 3. [29] Еккл 9: 4. [30] Sum. theol., I, 3, 6, ad 2. [31] Sum. theol., I, 4, 2. [32] Comm. in Libr. de Causis, lectio 6. [33] См.: Les Degrés du Savoir, p. 734–736. [34] См.: De Bergson à Thomas d'Aquin, p. 312–314. [35] См.: J.-P. Sartre. L'Être et le Néant, p. 78–81. [36] Именно по причине этого глубинно экзистенциального характера томистской этики, как бы велика, необходима и фундаментальна ни была в ней роль естественной морали, моральная философия в подлинном смысле, т. е. действительно пригодная для ориентации действия, мыслима здесь лишь при условии, если она принимает во внимание экзистенциальное состояние человечества со всеми его язвами и со всеми заключенными в нем возможностями, — и, следовательно, если она принимает во внимание высшие данные теологии (а также данные этнологии и социологии). См.: Science et Sagesse, p. 228–362. [37] В действительности существует два практических силлогизма: один вводит в область спекулятивно-практического, другой — в область практико-практического. Первый будет иметь, например, такой вид: «Убийство запрещено законом. Привлекательное для меня действие — убийство. Следовательно, это действие запрещено законом». Заключение выражает правило разума, которое мне известно и от которого я отвращаю взор, когда грешу. Этот силлогизм рассматривает действие и его закон; субъект вторгается сюда лишь для того, чтобы подчиниться всеобщему, как некий индивидуальный х, составляющий часть рода. Второй силлогизм будет выглядеть, например, так: «Убийство запрещено законом. Это привлекательное для меня действие является убийством и заставляет меня отклониться от высших приоритетов любви. Следовательно, я его не совершу (и да здравствует закон!)». Или же напротив: «Убийство запрещено законом. Привлекательное для меня действие — убийство, и я неудержимо стремлюсь к нему. Следовательно, я его совершу (и тем хуже для всеобщего закона!)». Во втором силлогизме именно экзистенциальная расположенность субъекта в свободном утверждении своего единственного и неповторимого Я определяет заключение. [38] «Spiritualis autem judicat omnia: et ipse a nemine judicatur»[41*] (1 Κορ 2: 15). [39] См.: Sum. theol., II–II, 54, 6, ad 1. [40] «Totius libertatis radix est in ratione constituta»[42*] (св. Фома. De Verit., 24, 2). [41] См.: De Bergson à Thomas d'Aquin, chap. V («L'idée thomiste de la liberté»). [42] См.: Les Degrés du Savoir, 7e éd., Annexe IV, deuxième rédaction. «Существование не просто дано, как если бы esse лишь извлекало сущности из небытия и они были подобны картинам на стене, — существование не просто дано, но и осуществляется. И это различие между существованием как данным и существованием как осуществляемым весьма важно для философской теории бытийствования». Сущность взывает к существованию, но существование не является чем-то детерминированным ею; существование не задано сущностью, оно не входит в сферу сущности; в виде уникального парадокса существование актуализирует сущность, и оно — не просто актуализация того, чем сущность может быть как таковая. «Для осуществления существования необходимо, следовательно, кроме сущности, нечто другое, необходимо основание, или личность, — actiones sunt suppositorum (действия зависят от оснований) — и, в особенности и по преимуществу, акт осуществления существования»; короче говоря, для осуществления существования сущность должна быть дополнена бытийствованием и, таким образом, должна стать основанием. Сущность, следовательно, полагается завершающим ее актом, осуществляющим существование, за пределами простой возможности. Сущность полагается за пределами простой возможности при условии, что она в то же время будет переведена бытийствованием в состояние субъекта, или основания, способного осуществлять существование. Следовательно, по своей сути бытийствование призвано перевести сущность в «состояние осуществления существования со свойственной ему некоммуникабельностью индивидуальной природы. Благодаря бытийствованию индивидуальная природа, обращенная к существованию как субъект, или основание, способный осуществить существование, обретает способность перевести в экзистенциальный порядок, в область существования даже некоммуникабельность, которая характеризовала ее в сфере сущности и как индивидуальную природу, отличную от всех иных. Бытийствование делает сущность (ставшую основанием) способной существовать per se separatim[45*], поскольку оно дает индивидуальной природе (ставшей неким основанием) возможность осуществить существование». «Следовательно, бытийствование конституирует новое метафизическое измерение, актуализацию или позитивное совершенствование, но как состояние (насколько "состояние" противоположно "природе") или модус завершенности. Именно так мы понимаем — не без некоторых серьезных видоизменений — позицию Каетана. Отметим, что рассматриваемое состояние есть состояние активного осуществления, посредством которого сущность выходит за рамки сущностного порядка (завершаемого в этом смысле) и вводится в порядок экзистенциальный, — состояние, благодаря которому дополненная таким образом сущность обращена к существованию не только для его обретения, но и для его осуществления и составляет отныне центр экзистенциальной и действенной активности, субъект, или основание, который осуществляет одновременно присущее ему субстанциальное esse и различные типы акцидентального esse, свойственные действиям, которые он производит благодаря своим возможностям и способностям». «И когда субъектом, или основанием, является личность, бытийствование, в силу того что "завершаемая" им или "в высшей степени законченная" природа есть природа интеллектуальная — будь то чистый дух или дух, оживляющий тело (в этом случае тело бытийствует через бытийствование духа), — приносит с собой более высокое позитивное совершенство; можно сказать, что тогда оно есть состояние активного и автономного осуществления, присущее целостности, объемлющей самое себя (в том смысле, что тотальность присутствует в каждой из частей) и, следовательно, внутренней по отношению к себе самой и владеющей собой. Владея собой, такая целостность присваивает себе — в смысле наивысшей полноты и удвоения — существование и осуществляемые ею действия: они не только от нее, но и в ней — в ней, ибо они являются составной частью характерного для личности владения собой. Все отмеченные нами черты — онтологического порядка, они связаны с онтологическими глубинами субъективности. Здесь мы имеем онтологические основания свойств личности в моральной сфере, ее власти над своими действиями, осуществляемой через свободу воли, ее стремления к свободе автономии и ее прав, — эти права касаются благ, которые ей положены, так как принадлежат к упомянутой нами сфере владения собою, распоряжения собой или самодетерминации». [43] См.: De Bergson à Thomas d'Aquin, chap. VI («Spontanéité et Indépendance»). [44] См.: Quatre Essais sur l'Esprit dans sa condition charnelle, chap. III («L'Expérience mystique naturelle et le Vide»). [45] См.: De Bergson à Thomas d'Aquin, p. 160–161. [46] См.: Jacques et Raïssa Maritain. Situation de la Poésie, 2e éd. Paris, Desclée De Brouwer, 1947. [47] См.: Les Degrés du Savoir, p. 432–447. [48] Необходимо отметить, что, употребляя слово «субъект» применительно к Богу, мы используем его не в смысле способности принимать формы или акциденции (в этом смысле Бог очевидно не является субъектом, см.: Sum. theol., I, q. 3, a. 6, 7); мы используем его в современном значении — в значении бытийствования и Self[48*]. В этом смысле слово «субъект» подобно слову «ипостась», имеющему ту же этимологию и формально-преимущественно относимому к Богу (см.: Sum. theol., I, q. 29, a. 3). [49] Ин 1: 18. [50] См.: Les Degrés du Savoir, p. 478–484. [51] W. Somerset Maugham. The Summing up. London, Doubleday, 1938, § 5. — «Для себя я — самая значительная личность на свете, хотя я и не забываю, что, не говоря уже о такой грандиозной концепции, как Абсолют, но даже просто с точки зрения здравого смысла, я ровно ничего не значу. Мало что изменилось бы в мире, если бы я никогда не существовал»[50*]. [52] «— Ты, я погляжу, завираешься все больше, — сказал старший распорядитель. — Чтоб тебе поверить, надо тут же забыть все, что ты утверждал раньше… "Невозможно оправдываться, когда тебе не хотят верить", — подумал Карл и решил вовсе распорядителю не отвечать. Он знал: что бы он сейчас ни говорил, все будет истолковано превратно, и лишь чужой прихоти предоставлено здесь судить о добре и зле» (F. Kafka. America. New York, 1946, p. 214–215[51*]). [53] См.: La Personne et le Bien commun. Paris, Desclée De Brouwer, 1947, p. 34. [54] Une nouvelle Approche de Dieu. — «Nova et Vetera», avril-juin, 1946 (Raison et Raisons, chap. VII). [55] Хуан de Санто-Томас. Cursus theol., t. II, disput. 9, a. 3. [56] Св. Петр Дамиани. Послание IV, De Omnipotentia, cap. 8. [57] Св. Фома. In I Sent., dist. 38, 9, 1, a. 5. [58] См.: De Bergson à Thomas d'Aquin, chap. VII («Saint Thomas d'Aquin et le Problème du mal»). [59] De Malo, q. 1, a. 3. [60] См.: Sum. theol., I–II, 79, 2, ad 2: «Homo est causa peccati». - Ibid., 112, 3, ad 2: «Defectus gratiae prima causa est ex nobis»[54*]. [61] Sine Me nihil potestis facere[55*] (Ин 15: 5). [62] См.: Sum. theol., I, 63, 1. [63] Если представленное здесь метафизическое построение может быть в какой-то мере интересным для теолога, возможно, будет небесполезным дополнительно уточнить его значение. Поскольку Бог (единственное, кроме самой воли, начало, способное приводить ее в движение) является первопричиной всего, что сотворенная воля совершает благого, и точно так же — первопричиной всего, что есть бытие и полнота бытия, очевидно, что никакое благое действие, так или иначе связанное со свободой воли, не может осуществиться без непреодолимого божественного побуждения. Но поскольку сотворенная свобода по природе своей погрешима, очевидно также, что непреодолимое трансцендентное божественное побуждение должно обычно предваряться преодолимым трансцендентным побуждением (не говоря уже о тех разнообразных воздействиях на существа — увещеваниях, благих примерах и т. д., - которые заставляют стремиться к благу и которые мы тоже относим к преодолимым побуждениям): и это преодолимое побуждение, подобное частице живительного сияния, в котором купается сотворенная воля, само по себе приносит плод — если только оно не преодолевается через свободное отрицание, — превращаясь в непреодолимое побуждение, которому оно подчинено и к которому оно стремится. Итак, оно либо преодолевается через отрицание со стороны свободной воли, либо приносит свой плод, увенчиваясь непреодолимым побуждением. С точки зрения их моральной цели преодолимое воздействие и воздействие непреодолимое, побуждающие, будь то без жесткой детерминации или непреложным образом, к определенному благому акту, отличаются от всеобщего воздействия, посредством которого божественная причинность вызывает активность всего сущего, и в частности активизирует физический динамизм воли. Именно как решающее и необусловленное, трансцендентное непреодолимое побуждение обладает специфическим отличием от трансцендентного преодолимого и определенным образом направленного побуждения, ему предшествующего (по крайней мере в смысле естественного первенства); и если в тот самый момент, когда ее динамизм вступает в действие, свободная воля не подвергает отрицанию влияние преодолимого побуждения, то в этот самый миг оно сменяется непреодолимым побуждением, в котором оно приносит плод, и, активизируемая непреодолимым побуждением, свободная воля производит в сфере существования нечто морально благое. Согласно этому метафизическому анализу, различие между преодолимым и непреодолимым побуждением относится ко всем моментам динамики свободной воли, которая может произвести нечто благое только под влиянием непреодолимого побуждения. После этого ясно, что если рассматривать наиболее значимое в этой динамике, а именно сам акт свободного выбора или предпочтения, то «преодолимым побуждением» можно назвать все, что подготавливает его к тому, чтобы он был благим, включая каузальный или направляющий импульс благих актов, которые относятся к свободной воле, но не суть еще предпочтение. Я подразумеваю, например, каузальный или направляющий импульс всего того, что является благим в размышлении, предшествующем предпочтению; тогда название «непреодолимое побуждение» следует оставить для того, которое заставляет совершать благой выбор. [В первом издании настоящей книги это примечание сопровождалось долгим обсуждением, которое меня теперь совершенно не удовлетворяет. Я полностью отказался от него в последующей работе «Бог и попущение зла» («Dieu et la permission du mal», 1963), где утверждения четвертой главы «Краткого трактата», как я надеюсь, уточнены, прояснены и защищены более полно и детализированно. Да будет мне позволено воспроизвести здесь страницы из книги «Бог и попущение зла», где я даю объяснения по этому поводу: ] «Я рассказу вам историю этого комментария. Моя книга была уже завершена и отправлена издателю, когда я имел удовольствие встретить в Кане о. Лабурдета и о. Леруа, с которыми я поспешил проконсультироваться относительно предложенных мною новшеств. При этой беседе присутствовал Луи Гарде. Из уст о. Лабурдета я вскоре услышал теологическое возражение: "Всякое божественное побуждение, — произнес он, — непреложно производит в душе определенный эффект или приводит душу в определенное состояние. Что же такое ваше преодолимое побуждение, которое может не достичь этой цели? Какой эффект может оно непреложно произвести в душе?" Вопрос был серьезным. Но он был посторонним по отношению к моей проблематике, и должен признаться, что я его проигнорировал. Дабы ответить на него, я прибавил к доказательствам написанный в спешке и неудачно концептуализированный комментарий, содержащий неоправданную и недопустимую дихотомию между действием и спецификацией. Именно это примечание, ставшее следствием моей оплошности, позволило о. Жану-Эрве Никола десятью годами позднее обвинить мое "преодолимое побуждение" в том, что оно есть недифференцированное божественное побуждение. Absit! Боже упаси! Я никогда не признавал недифференцированного божественного побуждения. Моим несчастьем было то, что при составлении этого комментария я не провел разграничение, как это следовало сделать, между эффектом, который божественное побуждение производит в душе, и конечной целью, к которой оно стремится. Попытаемся теперь исправить эту ошибку, и да поможет нам Бог миновать Сциллу и Харибду! Ясно, что преодолимое побуждение по определению является побуждением, которое может не достигнуть своей конечной цели. Что же до эффекта, который оно, будучи божественным побуждением, непреложно производит в душе, то это просто движение или стремление к той же конечной цели, стремление, также преодолимое. Конечная цель, на которую направлены одновременно и преодолимое побуждение, и вызываемое им в душе стремление, — это морально благой акт (в особенности акт благого выбора), осуществляемый свободной волей. С другой стороны, когда я говорю о движении и стремлении в душе, то рассуждаю о все более и более признаваемых сегодня психологических реалиях (они могут зависеть в нас от чего угодно — от познанной духом истины, от соображений практической мудрости, от естественного или сверхъестественного вдохновения, от какой-либо нависающей над волей тяжести, от любви, желания, привязанности и даже от давления бессознательного, или же от полученного совета, от какого-либо примера, от прочитанного и т. д.). Все эти вещи могут вызвать под божественным влиянием движение или определенное стремление к добру, к некоторому благому выбору. Такое движение или стремление к благу (и одновременно к рассмотрению правила), порождаемое в нас под божественным влиянием каким-либо из описанных выше обстоятельств, и есть эффект, произведенный в душе преодолимым побуждением: эффект, который сам обнаружит свою преодолимость, если будет преодолено то побуждение, от которого он исходит, и произойдет это в тот же момент. И если это преодолимое побуждение действительно преодолевается, то что его преодолевает? Мы уже видели, что это — негативная инициатива сотворенной воли, свободное нерассмотрение правила, принцип морального зла, хотя сама по себе эта инициатива еще не есть вина. Мы также отмечали следующее: если преодолимое побуждение не преодолено, оно уступает место само по себе, подобно цветку, уступающему место плоду, непреодолимому побуждению, под воздействием которого будет непреложно и свободно произведен благой акт. А если оно преодолено? Если оно преодолено, тогда оно попросту более не существует, подобно тому как прекращается стремление превратится в плод у цветка, тронутого морозом. Преодолимое побуждение к моральному благу перестает существовать, чтобы уступить место тому побуждению (как бы его назвать — "ординарным" или "общим"), при посредстве которого Бог движет всеми вещами, побуждению, разумеется, отнюдь не недифференцированному, а полностью дифференцированному как таковому, ведущему к действиям, к которым вещи предрасположены по своим возможностям в определенных заданных условиях, желаемых или допускаемых божественным провидением. Констатируем, что, когда всякая подчиненность моральному благу уничтожается от негативной инициативы сотворенного существа, преодолимое побуждение к моральному благу уступает место простому предпобуждению ко всему онтологическому в акте выбора — греховного, — который будет свершен» («Dieu et la permission du mal», p. 57–59). Дабы заключить, позвольте сделать еще одно замечание, которое, однако, столь очевидно, что кажется излишним: мы, без сомнения, изгнали всякую тень молинизма, как только мы осознали, что если преодолимое побуждение не преодолевается свободным отрицанием сотворенного существа, то оно уступает место специфически отличному от него непреодолимому побуждению, которое приносит плод само по себе и через которое дается морально благое действие; как только мы осознали, что не-отрицание, вследствие которого преодолимое побуждение дает свой плод в непреодолимом побуждении, не предполагает ни малейшей доли участия в божественном побуждении со стороны сотворенного существа (см. ниже прим. 64). Эти объяснения, возможно, продемонстрируют, каким образом метафизические понятия преодолимого и непреодолимого побуждения могут служить подосновой теологических понятий достаточной благодати и благодати действенной и способствовать на своем, более низком, уровне рациональному освещению этих понятий. [64] Не препятствовать преодолимому побуждению — значит дать ему возможность самому принести плод и угаснуть в непреодолимом побуждении, благодаря которому совершается благой акт и в самом акте выбора воля действенно сообразуется с правилом. Тут следует отметить, что, хотя «не отрицать» и «рассматривать правило» практически сводится к одному и тому же, однако формально существует четкое различие между тем и другим, и первая формальность служит условием второй. «Не отрицать» связано с первичной инициативой, которую существо может проявить и которой оно не проявляет; «не отрицать» означает, что существо само ничего не делает. Ничто не исходит от него как от первопричины. Для того чтобы не отрицать, не требуется реализации его способности уничтожающей первопричины! Эта способность попросту не реализуется; со стороны существа как первоинициативы нет ничего. Напротив, «рассматривать правило» связано со вторичной инициативой, проявляемой существом под воздействием первичной божественной инициативы (которая сначала выражается через преодолимое побуждение и которая реализуется в непреодолимом побуждении, при условии если существо не ввело отрицание). Если иметь в виду момент, предшествующий акту выбора, то «рассматривать правило» означает, что существо совершает под влиянием преодолимого побуждения определенное действие, которое еще не является надлежащим или морально благим действием (так что в данный момент, в противоположность тому, что происходит в случае порочного акта, нет никакой онтологической предпосылки надлежащего морального акта, обусловленной тварной первичной инициативой); если же иметь в виду момент совершения акта выбора, то это означает, что существо действует (морально) под влиянием непреодолимого побуждения, которому уступило место преодолимое побуждение, так как оно не было преодолено. Все в этом внимании, свободно обращенном на правило, исходит от Бога как первопричины, и все исходит от сотворенного существа как причины вторичной, так что со стороны сотворенного существа нет иного условия, кроме несвершения ничего по своей первичной инициативе как первичной отрицательной причине. Никоим образом нельзя утверждать, что малейший вклад со стороны сотворенного существа делает непреодолимым преодолимое побуждение: само преодолимое побуждение (в силу собственного тяготения к этому, собственной изначальной направленности) уступает место непреодолимому побуждению и в нем дает свой плод, потому только, что сотворенное существо само по себе ничего не совершило. «Не отрицать» абсолютно ничего не прибавляет к божественному побуждению. Сотворенное существо, которое вводит отрицание, «само себя обособляет», обрекая себя на зло и грехопадение, поскольку берет на себя первичную инициативу небытия. Тот, кто не подвергает отрицанию, не сам определяет свою судьбу, не сам покоряется власти Божией, поскольку он не берет на себя никакой первой инициативы относительно бытия, или блага, — он просто не делает ничего по собственной первичной инициативе, не вносит ничего лишь от себя одного. Это божественная воля от века предопределяет его судьбу, покоряя его власти Божией ante praevisa mérita[56*] через первичное, но условное призвание, которое распространяется на всех людей без исключения и которое (если он именно не делает ничего по собственной первичной инициативе, что не предполагает ни малейшего действия, ни малейшей заслуги) подтверждается окончательным призванием, безусловно выделяющим его для конечного осуществления (см. далее с. 62–63). «Deus omnipbtens omnes homines sine exceptione vult salvos fieri (1 Тим 2: 4), licet non omnes salventur. Quod autem quidam salvantur, salvantis est donum; quod autem quidam pereunt, pereuntium est meritum»[57*] (Conc. Carisiacum, Denzinger — Bannwart, 318). «Deus namque sua gratia semel justificatos non deserit, nisi ab eisprius deseratur»[58*]. (св. Авг. De nat. et gratia, cap. 26). Conc. Tridentinum, Denzinger — Bannwart, 804. [65] См.: св. Иоанн Дамаскин. De fide orthodoxa, lib. II, cap. 29; св. Фома Аквинский. De Veritate, 23, 2 et 3; Хуан дe Санто-Томас. Cursus theol., t. III, disp. 5, a. 8. — Когда теологи различают в Боге предшествующую и последующую волю, то они не утверждают тем самым, что в Боге есть два различных акта воли, а мыслят одно простое воление в чистом акте, которое имеет в качестве цели либо нечто желаемое первично, или изначально, и таким образом, что за желанием не обязательно воспоследует эффект, либо нечто желаемое окончательно и таким образом, что эффект воспоследует за желанием с непреложностью. Это выражается, сообразно с нашим человеческим способом понимания, через виртуальное различие между волей, именуемой предшествующей, и волей, именуемой последующей (или, на нашем метафизическом языке, между волей, именуемой первичной, и волей, именуемой окончательной). [66] См. 1 Тим 2:3: «Deus omnes homines vult salvos fieri et ad agnitionem veritatis venire»[59*]. [67] Мы не должны касаться здесь этих проблем. Мы хотели бы только сделать два замечания. С одной стороны, сфера благодати является областью высшей свободы и высшей трансцендентности Deus excelsus, terribilis[60*], который не совершает несправедливости по отношению к кому бы то ни было, давая одному более, нежели то, что он, также в виде дара, дает другому, и который, направляя сотворенные свободные существа в их земном пути, может использовать, когда ему возблаговолится, исключительные пути, превосходящие обычное состояние, требуемое их природой, например, сразу ниспосылая некоторым из них (я подразумеваю Павла на пути к Дамаску) непреодолимое побуждение, дабы они обратились. С другой стороны, в том, что касается изначальной тайны предопределения и возможного применения теологом означенных здесь метафизических предпосылок, мы хотели бы отметить, что эти метафизические предпосылки, как мы уже заметили выше, в примечании 64, находятся в строгом соответствии с тем, что говорит Священное Предание относительно этой тайны. Сотворенные существа, которые, согласно изложенной нами концепции, от века предопределены к вечной жизни ante praevisa merita первичной, или «предшествующей», подтвержденной волей, после того как они не проявили инициативы небытия в решающий момент, окончательной, или «последующей», волей были вписаны в книгу жизни до сотворения мира; и о них можно сказать словами св. Павла: «quos praedestinavit, hos et vocavit, et quos vocavit, hos et justificavit: quos autem justificavit, illos et glorificavit»[61*] (Рим 8: 30). [68] В собственном смысле специфической цели познания. См.: св. Фома. Comm. in Metaph., lib. XII, lect. 11, § 2614–2616 (éd. Cathala), относительно знаменитого текста Аристотеля, «Met.», XII, 9, 1074 b 29–35. [69] «Nude terminativum et materiale objectum»[63*] (Хуан де Санто-Томас. Curs, theol., t. II, disp. 17, a. 2). [70] См.: Хуан де Санто-Томас. Curs, theol., t. III, disp. 4, a. 3. [71] Этот принцип не является специфическим для св. Фомы, он существенен для католической веры. «Deus non est auctor mali, quia non est causa tendendi ad non esse»[64*] (св. Августин. Quaest., lib. 83, q. 21); «Deus est auctor mali quod est poena, non autem mali quod est culpa»[65*] (Sum. theol., I, 49, 2); «Deus non potest esse causa peccati»[66*] (ibid., 63, 5). «Deus nullo modo est causa peccati, nec directe nec indirecte»[67*] (I–II, 79, 1). [72] «Malum non habet in Deo ideam, neque secundum quod idea est exemplar, neque secundum quod est ratio»[68*] (Sum. theol., I, 15, 3, ad 1). [73] Именно здесь, в допущении осуществления зла, имеет место понятие попускающего решения (предполагающего, что общее побуждение, которое стимулирует всякий физический порядок, не распространяется на физическую сторону порочного акта). [74] См.: Sum. theol., I, 49, 2. [75] См.: Frontières de la Poésie («La Clef des Chants»), p. 189–192. — Стр. 191, строка 9: следует читать «отсутствие» вместо «лишенность». [76] См.: Sum. theol., I, 19, 3; Summa contra Gentiles, lib. I, cap. 81–83. [77] Воля Бога не является, как наша воля, некой «возможностью» или «способностью», производящей действия: она — чистый акт. В ней нет такого акта воли, который был бы обусловлен другим актом воли или создавшимся обстоятельством, — например, акта воления наказания, налагаемого на грешное существо, который был бы обусловлен совершенным им грехом. Вечное воление, посредством которого Бог необходимо желает своей собственной благости и которое есть само его бытие, свободно, в щедром преизбытке, делает определенные акты и определенные события желаемыми или дозволяемыми — желаемыми и дозволяемыми относительно некоторой цели или в зависимости от некоторого обстоятельства и некоторого условия; при этом всякая случайность и всякая обусловленность относятся к самим обстоятельствам. [78] Я говорю здесь modo humano[69*] и сообразно с чистыми различениями разума. На самом деле не существует ничего, что было бы желаемо Богом необусловленно. Но если стать на человеческую точку зрения временного существования, то тогда по отношению к такому-то моменту времени, когда такое-то событие желаемо или дозволено, под «необусловленно желаемым благом» будет пониматься благо, желаемое сообразно с типами и заданностями, которые еще не установлены в рассматриваемый момент времени в силу свободных отрицаний, способных вмешаться и дать место иным божественным дозволениям. Все навечно установлено в вечном плане, в котором не присутствует последовательность и который охватывает все времена. Но нам дозволено — хотя от этого мало проку, — для того чтобы составить себе определенное представление об этом вечном плане и запечатленных в нем предначертаниях, вводить различаемые разумом моменты, необходимые для нашего человеческого понимания. [79] Св. Фома в «De Regno» оправдывает грех Брута. Но Данте помещает его вместе с Иудой на самый глубокий уровень преисподней. Здесь, только в интересах рассуждения, мы принимаем сторону Данте и предполагаем, что Брут был преступником. [80] «Deus gloriam suam quaerit non propter se, sed propter nos»[70*] {св. Фома Аквинский. Sum. theol., II–II, 132, 1, ad 1). [81] «Mundus totus in maligno positus est» (1 Ин 5: 19). [82] Benjamin Fondane. Le Lundi existentiel et le Dimanche de l'histoire. - L'Existence. Paris, Gallimard, 1945, p. 35 [83] Рим 7: 14–15, 24. [84] См.: Max Brod. Kierkegaard, Heidegger et Kafka. — «L'Arche», novembre 1946. [85] «Таким образом, ничто есть тот разлом в бытии, то ниспадение "в-себе" к себе, благодаря которому конституируется "для-себя"» (J.-P. Sartre. L'Être et le Néant, p. 121). «"Для-себя" связано, таким образом, с освобождающей деструкцией "в-себе", и "в-себе" уничтожает и поглощает себя в попытке самообоснования. Оно, таким образом, не составляет субстанции, атрибутом которой было бы "для-себя" и которая порождала бы мысль, без того чтобы быть поглощенной самим этим порождением. Оно просто остается в "для-себя" как воспоминание о бытии, как его не поддающееся обоснованию присутствие в мире. "В-себе-бытие" может обосновать собственное небытие, но не свое бытие; в своей декомпозиции оно уничтожает себя, превращаясь в "для-себя", которое становится как таковое своим собственным основанием; но его случайность как "в-себе" неуловима» (ibid., p. 127). [86] Coopération philosophique et Justice intellectuelle. — «Revue Thomiste», sept.-dec. 1946. (Raison et Raisons, 1947, chap. IV.) [87] Быт 32: 29. [88] См. 1 Кор 1: 28: «Et ignobilia mundi, et contemptibilia elegit Deus, et ea, quae non sunt, ut ea quae sunt destrueret»[75*]. [89] De Veritate, 5, 2. [90] См. прим. 1. [91] См.: Science et Sagesse, chap. III et Éclaircissements. [92] См.: De la Philosophie chrétienne. Paris, 1932; Science et Sagesse. Paris, 1935. [93] См.: De Bergson à Thomas d'Aquin, p. 317. [94] См.: Ibid., p. 316. [95] См.: Ibid., p. 133–134. [96] См.: Jean de Saint-Thomas. Les Dons du Saint-Esprit, trad. par Raïssa Maritain. Paris, 2e éd., 1950, p. 124. [97] См. Иер 3: 22–23. [1*] Это произведение Маритен посвящает своей жене и единомышленнице. Раиса Маритен (1883–1960) — автор нескольких книг, главным образом религиозно-философского содержания, и соавтор трех книг Ж. Маритена*. [2*] Итальянский доминиканец, профессор теологии Петр Бергамский (Пьетро далл" Альмадура) (ум. 1482) известен как составитель таблицы, или своего рода предметного указателя, к сочинениям Фомы Аквинского. Указатель Петра Бергамского, гораздо более подробный и совершенный, чем предшествующий, составленный в XIV в., много раз переиздавался с последовательными доработками. [3*] Книга Ж.-П. Сартра «Бытие и ничто» (1943) содержит основоположения его феноменологической онтологии человеческого существования. [4*] Честной игры (англ.). [5*] Хайдеггер сказал (лат.). [6*] Истина следует существованию вещей(лат.). [7*] Идеально представляемого (лат.). [8*] Мыслимыми предметностями (греч.). [9*] Эмиль Ласк (Lask) (1875–1915) — немецкий философ неокантианского направления. [10*] Сообразно с тем, чем является сущее (лат.). [11*] Знание о (англ.). [27*] Самого существующего бытия (лат.). [28*] Наиболее общий род (лат.). [30*] За пределами причин или за пределами ничто (лат.). [31*] Возможность сказывается в отношении к действительному (лат.). [32*] To, что я называю существующим, есть действительность всякой действительности и вследствие этого совершенство всех совершенств (лат.). [33*] То, что является наиболее формальным из всего, есть само бытие; само бытие есть совершеннейшее из всего (лат.). [34*] <Будучи> вне всякого рода с точки зрения целого (лат.). [35*] Первоматерии (лат.). [36*] Философский труд (лат.). [37*] Рациональной формы (лат.). [38*] Хуан де ла Крус, Иоанн Креста (Хуан де Йепес Альварес) (1542–1591) — испанский теолог и поэт, мистик; в своих сочинениях сочетал стихи с пространным богословским комментарием. Главные темы творчества Хуана де ла Круса — очищение души от чувственного знания и чувственных привязанностей; путь души, начинающей служение Богу, к конечному состоянию духовного единения с Христом; состояние души, сбросившей бренную оболочку и ставшей сопричастной божественной славе и любви. [39*] Условным правилам (лат.). [40*] Духовного человека (лат.). [43*] Действия суть действия субъектов (лат.). [44*] Под бытийствованием (subsistence) Маритен понимает субстанциальный модус, характеризующий конкретное единство сущности и существования в сотворенных Богом образованиях материального мира. [46*] Здесь: нечто, подлежащее рассмотрению (лат.). [47*] Здесь: сущность (лат.). [49*] Единородный Сын, сущий в недре Отчем, Он явил (лат.). — Ин 1: 18. [52*] Самостоятельно существующего бытия (лат.). [53*] Ничто; бытия (лат.). [62*] Материально осязаемый предел (лат.). [71*] Се в мире (лат.). См. ниже прим. 80*. [72*] Бенжамен Фондам (Fondane, наст, имя: Барбу Фундойну) (1898–1944) — французский писатель и поэт румынского происхождения. Мировоззрение Фондана характеризуется явно выраженным антирационализмом. По его мнению, соблазн рационалистической очевидности заставляет одних мыслителей (таких, как Маркс) пренебрегать «метафизической реальностью», других же (таких «философов существования», как Кьеркегор, Бергсон, Хайдеггер) — отрекаться от экзистенциального опыта ради построения систем. Согласно Фондану, только поэтический опыт преодолевает противопоставление субъекта и объекта. Одна лишь поэзия, призванная разрушить построения разума, утверждает достоинство человека. [73*] Несчастного человека (лат.). [74*] Существования как осуществляемого (лат.). [76*] Марсель Жуандо (Jouhandeau) (1888–1979) — французский писатель, сочетающий в своем мировоззрении традиционные принципы католицизма с мистическим неоромантизмом; испытал влияние Хуана де ла Круса и Терезы Авильской. [77*] Служанками (лат.). [78*] Практика (лат.). [79*] Из ничего (лат.). [80*] Се в мире горечь моя горчайшая (лат.). — Ис 38: 17 (по Вульгате). [81*] Для меня это как мякина <или: как солома> (лат.). — Слова, сказанные Фомой Аквинским незадолго до смерти относительно его незавершенной «Суммы теологии» (см.: J. Maritain. Art et scolastique. Paris, 1965, p. 62). |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|