ЛЕКЦИЯ 6

Вопрос о форме. Возьмем его теперь с несколько иной стороны. То, о чем мы говорили в прошлый раз, можно резюмировать так: для Канта мир выглядит определенным образом и не может выглядеть иначе. Как установить соответствие между тем, что выглядит, и тем, что есть? Помните, мы различали внутреннее и внешнее расположение, данное нам для наблюдения, в том числе внутреннее в нас самих как отличное от внешнего расположения нас самих как данных для наблюдения. Так вот, как установить соответствие между тем, что есть (об этом метафизики традиционно говорили, вводя представление об интеллигибельных предметах, особых, сверхвременных, сверхпространственных объектах), и тем, как это выглядит? Этот вопрос и содержится в вопросе о форме мира.

Я не могу удержаться, чтобы не прочитать цитату из произведения Канта. Это желание поделиться с вами «домашним» чтением. Кант пишет в «Основах метафизики нравственности»: «На самом деле даже самым тщательным исследованием (мы) никогда не можем полностью раскрыть тайные мотивы, так как когда речь идет о моральной ценности, то суть дела не в поступках, которые мы видим, а во внутренних принципах их, которых мы не видим». И дальше идет блестящий пассаж, наслаивайте на него по ходу моего чтения тему вождения нас, тему игры представлений:

"Тем, кто осмеивает всякую нравственность просто как иллюзию человеческого воображения (обратите внимание на слово «иллюзия» — для Канта, как и для традиционной метафизики, все образования такого рода, включающие в себя элемент того, как выглядит, есть человеческое воображение, именно в нем что-то определенным образом выглядит, а не просто есть; я говорил ранее, что докантовекая метафизика оказалась перед пропастью риска растворить весь реальный мир в призраке иллюзии и воображения, в том числе и нравственность, включающую в себя элемент того, как нечто выглядит), которое благодаря самомнению (снова мотив человека как конечного существа; пока для нас слово «конечное» равнозначно слову «патологическое существо» — для Канта психика, или индивидуальное психическое устройство, есть патологическое устройство, не в смысле болезни, это совсем другой вопрос; патологию, каковой мы и являемся, мы обнаруживаем прежде всего в феноменах любви к самим себе, в феномене страха — конечно, не перед чем-то конкретным, а, например, перед пропастью истины, когда мы отшатываемся, заглянув в нее, и наши глаза сразу покрываются пеленой, а пелену эту ткет наше патологическое, индивидуально-психическое устройство) превосходит само себя, нельзя оказать большей услуги, как согласиться с ними, что понятие долга (так же как и все другие понятия, как это люди из удобства охотно себе внушают) должны быть выведены только из опыта (мысль Канта состоит в том, что если мы начинаем выводить из патологического опыта, — а опыт по определению патологичен, — то мы и выводы получим патологические, никогда из опыта мы не выведем непатологическое; а непатологическое для Канта — это то, что сковано и содержится формой); этим признанием мы приготовили бы им верный триумф. (Кому? А тем, кто рассматривает все человеческие образования в качестве иллюзий, как обрывки сна; и опять у Канта здесь проблема реальности, имплицирующая интерес и упор на вещь в себе.) Из человеколюбия я бы согласился, пожалуй, с тем, что большинство наших поступков сообразно с долгом; но стоит только ближе присмотреться к помыслам и желаниям людей, как мы всюду натолкнемся на их дорогое им Я (почти буддизм, где Я не существует, оно вторичная, или иллюзорная, структура сознания; вслушайтесь в то, что говорит Кант, — ведь я устанавливаю не внешние аналогии, просто раз Кант выполняет акт философского мышления, то, выполненный с гениальной и правильной интуицией, он одинаков на Востоке и на Западе, выполненный тысячу лет назад или тот, что выполнится через тысячу лет), которое всегда бросается в глаза (пелена, лежащая на глазах, лежащая перед глазами): именно на нем и основываются их намерения, а вовсе не на строгом велении долга, которое не раз потребовало бы самоотречения. (Самоотречения от человеческой природы как таковой или от патологического устройства нашего индивидуального психического механизма.) Да и нужно быть не врагом добродетели, а просто хладнокровным наблюдателем, не принимающим страстное желание добра тотчас за его действительность (различие между состояниями, побуждениями и тем, что держится формой), чтобы (в особенности с увеличением жизненного опыта и развитием способности суждения, которая под влиянием опыта становится отчасти более утонченной, отчасти более изощренной в наблюдательности) в какие-то моменты сомневаться в том, есть ли действительно в мире истинная добродетель. (Есть ли в мире истинная добродетель? Ведь если слушаться традиционной метафизики, то выполняемая человеком в мире добродетель может быть только иллюзией, продуктом воображения.) И тут уж ничто не может предотвратить полного отречения от наших идей долга (если мы не смогли укорениться в реальности через форму, то мы должны бы отречься от наших идей долга, поскольку в мире мы не найдем никакой действительной добродетели; помните, еще в самом начале я говорил, что нравственность для Канта — это то, что ненаходимо в качестве предмета в мире; мир очерчен нравственностью, а не она внутри мира; пометим, что это будет нашим пунктом вечного возвращения) и сохранить в душе заслуженное уважение к его закону (закону долга), кроме ясного убеждения (и здесь Кант излагает уже свою позицию), что если даже никогда и не было бы поступков, которые возникали бы из таких чистых источников, то ведь здесь вовсе нет и речи о том, происходит или нет то или другое (и, следовательно, то, что я говорю, неопровержимо указывает на то, что в мире нет истинной добродетели — вот что фактически говорит Кант), — разум себе самому и независимо от всех явлений предписывает то, что должно происходить (происходить — тоже странное слово: может произойти эмпирически, но там не будет полноты выполнения разума, или полноты нравственности; для Канта, однако, это не опровержение, он скажет — не об этом речь, не о поступках, примеры которых, может быть, до сих пор не дал мир; просто основывать все на опыте — это значит загубить любую возможность обоснования, так же как основывать все на традиционной метафизике — это растворить самих себя, действующих в мире, в призраке) …Можно, например, требовать от каждого человека полной искренности в дружбе, хотя, быть может, до сих пор не было ни одного чистосердечного друга, потому что этот долг, как долг вообще, заключается, до всякого опыта, в идее разума, определяющего волю априорными основами" [24].

Вот эту совершенно безумную ноту нам нужно усвоить. Безумную в том смысле, в каком некоторые разновидности безумия равны уму. И дальше: "Прибавим к этому, что если только не хотят оспаривать у понятия нравственности всю его истинность и отношение к какому-нибудь возможному объекту, то нельзя отрицать, что значение нравственного закона до такой степени обширно, что он имеет силу не только для людей, но и для всех разумных существ вообще".

То есть нравственный закон относится к миру как он есть, а не к миру как он выглядит. А мир выглядит тем или иным образом в зависимости от устройства нашего чувственного аппарата и от определенного, частного синтеза в факте «уже есть». Возможно, если бы чувственный аппарат был устроен иначе или случилось бы иное синтетическое определение — мир был бы иной. Этот мир был бы другим в том смысле, что все иначе бы выглядело, но некий мир всех возможных миров (понятие о котором есть в разуме, а не в чувственности) был бы одним и тем же для всех.

В этом одновременно и коперниканская, и кантовская антиантропоморфная революция и утверждение, что хотя все относительно, случайно, организовано частным образом, именно так, а не иначе — у нас есть зацепка на мир как таковой и она, как пружина из дивана, прокалывает нас прежде всего в области практического разума, или нравственности. Поздний Кант скажет, что с точки зрения разума, подвергающегося критике опытным знанием, в предметном смысле мир — это пустое множество: для понятия разума нет предметов в мире, нельзя искать и подставлять под понятие мира какой-либо предмет. Значит, мы имеем пустое множество по отношению к предметам разума. Заметьте, я не ввожу какие-то современные понятия, я просто перекомбинирую слова самого Канта. Он говорит, что если мы поймем практическую реальность идей, то это множество не вполне пусто.

Вообще, по сравнению с современной философией XX века Кант привлекает тем, что он натуральный философ. В области метафизических, нравственных и других проблем он мыслит математически точно. Не превращая предмет нравственности в математику, он всегда находит какие-нибудь физические и математические аргументы или наглядные примеры. Древние, «старые» философы мыслили именно так. А в XX веке почему-то этот способ изложения, способ доказательства и продумывания философских проблем из философии выветрился.

Я возвращаюсь к значению «для всех разумных существ вообще». Возможны ведь и другие разумные существа, что равнозначно возможности других миров. Но в нравственности мы имеем как раз то, что обладает силой для всех существ в той мере, в какой мы вообще называем их разумными существами. При этом чувственно они могут быть устроены совершенно иначе. Это очень важная мысль — что наблюдаемый нами материал, которому мы приписываем свойство психики и сознания, есть случайный и необязательный аппарат для психики и сознания, возможно другое биологическое устройство. Оно повлечет за собой другим способом устроенную чувственность, другие формы созерцания, но где-то в горячей точке, в центре мира, куда выводит нас разум, там будет что-то для разумных существ вообще. Мы вернемся к этому, когда будем рассматривать абстрактное сознание у Канта.

Итак, есть то, что имеет значение для всех разумных существ, что "не только при случайных обстоятельствах (а все миры случайны, внутри мира все случайно) и в исключительных случаях, а безусловно необходимо (значит, безусловное лежит на срезе разумных существ вообще); тогда становится ясным, что никакой опыт не может дать повода к выводу даже о возможности таких аподиктических законов (так же как он не может дать основания для вывода о несуществовании таких законов, поскольку-де мы в мире не обнаруживаем факта чистой добродетели или искренней дружбы). В самом деле, — говорит Кант, — по какому же праву можем мы к тому, что, быть может, имеет силу только при случайных условиях человечества (эта тема на рубеже XX века зазвучит через Ницше: человеческое, слишком человеческое), внушить беспредельное уважение как, к всеобщему предписанию для всякого разумного естества и каким образом законы определения нашей воли могли бы приниматься за законы определений воли разумного существа вообще и только как таковые считаться законом и для нашей воли, если бы они были только эмпирическими и не брали свое начало совершенно а priori в чистом, но практическом разуме?" [25]

По сравнению с теоретическим разумом, для Канта практический разум есть чистый разум par exellence — по преимуществу, как таковой. В чистом виде чистый разум есть как раз практический разум, а не теоретический.

Итак, я говорил, что вопрос о соответствии между тем, что есть, и тем, как это выглядит, — содержится в вопросе о форме мира. И вопрос этот, как мы уже пытались показать, зациклен у Канта на феномене осознавания, или осознанности, в отличие от содержания осознаваемого. В содержании осознаваемого мы всегда, в силу макроструктуры нашего наглядного предметного языка, фиксируем нечто в трансцендентной перспективе извне. То есть когда совершились все акты познания, когда мы нашли себе место в мире в качестве познающих и чувствующих, когда мы фактически коллапсировали мир, — тогда мы просто пальцем можем указать, что вот это предмет, обладающим таким-то содержанием, и каждый раз в таком указывании мы имплицируем некую абсолютную систему отсчета извне. И потом этот предмет, отсчитанный из некой предполагаемой, имплицированной абсолютной системы отсчета, мы сопоставляем с отражениями, с сознанием.

Кант же, вводя проблему осознавания, или проблему феномена осознавания, вводит другой срез. Он настаивает на том, что феномен осознавания не есть то содержание, которое осознано. Термины и указания будут одни и те же, но иметься в виду будет нечто другое. Другой срез того же самого: когда мы взглядом, заданным извне, рассматриваем предмет и нас, познающих этот предмет. Это операция сопоставления некоего предмета с неким взглядом, данным в мире. На каких основаниях, почему, откуда взялся этот взгляд? Нам надо сопоставить его с сознанием, которое впервые должно отразить данный предмет и дать нам какие-то знания о нем. Законна ли эта операция? Давайте держать этот вопрос, эту пока непонятную вещь, в голове. Связанное с ней различие, или абстракция, требует от нас удерживать данную редуктивную форму. При остановке какой-то неминуемо закодированной в нашем сознании операции происходит следующее: представьте, что позади нас стоит кто-то и держит на палочке дощечку — она передо мной, я вижу ее, а на ней написано «микрофон». Я не вижу ни руки, ни того, что именно висит на палочке, а вижу — «микрофон» и говорю: «Микрофон». Попробуйте держать этот образ. В этом случае редукция означала бы хватание за руку того, кто держит эту палочку, на которой висит надпись предмета, его название — его предметное содержание зафиксировано в этом названии.

Вопрос, разворачиваемый Кантом, есть вопрос о том, какую информацию о мире и какую структуру сознания содержит факт осознанности, или факт данности — это не вопрос факта, но так называемых «принимаемых данностей», когда уже есть. Это то, что содержит в себе невидимый метафизический элемент, что мы должны принять, вглядевшись до конца. Можно принять не вглядываясь, а можно принять вглядевшись. Вглядевшись — не значит, что мы будем раскладывать. Мы ведь принимаем это как факт, но дальше мы должны более ясно представить этот факт собственным мышлением. Иначе говоря, у Канта существует замечательный метафизический и духовный принцип: человеческое мышление держится у него на парадоксе, что существуют исходные вещи, посредством которых мы проясняем и понимаем что-то другое, при том что сами они остаются для нас неясными, останутся навсегда неясными. То, что обеспечивает ясность чего-то другого, само неясно, не отвечает критериям того, что ясно посредством него.

Повторяю, вся проблема в том, чтобы выяснить, что или какую картину мира, какую информацию мира содержит факт осознанности, или данности — содержит, не выходя за рамки этой данности. Какая структура этим задается? Форма, формальное и есть возможность этой структуры. Когда я говорю, что нечто содержит факт осознанности, или данности, я тем самым в действительности ставлю вопрос о существовании чего-то актуально бесконечно мощного, взятого как данное. Приведу цитату: "…долженствование или императив, который отличает практический закон от закона природы, ставит нас, даже в идее, целиком за пределы естественной цепи (явлений) (в законах природы действует принцип не актуальной, а потенциальной бесконечности, принцип охвата или прохождения ряда по цепи связанных в нем явлений, и формулировка задания в законе природы зависит от того и основывается на том, насколько мы такую цепь охватим конечными шагами; внутри закона природы мы не можем предположить исчерпанность бесконечной этой цепи, взять ее как данность), причем этот императив, если нашу волю не считать свободной (здесь вводится предпосылка, которая позволит нам бросить свет на проблему, что содержится в феномене осознанности как некоем данном бесконечно мощном многообразии; это существенная предпосылка, и она как мина взорвется под нашими ногами в словах: «если нашу волю не считать свободной»), невозможен и бессмыслен, и что в таком случае нам остается только ждать и созерцать, какие решения пробудит в нас бог через естественные причины, а то, что мы сами собой как действующие причины можем и должны делать, во внимание не принимается"[26].

Конечно, это тайная полемика с концепцией предустановленной гармонии, или, как ее называл Кант, сверхфизического действия, которая предполагает, что есть некоторые два, предданным образом приведенные в соответствие, ряда в двух разных субстанциях, причем ни один из них не воздействует на другой, но всегда существует соответствие. В этом случае решения, пробуждаемые богом, будут вторгаться в наш мир как трансцендентные, подобно залетевшим в нас неопознаваемым объектам. А Кант, вводя проблему формы, вводит как раз внутреннюю связь, согласно которой все располагалось бы и мы ничего не объясняли бы в мире действиями некоторых трансцендентных вторжений. Такого рода вещи для Канта просто не могут быть объектом интеллектуального утверждения, поскольку он ищет — что можно утверждать, с каким правом и в каких пределах.

Значит, для Канта важно, как мы есть сами собой, или мы сами как действующие причины. И важно понять, что это лежит в некоей сфере, в каком-то срезе мира, где нельзя ссылаться на то, есть ли эмпирически действительная истинная добродетель в мире, случалась она когда-нибудь, случалась ли бескорыстная и искренняя дружба. Кант ставит свой вопрос вне ряда, или вне пределов, естественной цепи явлений, вне пределов вопроса, пройдена ли эта цепь конечными шагами. Гордиев узел разрубается ударом меча Александра. Разрубается посредством здесь и сейчас.

Действующие причины, повторяю, лежат в сфере всего, и здесь уже есть оттенок формы. Ведь форма — это вопрос одного, которое есть все и не зависит от прохождения эмпирического ряда конечными шагами, когда мы ни в какой данный момент не можем охватить его весь. Пометим еще одну завязь, скрытую в полемике Канта с теорией предустановленной гармонии и имплицированной в ней идеей бесконечного анализа. Это парадоксальная вещь. Я говорил, что Кант что-то освобождает от конечности, а с другой стороны, я утверждаю, что здесь у Канта как раз и происходит развенчание лейбницевской идеи бесконечного анализа, предполагающей, что человек чего-то не видит, потому что он просто не может пройти всю цепь до конца. И тогда человек сопоставляется с Богом: Бог видит весь бесконечный ряд, а человек, в силу смутности, или принципиальной неясности, своего чувственного устройства, не может этого видеть, но может все время приближаться. В этом месте — и я постараюсь это показать позже — Кант введет принципиальный постулат конечности. Он появляется у него на острие, или на волне, мысли, что не надо проходить ряд.

Я говорил вам об идеологическом, или идейном, фанатизме, который рождается на том, что кому-то достоверно известно, как устроен истинный мир. И вот Кант пишет (я возвращаюсь к цитате): «…а то, что мы сами как действующие причины можем и должны делать, во внимание не принимается. Отсюда (из этого невнимания или недумания) должен возникнуть величайший фанатизм, устраняющий всякое влияние здравого ума»[27].

Последующая история вполне подтвердила это. Чернышевский обещал даже 70 тысяч голов в качестве цены за тот несомненно истинный мир, который он видит своими всепроникающими глазами и в который хочет нас втянуть насильственно, если мы сопротивляемся. Плата в 70 тысяч голов — не такая уж большая. История возвела это число в другой порядок… Итак, величайший фанатизм, который устраняет всякое влияние здравого ума. И далее Кант пишет:

«В действительности практическое понятие свободы не имеет ничего общего со спекулятивным понятием, которое целиком остается метафизикам (метафизикам — в порицательном смысле). Ведь мне, — говорит Кант, — совершенно безразлично, откуда первоначально возникло для меня то состояние, при котором я должен действовать (то есть какое место занимает это состояние в бесконечном ряду, в бесконечной цепи причинно сцепившихся явлений). Я только спрашиваю, что мне нужно теперь делать…»

Действительное практическое понятие свободы ничего общего не имеет со спекулятивным понятием. Я должен делать вот это — вот сейчас. И в этом «сейчас» будет проглядывать для Канта форма, одно или всеохватывающее и в этом смысле бесконечно мощное отношение. Я только спрашиваю, что нужно теперь делать, и «тогда свобода оказывается необходимой практической предпосылкой и идеей, только руководствуясь которой я и могу рассматривать веления разума как действительные». Значит, я не могу в эмпирических терминах рассматривать истинную дружбу или чистый долг. Кант говорит: вот случилось нечто эмпирическое, но я не могу наблюдать это как выполнение истинного долга, или как истинную дружбу. Из примеров ничего получить нельзя. Однако тогда у нас все повисло в воздухе. Что же тогда мы должны иметь в виду? И Кант осмеливается утверждать, что мы не можем отказаться от чистой воли, от истинной добродетели и так далее. Это есть та предпосылка, практическое выполнение которой придает действительность таким представлениям и понятиям, как чистая воля, нравственность, искренняя дружба… Повторяю: «Свобода оказывается необходимой практической предпосылкой… только руководствуясь которой я и могу рассматривать явления разума как действительные».

По заключению Канта, в случае мудрости и долга, — а чистый долг эмпирически не случается, и чистая мудрость, естественно, тоже — каждый действует так, как если бы он был свободен. Вопреки всяким рассуждениям, которые уже самими своими терминами указывают на фактическое состояние дела, на то, откуда возникли состояния, которые определяют меня к действию. Ведь всегда есть объясняющие ссылки. Но действие по долгу не содержит в себе никаких объясняющих ссылок, а содержит только форму, на которую мы ориентируемся. Вопрос в том, как человек может быть свободен в противовес всяким рассуждениям. Продолжу цитировать. Это уже из «Критики практического разума»:

«Действительно, априорная мысль о возможном всеобщем законодательстве… не такое предписание, согласно которому поступок должен быть совершен…» Обратите внимание на аккорд: совершившееся всегда совершается в мире эмпирии, но Кант говорит: не о том, не о том я говорю, как мы можем в описании увидеть, как люди поступают, благодаря чему возможен желаемый результат (здесь в переводе должно стоять: что было бы связано с желаемым результатом, что давало бы желаемый результат, то есть должен быть конъюнктив), ведь это правило всегда было бы обусловлено физически. Что бы мы ни сделали, в том числе следуя долгу, это не будет чистый долг. «А это предписание, — продолжает Кант, — представляет правило, которой априори определяет только волю в отношении формы ее максимы» [28]. Значит, речь идет о том, как мы определяемся в отношении формы, или в отношении максимы разума. Априори определяется только воля в отношении формы ее максимы. Поздний Кант выразит это так: в области познания (а не в области нравственности) о мире нужно мыслить так, чтобы выполнялся максимум принципа. А принцип есть то, что я назвал данностью, идеей, то есть то, что принимается, но содержит в себе разнородное, в том числе невидимый метафизический элемент.

Теперь к тем ассоциациям, которым вы должны следовать, идя за мной, прибавьте ассоциацию на феномен осознавания, уже более четкую. Кант далее говорит: "…а тогда закон, который служит только ради субъективной формы основоположения (отождествление формы и субъективного имеется здесь в виду в особом кантовском смысле), можно по крайней мере мыслить как определяющее основание благодаря объективной форме закона вообще (субъективная форма основоположения есть одновременно объективная форма закона вообще). Сознание такого основного закона можно называть фактом разума, так как этого нельзя измыслить из предшествующих данных разума, например из сознания свободы (ведь это сознание нам заранее не дано)" [29].

Здесь огромное значение имеет слово «факт». Оно как раз обозначает то, что я называл принятым, или откровенно данным. Я с разных сторон заходил к определению этого и в одном определении взять это сейчас не смогу. Принимаемым является в том числе и факт свободы, который в нашем смысле не является фактом, потому что свобода — нечто такое, что и доказать нельзя. Свободу нельзя обосновать, нельзя дать ей основание, потому что дать основание свободе можно только путем отказа от самой свободы. Это круг… Значит, факт разума измыслить из предшествующих данных разума нельзя. Неважно, как создались, что привело к тем состояниям, перед лицом которых я должен действовать сейчас и теперь, hic et nunc. Вспомните, что я говорил о мире, в котором уже что-то случилось. «Уже случившееся» — связка, налагаемая на мир, такая, после которой мы о чем-то можем говорить в терминах мира. Продолжаю цитату: «…оно (сознание основного закона) само по себе навязывается нам как априорное синтетическое положение, которое не основывается ни на каком — ни на чистом, ни на эмпирическом — созерцании, хотя это положение должно быть аналитическим, если предполагают свободу воли…»

Когда мы уже предположили свободу воли, мы можем показать, например, что законы аналитичны, что они содержат в себе тавтологии, что из них можно получать дедуктивные выводы. Но, повторяю, для Канта это так, если предполагают свободу воли; то есть после того, как она случилась, совершилась, любое положение, в том числе разума, может быть рассмотрено как аналитическое. Скажем, если мы уже предположили причину в явлении или некоторую первоактивность, то причинная связь явлений аналитична по своему содержанию. Кант в некоторых местах (и на это также надо обратить внимание как на аккорд) будет употреблять два термина — «причина в явлении» и «причинная связь явлений». Продолжу цитату: "…если (уже) предполагают свободу воли, для которой, однако, как для положительного понятия, необходимо было бы интеллектуальное созерцание, которого здесь допустить нельзя. Но для того чтобы рассматривать этот закон без ложных толкований как данный, надо заметить, что он не эмпирический закон, а единственный факт чистого разума, который провозглашается таким образом как первоначально законодательствующий разум" [30]. В скобках Кант пишет далее по-латыни — sic volo, sic jubeo, так хочу, или так волю и так делаю. Пометим здесь, что тем самым единственным фактом разума является чистая воля. То есть вне практического разума теоретическое множество предметов пусто; теоретическое множество предметов разума пусто, если взять его вне практического. А практическое состояние — это то, в котором «так хочу, так волю и так делаю».

Вспомните так называемые докритические, ранние работы Канта. Я же говорил, что мы изучаем единый организм под названием «Кант», у которого есть внутренняя форма. И он что хочет, то и делает — так же как божественный дух веет там, где захочет, не спрашивая у нас и нашей человеческой мании все представлять в последовательности некоторых этапов и в терминах каких-то реальных, эмпирических событий в мире, то есть в терминах того, что и как выглядит, в отличие от некоего закона как внутреннего состояния. Так вот, ранний Кант зациклен на проблему оснований. Это знаменитая проблема некоторой первопричины как необходимой связи эмпирически разнородных явлений. Как мы можем, считая что-то одно необходимым в мире, полагать, что поэтому необходимо и что-то совершенно иное. Частным случаем этой проблемы является вопрос о причинной связке. Кант все время крутится вокруг того, что основания не являются аналитическими. Он хочет ввести проблему синтеза, которая, собственно, и есть проблема всей кантовской философии. Но вводит он эту проблему интересным ходом. Он постоянно употребляет слово «уже». Конечно, когда уже есть причинная связь, я могу показать, что она причинная, я могу из причины выводить следствия. Когда уже есть. Кант наконец находит ответ на свою раннюю проблему, указывая, что уже предположено. Там он еще не знал, а здесь знает — уже предположена свобода воли. Иными словами, когда Кант говорит, что свобода оказывается необходимой практической предпосылкой действительности веления разума, здесь звучит нота постулата (этот термин используется Кантом и в геометрии). Мы постулируем нечто как такое, в предположении практического выполнения чего можно получить последующие шаги анализа, или последующие суждения. Именно свобода оказывается такой необходимой практической предпосылкой. Вводя понятие свободы, Кант дает ответ на вопрос, который мы уже ставили, когда говорили о предполагаемой физической реализации (он называет ее практической реализацией) условий, при которых опыт извлекается в понятиях и нечто воспринимается в качестве знания. Кант различает две, казалось бы, совершенно тождественные вещи: знание о чем-то и восприятие этого знания в качестве знания о чем-то — если практически или физически реализовались условия, при которых извлекается опыт в понятиях, а опыт извлекается в понятиях. Следовательно, о знании мы говорим как об имеющем место в мире, как о чем-то таком, что случается по законам мира, о котором это знание. Тем самым свобода является свойством мира, или формы мира. Значит, завершив круг, мы пришли к утверждению, что то, что мы называем формой и выделяем, отслаивая от прочих определений, обладает еще и свойством, называемым свободой. Свобода есть свойство формы мира, но свойство далее не разлагаемое — оно не может дистинктно быть представлено в своих элементах.

Кстати, этот мотив в своей проблеме дистинктности Декарт не развивал, хотя он мыслил совершенно конгениально Канту. Или Кант мыслил конгениально Декарту. Временные их положения здесь обратимы, разновременность не имеет никакого значения для понимания содержания… В том, о чем я говорю, мы имеем некоторый натуральный круг, я называю его так по аналогии с логическим кругом, содержащим в себе всегда нечто избыточное. Вспомним более позднюю проблему антиномий и обратим внимание на способ ее решения. Кант каждый раз будет показывать, что антиномия складывается и ошибка случается в силу того, что в самом нашем познании, в идеях, в их связи с опытом всегда есть что-то избыточное, каждый раз большее, чем эмпирическое содержание, и поэтому мы иногда можем путать субъективные условия с объективными и получать антиномию. Пометим для себя эту тему избыточности. Нам придется ее довольно сложным путем раскручивать.

И вот теперь, вперившись сознанием в феномен свободы, предположив его, мы только и начинаем говорить в терминах необходимости законов, в терминах объективности. В проблеме оснований Кант выходит именно на свободу как конечное или окончательное, далее неразложимое основание. Следовательно, в том числе и познание мира основано на феномене свободы, потому что организуется оно, по Канту, так, что свобода воли уже предположена. Она отождествляется у него с сознанием, которое мы не знаем заранее, но когда оно уже случилось, мы можем его предположить, мы предполагаем его. Слова «не знаем заранее» обозначают, что мы не можем этого измыслить и не можем ввести путем рассудочного определения. Это должно быть фактом. Вы видите, что в этот лейбницевский разрыв, в этот промежуток между истинами разума и истинами факта вклинивается у Канта что-то третье. Нечто, что тоже называется фактом, но не является в чистом виде ни истиной разума, ни истиной факта в смысле Лейбница. Эта развилка существовала в истории философии до XX века, существует эта проблема и по сей день.

После того как мы выяснили, что свобода есть свойство формы мира и она так же не может быть не предположена, как и сознание, мы имеем возможность пойти дальше, еще к одному свойству того, что Кант называет формой. Там, где Кант формулирует ответ на дилемму Юма, на проблему причинности, у него фигурирует странный и безумный поворот мысли, своеобразный трюк. Это александровский меч, разрубающий гордиев узел. В мире Канта гордиев узел — где замкнуты, сцепившись неразрешимым образом проблемы актуальной и потенциальной бесконечности, — разрубается произволом или свободой. Для Канта это проблема, можем ли мы вообще мыслить, принимая за данность бесконечное многообразие. И он будет показывать, что в опытном познании мы этого не можем, но тем не менее существует форма и к форме относятся некоторые представления актуально бесконечного, однако понимать это надо только в рамках феномена свободы или произвола, в рамках «здесь и теперь». Ведь есть феномен действия, и можно ясно показать, что в нем не имеет никакого значения, каким образом сложилась вся предшествующая цепь событий, приведшая нас к тому состоянию, в котором мы должны действовать. Действовать, не будучи фанатиками, не будучи метафизиками в старом смысле этого слова, держа в руках основную кантовскую интуицию, что способность наша разложить первые данности или выйти к некоторому независимому миру, миру всех возможных миров, выйти к нему из принимаемых фактов особого опыта — свободы, опыта Бога — означала бы нарушение закона конкретности и индивидуации, или закона моего места в мире, места меня с моим действием.

Попытка найти возможность того, что само впервые является возможностью опыта, в котором есть термины и законы, означала бы заход в некий третий мир, заход в вещь в себе. А заход в вещь в себе нашей мыслью означал бы, полагает Кант, разрушение и распад любой возможности познания. В познании предположена свобода воли, и если бы мы цеплялись своим мышлением за мир в себе, то, как выражается Кант, это раздробляло бы наше применение разума; тогда в мире нам не было бы места, мы были бы призраком, был бы нарушен закон индивидуации и конкретности, говорящий, что должен действовать я сам, моя экзистенция, или когито, понятое в экзистенциальном смысле слова. Напомню то, что я уже объяснял в связи с Декартом: когито означает постулат минимума существования — хотя бы одно, как минимум, существование должно случиться в мире. Этим существованием является когитальное существование. Ego cogito, ergo sum. Достаточно, чтобы в мире случилось хотя бы одно действие сознательного и разумного существа, чтобы можно было вывести и понять весь мир. И Кант с самого начала отказывается от дедукции из интеллигибельных объектов. Из долга, лежащего в срезе формы, невыводимо ничего.

Я хочу обратить ваше внимание на одну простую интуицию, она есть у каждого человека, и мы в ней часто оказываемся — ничто никогда ни на что не похоже. Установить в конкретной ситуации, что есть добро и что есть зло, нельзя путем простого приложения нашего понятия добра. Потом, когда мы уже установили, то установленное в конкретной ситуации добро не противоречит понятию добра, однако оно невыводимо из этого понятия. То же самое Кант скажет и об антиномиях: когда выведено — не противоречит, нет логического противоречия, но вывести нельзя. Аналитически показать любой закон разума можно, когда он уже есть. Эта мысль Канта устанавливается многими движениями.

Представьте себе существо, которое сразу выбросило бы отростки, ноги, руки, на которые оно потом будет опираться, в разные стороны, в разных направлениях — такова и устанавливающая мысль Канта, тема, которая у нас уже звучала: измыслить нельзя и в этом смысле нечто является фактом. Тема невыдуманного, с одной стороны, и, с другой стороны, неполучаемого из наблюдения предметов — невымышленного и ненаблюдаемого. Вот что нужно держать вместе. Это как бы имеющая собственную жизнь фраза. Назовем ее сонатной фразой. У Пруста есть описание такого амальгамного выдуманного музыкального произведения, он сочинил возможное произведение — это знаменитая соната Вентейля, композитора, с которым пересекался жизненный путь Пруста. И у Пруста есть рассуждение о некоей фразе, о внутренней музыкальной форме — он описывает ее как имеющую собственную жизнь. Заметьте, я сказал — фраза. Это связано с тем, что я уже показывал в связи с Декартом и проблемой мышления нового времени в той мере, в которой оно задано Декартом: то, что нельзя ввести определением, и то, что нельзя извлечь из наблюдения, невыдуманное, надо держать одновременно, в пропорции. Конечно же, это можно держать только фразой, или, как выражается Пруст, — маленькой фразой сонаты, имеющей свою жизнь. Мы должны держать само это сцепление — другого, отдельного существования это не имеет. В философии Канта это держание, или рацио, называется системной связью и есть объективные идеи этой связи, которые нельзя высказать (мы говорим всегда в терминах, указывающих на наблюдаемые вещи) без некоторой избыточности, без чего-то большего… И теперь я смогу ввести еще одно свойство формы.

На предшествующем шаге рассуждения мы говорили фактически о дилемме Юма. Это серьезная дилемма, серьезный мыслительный эксперимент, с которым приходилось иметь дело всем последующим философам. Кант, отвечая критикам Юма, говорил, что Юм проделал исследование и нужно ответить на задачу Юма, исходя из тех условий, которые он сам сформулировал, не надо втискивать сюда другие вещи и другие проблемы. Современниками не была понята задача Юма и ее условия, они всякий раз отвечали на что-нибудь другое. Как не была понята современниками, и не только современниками, задача Канта… Так вот, в ответе Канта мы обнаруживаем странный ход мысли, странную оппозицию двух вещей. С одной стороны, Кант говорит об объективной, осознанной, или, как он выражается, aus Ansicht, из умозрения ухваченной необходимости, обозначая ее в другом месте как внутреннюю, независимую от всякого опыта истинность. А с другой — о субъективной необходимости, то есть привычке. Обратите внимание на этот парадокс, требующий от нас какого-то напряжения понимания. Потому что через запятую стоит: объективная, осознанная необходимость. Осознанная, по нашим привычным представлениям, это субъективная. Как же различать? Кант ставит в оппозицию: объективная, осознанная необходимость — и субъективная необходимость, то есть привычка. Откуда складывается субъективная необходимость, или привычка? Она складывается из того, что воображение подчиняет представления закону ассоциаций, или определенного психизма, то есть тому, как в конкретном индивидуальном психическом устройстве сцепятся явления, наблюдения и так далее. И здесь же Кант называет это «принимаемым за собственное детище бастардом воображения». В русском переводе стоит «ублюдок воображения», но в современном языке слово «ублюдок» потеряло оттенок бастарда, то есть незаконнорожденного, или внебрачного, ребенка. Бастард — это смесь, принадлежность не отцу, а чему-то инородному, соединение разнородного, соединение не по закону.

Кант употребляет здесь также термин «подмена». Воображение подменяет объективную необходимость проистекающей из бастарда субъективной необходимостью, то есть привычкой. Заметьте, фактически я сейчас излагаю прозвучавшую у молодого Канта тему «вождения», вождения нас чем-то и кем-то. Это может быть, например, бастард. Мы считаем его своим сыном, а бастард нас водит. Что нас водит? Гетерономия. Мы говорим «гетерономия», имея в виду разнородность, или говорим «автономия», но кто из нас слышит в слове «автономия», что в нем сказано? Слово стерлось. А в нем сказано следующее: номия — номос — закон. То есть в нем сказано: своезаконие — а не просто самостоятельность и независимость. Гетерономия же есть не просто что-то пестрое, бессвязное и разнородное, но чужезаконие. Бастард чужезаконен. Он гетерономен, то есть чужероден, не порожден в мире на моем законе. Бастард у меня, но он не мой. Ход «бастарда» повторяется и в нравственном учении, когда речь идет о непригодности всего эмпирического для принципа, то есть для чистого разума, для чистой воли и так далее. Кант пишет: «…принцип ищут среди эмпирических побудительных причин и законов; ведь человеческий разум, когда устает, охотно отдыхает на этом мягком ложе и в сладких обманчивых грезах (которые заставляют его, однако, вместо Юноны обнимать облако) подсовывает нравственности какого-то ублюдка (бастарда), состряпанного из членов совершенно разного происхождения, который похож на все, что только в нем хотят видеть, но только не на добродетель для тех, кто хоть раз видел ее в ее истинном облике»[31]. Обратите внимание на употребляемые здесь слова. Этими же словами я могу сказать нечто, казалось бы, совершенно другое. В 1755 году Кантом была написана работа «Всеобщая история неба», в которой устойчиво повторялась одна тема: в небесной системе есть явления, которые мы наблюдаем и которые объяснимы только если мы сопоставим их, предположив некоторый единый механизм происхождения. И Кант вводит в ней некоторый внутренний элемент мира, исторический элемент, все охватывающий, — его распространением и объяснимы в своей совокупности явления, для которых в их актуальном виде нам не хватает вводимых понятий физических сил. Там есть пустоты и провалы, состоящие не только в том, что математические, геометрические законы выполняются в реальном движении тел не в чистом, не в идеальном виде, а всегда с некоторыми отклонениями. Дело еще в том, что мы должны связывать находящиеся на большом расстоянии тела фактически дополнительным понятием мгновенного, через расстояния осуществляемого действия сил. Так вот, говорит Кант, все это мы можем понять только через возникновение на основе своезакония, на основе одного закона, или общего и единого механизма происхождения. Механизм происхождения, или единство происхождения, у Канта означает одновременно единство произведения, или единство произведенного.

Свойством формы является производить внутри себя нечто, что не является ни изображением, ни описанием, но произведено внутри структуры. Все то, что может держаться и что не является бастардом. Слово «бастард» и возникает у Канта как обозначение образований, которые произведены целиком на своих основаниях внутри формы и внутри структуры. Лучше понять это свойство формы нам могут помочь и некоторые опыты литературного творчества в XX веке — Фолкнер, Пруст, Джойс. Подобный опыт грубо можно резюмировать так: роман должен содержать только такие события и описания, которые порождены самой формой романа; эти события и происшествия не являются копией или изображением чего-то; роман сам есть предмет, а не отражение предметов. Вот теперь мы сомкнули смысл слова «форма» с этим новым смыслом… Почитайте письма или трактаты позднего Канта, где он все время бьется и разъясняет своим несчастным, ничего не понимающим, как и мы сейчас, современникам, что все держится на понятии произведенного, но произведенное отличается от случившегося. Так, бастард не произведен нами, он «ненашезаконен», несвоезаконен, а является вторжением того, что возникло на других основаниях. Произведенное Кант называет также соединенным. И еще одна цитата. Я снова хочу показать, что у Канта в разных разветвлениях его учения присутствует один и тот же ход. Нельзя писать одну и ту же книгу, книги всегда разные, одна о том, другая о другом. Нельзя все сказать в одной фразе. Итак, Кант пишет: "…ведь ко всем этим результатам (собственному приятному состоянию или даже способствованию чужому счастью) могли бы привести и другие причины, и для этого, следовательно, не требовалось воли разумного существа, а ведь в ней одной можно найти высшее и безусловное благо. Поэтому только представление о законе самом по себе, которое имеется, конечно, только у разумного существа, поскольку это представление, а не ожидаемый результат, есть определяющее основание воли, может составлять то столь предпочтительное благо, которое мы называем нравственным и которое имеется уже в самой личности, поступающей согласно этому представлению, а не ожидается еще только в результате (поступка)" [32].

Это вновь тема одного, того, что все свершилось на месте, здесь и сейчас, того, все уже есть в личности, если она действует — а действует она независимо от всего ряда предшествующих оснований. Мы говорили об этой начальной проблеме Канта, проблеме уникальности и полноты описания. И здесь мы тоже видим, что уникальность и полнота описания рождаются и являются только продуктом действия формы, которая есть нечто, что внутри себя содержит, что охватывает все внутри себя, не допуская ничего инородного, и что впервые порождает все то, о чем говорится, на основании чего поступается, делается. Вспомните снова тему вождения. Смотрите, я испытываю приятное состояние, или оказалось, что я способствовал чужому счастью, — это может случиться, можно войти в мир совершенно по другим причинам, к которым я никакого отношения не имею. Что-то могло войти в меня вождением, игрой.

Я только что цитировал позднего Канта. Это не тот Кант, который в юности сказал: а нами ведь могли играть. Если я беру результаты как эмпирические и описываемые мной, то в них есть «дыры» и «пустоты». Они могут рождаться совсем не по тем причинам, которые я приписываю. Мое собственное приятное состояние может возникать совершенно из другого, не из того, о чем говорит мое понимание. Я способствовал чужому счастью — так, что, значит, я был добр? Для Канта в этом переходе есть пустота и разрыв непрерывной связи, задаваемой внутренним элементом формы, которая есть всеохватывающее отношение. В примечании к только приведенной мной цитате Кант вводит оппозицию, которую нам надо держать, чтобы понять, что значит производящая основа, что значит своезаконие в отличие от чужезакония. Он различает: что-то внушаемое каким-либо влиянием (Кант говорит об этом, когда речь идет об уважении как чувстве) и спонтанно произведенное понятие разума. Поэтому уважение, пишет он, специфически отличается от всех чувств первого рода, которые можно свести к склонности или страху. Кант отделывается от всех наших эмпирических состояний, от человеческой природы, — и отделывается от них, идя по линии формы как основы и всеохватывающего отношения, произведенного или спонтанно рожденного понятием разума, а не пришедшего под влиянием, от инородного члена. Уважение есть лишь сознание того, что моя воля подчинена закону без посредства других влияний на мои чувства (а эти влияния надо уметь исключить, они не сами исключаются, сами они нас только водят), оно есть непосредственное определение воли законом и сознание этого определения…


Примечания:



2

Кант И. Приложение к "Наблюдениям над чувством прекрасного и возвышенного " (1764) / Кант И. Сочинения. В 6 т. — М.: Мысль, 1964– Т. 2.— С. 189 (прим. ред.).



3

Кант И. Трактаты и письма. — М.: Наука, 1980. — С. 538



24

Кант И. Сочинения. — Т. 4.— Ч.1.— С. 244–245.



25

Кант И. Сочинения. — Т. 4.— Ч.1.— С. 244–245.



26

Кант И. Сочинения. — Т. 4.— Ч.1.— С. 217.



27

Кант И. Сочинения. — Т. 4.— Ч.1.— С. 217.



28

Кант И. Сочинения. — Т. 4.— Ч.1.— С. 348.



29

Кант И. Сочинения. — Т. 4.— Ч.1.— С. 348.



30

Кант И. Сочинения. — Т. 4.— Ч.1.— С. 348.



31

Кант И. Сочинения. — Т. 4.— Ч.1.— С. 266 — 267



32

Кант И. Сочинения. — Т. 4.— Ч.1.— С. 237.








Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Наверх