|
||||
|
В. А. Кругликов. Пропедевтика в реальную философию Свой курс М. К. Мамардашвили обозначил как «Беседы о мышлении», но с первых же слов определил их беседами о радости мысли, об эстетике мышления. И на протяжении всего курса он неуклонно разворачивал с разных сторон многообразные возможности поля чувственной работы сознания, в котором можно обнаружить и пережить тяжкую радость мышления. При чтении этой книги у читателя, вероятно, могло возникнуть недоумение: Что же это за беседы? Ведь это монолог, это — лекции. Чтобы рассеять это возможное недоумение в начале несколько слов о форме «Эстетики мышления». Почему Мераб Константинович обозначил их как «беседы»? Мне не кажется это случайным. Эти фонограммы действительно отвечают жанру беседы, поскольку они оснащены вопросами. Но тональность этих вопросов не пафосного порядка, не изощренного красивого изыска с блеском остроумия, а с глубинной точкой объективированной иронии. И вопросы, которые лектор задавал и слушателям и себе, не были риторичными, поскольку они не утвердительны, а задавали сомнение, они побуждали к мысли и лектора, и слушателей, и стимулировали энергию поиска на точные и аутентичные ответы. Не случайно это также не только потому, что они предназначались молодежной аудитории, но и потому, что философствование вслух, размышление вслух могли состояться только в режиме беседы. А этот режим предполагал инициацию вопросов и к аудитории, и к самому себе под взглядом внимающих и познающих глаз. Поэтому М. К. приходилось организовывать жанр беседы-размышления так, чтобы те искры мнений, возражений, сомнений и возникающих вопросов, которые зажигались в глазах слушателей здесь-и-сейчас, необходимо было «схватить» и «снять» прямо из их живой реакции и непосредственно в мгновение акта мысли. Если бы эта реакция получила бы словесное воплощение, то пространство авторского размышления могло бы разрушиться и перейти в план объяснения и повествовательности. Но поскольку автора интересовал тот огненный круг, где рождается мысль, то его личный интерес задавал ему импульс решения многомерной задачи: — осуществить многократные акты рождения мысли в аудитории, на подиуме; — прояснить себе новые, иные «невозможные возможности» искусства мыслить; — тем самым уяснить для себя как возможно размышление без наррации; — как столкнуть слушателей со ступенек интеллектуальных стереотипов в бездонный пламенный тигель мысли так, чтобы каждый слушатель тоже испытал бы акт рождения мысли — как познать самому и показать слушателям эстетический пласт сознания. Все это обусловило при переводе размышляющей устной фактуры М. Мамардашвили в текст целый ряд «неправильностей» его письма, многочисленные тире и усложненную структуру предложений. Уверенность в такой редакторской работе над фонограммами придавало то обстоятельство, что первые три беседы из данного курса, опубликованные в сборнике «Мысль изреченная…» (М. РОУ, 1991 г.), были сверены и одобрены М. К. за несколько дней до его смерти 25 ноября 1990 года. Проблемы сознания, вся сфера мысли на протяжении всей жизни являлись основной темой и центром его философии. и последний курс, который он прочитал в жизни, посвящен эстетическим свойствам сознания, тайне рождения мысли из бездны чувственного, возможностям и правилам искусства мыслить. Ныне, когда большинство книг М. К. у нас издано и основной корпус его философии находится перед нашими глазами, стало очевидным, что Мераб Мамардашвили — мыслитель классичного типа. Именно в силу классичности у него также оказались разработанными — своя история философии, своя эпистемология, своя проблематика рациональности и своя эстетика. Речь не о систематическом характере его философии. А о том, что на пространстве сознания им были проработаны вариативные возможности, которыми обладают различные онтологические сферы человеческой жизни. И о том, что, интенсивно вступая в философский диалог с напряженными точками мысли в художественных произведениях, философ на глазах публики создавал полные эстетического смысла образы произведения мысли. Беседы по эстетике мышления уникальны по форме языка выражения. В последние годы жизни М. К. был озабочен вопросом — как сдвинуть сознание Другого с наработанных стереотипов восприятия и знаний «философии учений и систем»? Его все больше и больше интересовала работа по рождению мысли с людьми, обладающими неиспорченным, «чистым» сознанием, то есть — с молодежью. Читатель, вероятно, обратил внимание на то, что сложнейшее побуждающие усилие мысли, которое производил М. К. на этих сеансах, выражено практически без употребления философской терминологии. Обставляя майевтическими приемами ситуацию размышления вслух, философ пробуждал в слушателях состояние экстатического удовольствия от созерцания движения сознания и побуждал их к рождению смысла, тем самым обучая правилам и возможностям искусства мыслить. В результате данный курс бесед являет собой образец пропедевтики в реальную философию, то есть обучающим введением в то, как можно и должно понимать и видеть невидимые процессы в нашем освоении мира и пребывании в нем. И в этом отношении книга фактически представляет собой единственное в своем роде учебное пособие по пониманию метафизических оснований мира. При этом обучающие свойства этого текста органично сопряжены с теми содержательными мотивами, которые автор прорабатывал и в «Картезианских размышлениях», и в «Кантианских вариациях», и в «Лекциях о Прусте», но само содержание предоставляет иные, в некотором смысле итоговые варианты артистической сферы порождения мысли. Профессиональный философ обнаружит аллюзии и ассоциации со многими пороговыми проблемами философии литературы, скрытую полемику и радикальные несогласия с рядом современных представителей экзистенционализма, феноменологии и постмодернизма. Поэтому комментарий к тексту сам по себе мог бы составить целую книгу. И все же несколько слов о том, что главное в этой «Эстетике мышления»? В предисловии к первым трем беседам в сборнике «Мысль изреченная…», когда я еще не знал содержания остальных бесед, то писал о поразившем меня факте установления красоты ущелья, отделяющего мысль от слова. Поскольку объемную панораму ландашафта этого ущелья-пропасти М. К. живописует детально и последовательно на протяжении всего текста, я в чем-то повторю мои тогдашние впечатления. Мысль до слова появляется в сознании и проявляется в сознании. Но проявляется, выражается и выплескивается вовне в разрешении всей мыслительной работы и для передачи ее содержания при помощи слов, при помощи речи, языка. Если человеческий Разум способен дешифровать реальность как таковую, сделать неизвестное известным, непонятное понятным, то неясно, каким образом Разум может понять себя, расшифровать и объяснить себя самое, каким образом возможно объяснить словами, при помощи языка, где и как в сознании появляется мысль? Что она такое? Как можно одной мыслью помыслить о другой, как можно одними словами рассказать об этих же словах? И если я задумаюсь над тем, как мне лучше выразить словами вот то, что я сейчас хочу сказать, то оказывается между этим «то» и теми словами, которые я ищу, чтобы выразить это «то» существует узкая и глубокая пропасть. Если же я неудачно выразил (произнес или написал) то, что желал, вдруг обнаруживается, что слова, все средства языка, сам язык — неадекватен содержанию того. что я желал выразить. Язык как бы закрывает это «то», что уже в моем сознании, хотя и неотчетливо, но присутствует. Значит, мыслительная работа может совершаться, происходить еще и до языкового (вербального, речевого или письменного) разрешения. Но может случиться удача, когда «то», что я желал выразить, я высказываю одномоментно с желанием высказаться. Тогда мое сознание оказывается в состоянии моста, оно мгновенно сотворяет мост, соединяющий мысль и слово, в котором происходит совпадение времени мышления и времени говорения («писания»). Как же узнать, что это такое «то», что я хочу сказать? Как оно появляется? Это ведь и есть сознание. А тогда — как помыслить его? От этих вопросов возникает чувство, что мысль до слова невозможна. Но реальные творческие акты, вербальные и невербальные искусства, казалось бы доказывают обратное. В фактуре их есть, наличествует мысль, однако именно они в первоакте вместе с мыслью рождают свои средства выражения, свой язык. То есть, другими словами, у мысли нет другого средства для рождения себя, проявления и выражения, кроме языка. В литературе, прозе и поэзии, язык — инструмент, средство для выражения состояния мысли и такое орудие, которое, по выражению Иосифа Бродского, есть «ускоритель сознания». Но даже для поэта язык не только «ускоритель сознания», но и ограничитель, устанавливающий определенные границы для запредельного усилия мысли. В поэтической практике есть поэты, мечтающие избавиться от слова, и были и есть поэты, пытающиеся обходиться (и не безуспешно, как, скажем В. Хлебников или Д. Хармс) лишь особой связанностью звуков. Слово — чувственно, язык сенсуалистичен, и из пламени их со-бытия рождается тело мысли. Попытка же проникнуть в тайну искусства мыслить, в эстетический пласт сознания обрекает философа на необходимость поверить чувственным не-чувственное, сверхчувственное, трансцендентное. Поэтому в каждой беседе этой эстетики мышления мы можем видеть, как философ переживает в себе искусство суждения как мысль, в качестве мысли. Эстетика сознания для М. К. связана с веселостью, радостью мысли, когда мы обретаем «чувство необратимой исполненности смысла». И эту радость мы можем схватить, если постигнем, что истина располагается в слое мысли. Ведь в искусстве, в науке, в философии, в любой области жизни есть слой мысли и наши успехи в том, чтобы размышлять зависят от того, достигаем ли мы этого слоя мысли, можем ли совершить усилие, чтобы войти в него. Уже в первой же беседе, которую можно было бы обозначить как размышление о радости мысли, ее эстетике и совпадении с возможностью выражения, философ вводит сложнейшее понятие симулякра, которое интенсивно используется в современной философии постмодерна. Но ведет свою интерпретацию с изначальных позиций античного понимания этой метафоры, представляя ее не в рамках «образец — копия — след», но как различение подлинного и мнимого, как дистанцию между мыслью мысли и «манком»(копией) мысли. Здесь же — ключевое таинственное место для М. К. — мысль есть нечто случайное, она случается («нельзя захотеть — и помыслить»), так же, как и понимание — оно или есть до того, как тебе было рассказано, или — его нет, и ты никогда не поймешь сказанного. И кроме помысленного, мыслительного движения и понимания, есть и необходимость и качество выражения помысленного, выразительности того, что понимаемо. Вот несовпадение жеста, способов, приемов выразительности с помысленным и понимаемым — есть дистанция, когда «мысль изреченная есть ложь». Выразительности можно достичь лишь в совпадении того и другого. Но и чувство, и воля, и мысль несамодостаточны в том отношении, что они всегда располагаются в нашей жизни с неизменными спутниками — мнимостями. И чтобы отличить подлинное от мнимого быть должны быть живыми. А чтобы мы были живы всей душой, чтобы жизнь как таковая была возможна, должно случится совпадение множества вещей. Жизнь — чудо. Из удивления этому рождается мысль, философия и это есть мысль. Раз жизнь и любовь чудо. то они ведь невозможны, поскольку должно так много совпасть. Но когда все многое совпадает — то они случаются. Так же и мысль — невозможна, но она случается. Известно, что содержание любой эстетики составляет проблематика выразительности. Обнаружив же, что сама мысль оказывается невыразимой М. К. вводит метафорические образы для понимания невозможности мысли, показывает слушателям через опыт Данте и Петрарки, что любить стихи, поэзию, искусство — значит жить стихами, жить поэзией, жить искусством. А поскольку это невозможно, то утверждает (в соответствии с Прустом) поэта, художника, философа как шпиона из «неизвестной родины». Чувство «неизвестной родины» сродственно с чувством жизни, когда живое понимается как всегда в следующий момент. Чувство живого — есть ощущение всегда Другого, Другой реальности, Другой жизни, тоска по любви. И если у поэта, художника, музыканта есть «то», что он вынужден изображать, то философ — существо у которого нет дара к изображению и выражению, «ему некуда деться» и он вынужден оставаться наедине с тем, чтобы продумывать что-либо до конца. Поскольку же мир хрупок и все прекрасное, благородное в нем не может быть, философу не на что опереться. Для того, чтобы оно было — нужен искусный труд по расшифровке того, что предстает. На протяжении всего курса М. К., во многом исходя из Канта, расширяет область эстетики трансцендентального. Поскольку читатель уже убедился в этом, я помечу лишь один такой момент, касающейся существа видения формы. Обозначая невыразимость мысли, как состояние, философ говорит, что здесь «мы оказываемся в состоянии страсти доказательства миру своего существования». И тогда мы неуместны в мире. Эту напряженную точку сознания он обнаружил у Мандельштама, который выдвинул идеал совершенного мужчины, как человека родившегося. Такого у которого не потуг мысли, а мысль. И в «Утре акмеизма» выразил это в том, что философия искусства находится в самом искусстве, а назначение человека — стать человеком. Если есть только позыв к мысли, чести, а не они сами, то человек — нечто не-родившееся. С понятием (точнее метафорой) «родившегося» он связывает мандельштамовское различие между чувством — страстью к существованию (бытию) и любви к себе, а это выражено было когда-то в формуле Парменида — сущее и бытие едино. А только родившееся может, должно и имеет право быть высказанным. Страдание по ушедшему бессмысленно — нельзя возродить сбывшееся. И тогда мы со своей истинной страстью к существованию неуместны. Страсть к кому-либо не имеет эмпирических оснований — она, как и жизнь, есть чудо, случайность. И у нас есть страх перед возможностью не состояться. Но для того, чтобы состояться — нужно рождение. А для рождения нужны органы рождения и такими в нас бродят тоскующие произведения искусства, искусного труда, которые должны стать. Страх-тоску М. К. связывает с ощущением в России тоски по мировой культуре — «истинное произведение искусства отличается от неистинного тем, что истинное произведение искусства имеет содержание, рождающее тысячекратно родственные себе мысли в тысячах и миллионах других голов.» И это все наиболее точно выразилось в усилии мысли Мандельштама как тоска по своим действительным человеческим состояниям, в которых мы рождаемся как люди. Через такой эстетический момент реального человеческого бытия М. К. просматривает эстетику социальной реальности, расшифровывая внутреннюю задачу, которую задает эта тоска. Страхом «не-сбывшести» обладают государства и исторические образования. По М. К. русский человек, как гражданин, не состоялся за всю историю и наше гражданское состояние еще не родилось. Вводя различение между вещью и существованием, М. К. на примере российской государственности показывает, что эта историческое образование — действительная вещь, но та которой никогда не существовало, она только хотела стать, только была в потугах состояния. Но не родилась и потому мы подобны одноплоскостным существам Пуанкаре. Одноплоскостные существа Пуанкаре — сквозная метафора М. К., на базе которой и через которую он постоянно демонстрирует элемент различения между действительным и мнимым мышлением (мышление и не мышление). Он его проверяет на показе социальных лекарств типа Чернышевского, на нашем действительном желании страдать и желании не страдать, а разговоры об этом — суть псевдоакты мысли, развернутое немышление. В этом ему помогает фраза Солона, высказанная Крезу о том, что о счастье кого-то можно узнать только после смерти. Для того, чтобы мыслить о страдании, или вообще о какой-либо моральной вещи — следует выделить предмет для мысли, а не бродить вокруг внешних квазипричин и квазиследствией, так как они — симулякры. Но для того, чтобы сотворить художественное произведение мысли необходимо своей телесностью постичь правила мышления, которые он показывает в сравнении со стереотипами мышления не по правилам, т. е. в его терминологии с немышлением, хотя это немышление и есть та самая интеллектуальная процедура, предстающая перед нами как мышление. Эта мнимая мыслительность только очень похожа на мышление. Но на самом деле первое различение связано с тем, что мы как люди «не всегда в полноте своего существа», то есть в каждый определенный момент мы (в отличие от компьютера) «не располагаем всеми теми возможностями, которые мы имеем». Поэтому, замечает он, для того, чтобы мыслить мы не можем отделить свое существование от предмета мысли, а «существование является дополнительным элементом для мысли.» Мыслить и значит различать кажущееся и существующее. Радость мысли не может появиться сама по себе. Чтобы что-то появилось мыслительное, ты должен начать сначала, а для этого ты должен отказаться от того, чем ты обладаешь, от самого себя. Нельзя посолить соль, нельзя быть добрым не будучи добрым. Мышление нельзя начать, можно лишь уже быть в мышлении. Нельзя традицию продолжить, можно лишь уже быть в традиции или нет. Поскольку «…человеческое существо есть существо трансцензуса», то он способен выйти за свои пределы, отказавшись от себя в пользу своего существования. Мне представляется, что М. К. в этом курсе внес новое в понимание эстетического опыта. Именно в этом смысле следует понимать сопряжения его мысли с находками поэтов и художников, когда он говорит, что пытаясь найти связку сознания с жизнью мы обнаруживаем, что мы живем так как мы живем и оказывается, что вот в такого рода тавталогиях кроется «живая мысль» появляющаяся на мгновение. Но именно через этот миг мы можем обрести identity, как самотождественность самому себе. Однако это возможно при условии, если мы способны пойти на риск умирания ни ради чего-либо и пережить в таких тавталогиях состояния, подобные опыту Рильке, галлюциногенным видениям Арто, мистическому опыту Блэйка. Ведь именно в этих точках нам показано, как мысль, сцепляясь в переживании с чувством в мгновении, в «фульгурации» молниеносно рождает новые чувства. Для М. К., поскольку проблема мышления есть проблема измерения самим собой, но не предметным измерением, а той силой света, который есть в нас, сфера морали также оказывается пропитанной эстетическим. Именно это он подчеркивает в демонстрации дополнительного измерения мысли на феномене Добра и Любви, замечая, что они берутся ниоткуда и их невозможно разумно обосновать. Когда человек оказывается в состоянии добра или любви (а любовь — есть искусство прохождения пути и овладения этим чувством — переживания своего этого состояния) человек способен на прорыв к самому себе, способен себя увидеть. Поскольку причина любви — не эмпирические качества предмета любви, а каждое Я расширяет себя в любви дополнением Другого, то нельзя овладеть предметом любви, а можно лишь стремиться овладеть миром этого Другого. Но это невозможно, а возможно лишь расширить себя, выявить свое Другое возможное в себе, находясь в состоянии любви к Х. То есть в себя в этом состоянии мы вносим «невидимое наше». И «именно поэтому мысля мысль, которая мыслит самое себя, мы можем помыслить мысль Платона, никогда не читав его, или Сократа…». Любимая — это целый мир обстоятельств, и мы любим не конкретное существо, а тот мир сцеплений действий и противодействий, который вызывается и реализуется нами в состоянии любви. Обрисовывая эстетику реального человеческого бытия М. К. схватывает узловые места (топосы), пытаясь постичь красоту свершающихся в них событий. Поэтому, в его эстетике осмыслены эстетические свойства, скажем, пространства понимания и пространства страдания. Так в пространстве страдания мы вдруг сталкиваемся с тяжелой точкой, благодаря которой и можем увидеть себя. Сопоставляя дурную бесконечность страдания «с бесконечностью описания и с таким бегом в дурную бесконечность», философ вводит аксиому: «В жизни нет, не существует того, что можно обозначить выражением — „и так далее“», так как «в человеческой жизни мы решаем бесконечные задачи, задачи понимания и этики и когда мы вынуждены поступать». Если оно есть в научном описании, то его нет и в произведении искусства. Только чувство удовлетворения и понимания того, что мы совершили поступок и есть «токи убедительности», которые могут прервать наш бег бесконечного описания. Можно было бы отследить еще и другие важные моменты оригинальной эстетики М. Мамардашвили, его анализ «истерики возможности идеального», извечного стремления человека обрести божественный дар «увидеть небо в чашечке цветка» (одно во многом или разное в разном), его мета-эстетику языка. На все это читатель уже, вероятно, обратил внимание. Я же надеюсь, что читатель увидел, как М. К. доказал и показал, что вся философия эстетична, поскольку имеет дело с невидимым, которые мы должны почувствовать сознанием. И в своем курсе бесед научил тому, что в бесконечности понимания важно обнаружить, установить, сотворить «магическую точку сцены» жизни, когда из бесконечного повтора жизнедеяний образуется — событие. И это основное для сотворения себя, поскольку жизнь есть живая форма мысли. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|