• ТАКТИКА ВОЙНЫ
  • БЫТ ВОЙНЫ
  • ФОЛЬКЛОР ВОЙНЫ
  • ПЛЕН ВОЙНЫ
  • ДЕНЬГИ ВОЙНЫ
  • БУДУЩЕЕ ВОЙНЫ
  • РЕЧКА СМЕРТИ
  • БЕСПОКОЯЩИЙ ОГОНЬ. ЧЕЧНЯ, ВЕСНА 95

    Саше Евтушенко, журналисту, Саше Зайцеву, водителю

    ТАКТИКА ВОЙНЫ

    «В течение минувшего дня федеральные войска вели беспокоящий огонь по окраинам Шали». В который раз восхитила изысканная лексика войны. Мы с коллегами-журналистами не раз попадали под беспокоящий огонь, но не знали, что это так называется. Услышали об этом впервые в Назрани, столице соседней с Чечней не воюющей Ингушетии, где снимали квартиру — там горел настоящий свет, почти без перебоев лилась вода из крана и время от времени ненадолго включался черно-белый телевизор.

    В тот вечер мы вернулись из Чечни, умылись, посмотрели новости и узнали из них, что именно беспокоящим огнем на окраине Шали была сожжена на наших глазах «Волга». Машина ехала по полю в километре от города, когда начался беглый обстрел. Шофер пытался выруливать вправо и влево, но один тяжелый снаряд попал точно, и светло-серый автомобиль в мгновение превратился в черный, завитый узлом каркас. От трех сидевших в машине ничего не осталось. То, что осталось от четвертой, женщины, целый день потом лежало на носилках во дворе Шалинской комендатуры. Близко мы не подходили, но директор местной школы Абубакар Каимов, видный мужчина, похожий на Довлатова, сказал, что женщина была красивая — как раз только лицо и уцелело.

    После катастрофы в Грозном, где российская армия в новогоднюю ночь, а потом еще раз через неделю, потерпела одно из самых бесславных своих поражений, тактика захвата чеченских городов изменилась. Артиллерия тяжелая, полевая, танковая — ведет массированный обстрел населенного пункта по концентрическим кругам, постепенно сжимая кольцо разрушения от окраин к центру. Первая стадия и именуется «беспокоящим огнем»: жителей вынуждают покинуть город по свободному от обстрела коридору. Когда место достаточно опустошается, а это означает, что практически ни одного целого дома не остается и практически все уехали, ушли и уползли, — появляется ОМОН и проводит зачистку.

    Лексика войны, как вообще стихийно возникающий человеческий язык, никогда не обманывает. Нейтральное слово «зачистка» приобрело далекий от чистоты зловещий оттенок. ОМОН проверяет дом за домом, обнаруживая там редких фанатиков-самоубийц, не подчинившихся приказу своих командиров, и никуда не захотевших уходить стариков.

    Я видел таких в Аргуне: они сидели втроем вокруг языка пламени из узкой трубки газопроводного отвода. Длинный красно-синий язык освещал, грел, кипятил чай, трясся от разрывов. Аргун третью неделю накрывали толстым слоем железа, взрывы раздавались каждые секунд сорок, и каждый раз мертвый уже город оживал, наполняясь образами и звуками. Свист снаряда, грохот разрыва, розово-серый столб дыма, щелканье рикошета осколков и камней и короткий визгливый всплеск собачьего лая. Псы были единственным заметным населением города и они же единственными наглядными жертвами: люди умирали в подвалах, собаки на улицах. Все шло по словам генерал-майора Дорофеева, который накануне сказал нам в Грозном: «Аргун будет выжженной степью». Прежде Дорофеев командовал бригадой — той, которая вошла в Грозный в новогоднюю ночь. Подвал, где сидели три старика, был хороший, под толстым бетонным накатом, бесполезным, впрочем, при прямом попадании тяжелого снаряда, тем более авиабомбы. Мы выпили чаю и ушли, а Аргун после этого бомбардировали еще четыре дня, и когда пушки замолчали и началась зачистка, я пытался найти этот подвал, но не смог: дома разрушенные гораздо больше похожи друг на друга, чем целые дома.

    Из обстреливаемого города можно уйти — теоретически и чаще всего практически. К родственникам в другие районы республики или страны либо более радикально — в горы. По оставленному артиллерией коридору тянутся машины, жители со скарбом, скот.

    Пушки по ним действительно не стреляют, но для авиации движущаяся мишень профессионально привлекательнее, чем неподвижная. Можно еще предположить, что разноцветные машины выглядят с воздуха занятно, как в видеоигре, что возбуждает молодой азарт летчика. Уже в сумерках, на трассе непростреливаемого коридора у Шали, вертолет сумел подбить красные «жигули» с первой ракеты. Сидевшего за рулем отца перебинтовали на месте и увезли. Он был без сознания и не видел, что жена и сын остались лежать у дороги. Им подвязали челюсти шарфами и закрыли глаза. Мне протянули красную книжечку сына: студенческий билет Зелимхана Хасаханова, первый курс Грозненского университета.

    На другой стороне шоссе хохотали два молодых чеченца: вертолет гонялся за их белой «Нивой», ракеты у него, видно, кончились и бил только пулемет. Они ушли, петляя, загнали машину в кусты у речки, а тут и стемнело. Сейчас они разглядывали автомобиль, вкладывая пальцы в пулевые отверстия, вынимали остатки стекол, тащили из багажника запаску и всё смеялись.

    БЫТ ВОЙНЫ

    Однажды утром мы в очередной раз двинулись через Терский хребет и вдруг обнаружили, что снег сошел, горы оказались темно-зелеными, а по склонам, выпущенные из кошар, рассыпались, как камни, серые овцы. Открыточная идиллия — но рано или поздно въезжаешь в Грозный.

    В Чечне я увидал и ощутил огромное количество горя. Воспринимается это именно так: в неких арифметически измеряемых величинах, больших и тяжелых. Горя вокруг было столько, сколько я не ожидал и ожидать не мог, сколько мне бы не выдержать — если б не изумление перед способностью человека выживать. Как нет предела роскоши и комфорту, так не достать дна в снижении к первичным основам жизни.

    Нью-Йорк-Москва-Назрань: переброс к унылой пятиэтажной безликости, осыпающейся без всякой войны. И та же Назрань — светоч цивилизации после нескольких дней в чеченском промозглом холоде и непролазной грязи: бомбы и гусеницы превращают в кашу любое твердое покрытие. Потом на какое-то время потеплело, и грязь без перехода сменилась непроглядной пылью, от которой через пять минут на ветру свои волосы начинали казаться шапкой. Но это была короткая передышка: кругом торжествовала жидкая липкая грязь непредставимых, библейских, допотопных масштабов. Грязь, в которой тонули люди, машины, города.

    В грязи сидят по уши все. Это не о своих неудобствах: в конце концов, что-то вроде турпохода повышенной сложности. Как и ночь в полуразбитой гостинице при минус десяти по Цельсию, а ночевать надо, потому что ездить в темноте — самоубийство: воронки, мины, снайперы. Можно завалить тюфяками оконные проемы и закутаться в десять одеял — а про Москву, не говоря Нью-Йорк, вспоминать некогда. Плюс есть еще принятый на ночь стакан коньяка, с которым в Грозном было проще, чем с водой: разбомбленный винный завод стал достоянием всех, пока его не взял под контроль ОМОН, но пол-Чечни уже запаслось приличным алкоголем. Все это нормальная жизнь, чего не скажешь про насекомое, тараканье существование десятков тысяч.

    Бомбоубежище в Грозном, где в семи крошечных помещениях уже три месяца жили семьдесят четыре человека. Они сами говорили «всего семьдесят четыре», потому что в январе было больше двухсот. Восьмерых убило: в разное время, но всех при выносе параши, большого бидона из-под молока. Остальные разъехались по родственникам, когда кончилась бомбежка. Этим семидесяти четырем идти некуда, они переругались, их дети передрались, каждый уверен, что сосед извлек из пакета гуманитарной помощи сыр, оставив ему пшено, а когда мы принесли детям — там тринадцать детей — мешок конфет и печенья, то гвалт дележки доносился вслед еще несколько кварталов. Они научились позировать перед фотоаппаратом и делать паузу при перезарядке магнитофонной кассеты, возобновляя речь с привычного вопля. Они живут, ходят за хлебом, выносят парашу, вместе варят еду в парке у себя на над головой, возле университета, на углу улиц Ноя Буачидзе и Интернациональной. Легче или тяжелее, когда у трагедии есть точный адрес?

    Знаю несколько таких адресов. Улица Никитина в Грозном, где я разыскал тетку своей московской приятельницы. Восьмидесятилетняя старуха и ее дочь садились обедать и обиделись, что я отказываюсь, ведь это же не подвал, в котором они просидели два месяца, а квартира — стол, стулья, окна забиты перинами, но горит свеча и стоят тарелки. Когда приехал еще через неделю они закричали с порога: «У нас праздник! Дали газ!» На лестничной площадке, как и прежде, горела дровяная печь, сделанная из жестяной бочки, кипел чайник. «Так уже отключили, — пояснили женщины. — Но если один раз дали, значит, может быть еще». Движение наверх есть движение по древу жизни — особенно если поднимаешься после бомбежки на свой третий этаж из подвала. Навыки остаются. Городская цивилизация Чечни — а таковая была, и давняя, и довольно богатая — уничтожена, но подвальная культура усвоена практически всеми. Многими — накрепко, быть может, на всю жизнь. В погребе наших шалинских хозяев — Магомета и Мариэтты Яхиевых — три месяца безвылазно жили четыре девочки, от пяти до десяти лет. Они не выходили оттуда никогда: даже когда не было слышно канонады, даже когда светило яркое солнце, даже когда я выманивал их конфетами и воздушными шариками. Они играли оранжевыми, желтыми, красными шарами в темном погребе, и, кажется, им было весело.

    Чеченское гостеприимство — органично и просто. С Магометом мы познакомились в Шали на базаре, а уже через полчаса сидели на кукольных табуреточках за низеньким столом и пили чай с вишневым вареньем, а женщины готовили в отдельной комнате ночлег, а другие женщины ставили на газ мясо, чтобы подать козырное блюдо чеченской кухни — жижик-галныш: отварную говядину с чесночной подливкой и клецками, а третьи женщины во дворе отмывали наши башмаки от чудовищной грязи. Я купил в Нью-Йорке за шестьдесят пять долларов высокие ботинки с обнадеживающей надписью «water resistant»: они в самом деле не пропускали воду, но грязь налипала на них так же охотно, как на любые другие. Чеченцы надевают на толстые шерстяные носки галоши с малиновой подкладкой и по-восточному заостренными носами, которые легко сбросить с ноги на пороге, а главное — легко обмыть в придорожной канаве. Чужой с трудом делает шаги по этой земле, обретая походку водолаза, облипая вязкой грязью и разнося ее повсюду с собой.

    В Шали из всех коммуникаций остался газ, который гнал по трубам горячую воду. В доме было тепло, даже жарко, мы выходили на крыльцо со своей бутылкой, непьющие чеченцы делали вид, что не замечают. Вечером собрались соседи, разлеглись на полу в пальто, в шапках, головами привалившись к горячим трубам, задавали вопросы гостям. Человек из Нью-Йорка вызывал особый интерес: «Борода, скажи, а правда, что в Америке на улицу страшно выходить?» Бомбили в тот вечер не так уж часто, но один сосед, старик Муса, при каждом разрыве поднимал палец и произносил: «Гуманитарная помощь!» Я удивился, что никто не смеется или, наоборот, не поддевает его, но Мариэтта шепнула, что у Мусы утром погиб племянник, вышедший к скотине, прямо в коровнике, с коровами. В девять мы все вместе послушали по транзистору новости, там сказали, что в Чечне существенных изменении не произошло. Я спустился в погреб поговорить с девочками, стал расхваливать их дом, а старшая сказала, что три месяца там не была. Через четыре дня мы снова ехали в Шали, воображая, как накупим на базаре всякой мишуры для девочек — Анжелы, Фаризы, Элины и Фатимы. Базары один из ярких примеров неистребимости жизни. Каким-то образом на столиках и ящиках размещается сокращенный прейскурант московских ларьков: шоколадки «Спикере» и «Марс», жвачка, сомнительного разлива пепси-кола с фантой, «Мальборо» с «Кэмелом» и вдобавок своя специфика — тушенка из армейского рациона, обмененная на курево и алкоголь. Там мы и намеревались набрать гостинцев для девочек подземелья. Но Шали оказался полумертв. После трех дней бешеной бомбежки женщин и детей вывели в горы. Исчез и базар: накануне по нему ударили два тяжелых снаряда. За перевернутым ящиком с сигаретами сидела одна всклокоченная старуха с безумным взглядом и орала в воздух «Ельцин — убийца!» Яхиевы-старшие собирались уезжать назавтра. Паспорта все еще лежали стопочкой на подоконнике: если попадание и пожар — чтобы схватить сразу. Магомет бродил по двору обрезного дома, словно запоминая забор, яблони, сарай. Жена сбилась с ног, управляясь со скотиной, и мы предложили помощь. Впервые в жизни я доил корову и потом долго сбивая ручном сепараторе сливки. Дивясь моей неуклюжести, Мариэтта спросила: «А что, в Нью-Йорке разве не держат коров?»

    ФОЛЬКЛОР ВОЙНЫ

    Война меняет все. Понятно — разрушает. Но и создает — тоже. Новый язык, способ словоизъявления, фольклор. Возникают выразительные новые слова: «бить по зеленке» — бомбардировать лес, «нулевка» — автомат или пистолет, не бывший в употреблении.

    Еще характернее устное народное творчество, точнее — мифотворчество, густо окутывающее войну с обеих сторон.

    На российской стороне все рассказывают о камикадзе. Этих историй множество, с примечательно малым числом вариантов. Всегда ссылка на рассказ друга, однополчанина, одного парня из новосибирского ОМОНа, сам никто камикадзе не видел. У этого персонажа за спиной два кинжала, которые он разом выхватывает движением крест-накрест, выскакивая из развалин. На груди у камикадзе, чуть ниже горла, небольшой, но глубокий вертикальный разрез, непрерывно кровоточащий. Назначение его — ритуальное, какое именно, выяснить не удалось. Обвязан гранатами. Левое запястье намертво приковано к пулемету тонкой стальной цепочкой. Чеченские бойцы тоже рассказывают о русских — но не о врагах, а об обращенцах. Схема обычно такова. Солдат не выдержал несправедливости войны и ужасов дедовщины, перешел на чеченскую сторону. Сначала ему не доверяли, позже допустили к передовой на подноску патронов. Теперь он в первых рядах, бьет без промаха.

    Российские части полны слухов, из которых самый кромешный: срок службы продлен. Даже те, у кого дембель на носу, остаются еще на полгода. На постах нашу машину осаждали двумя просьбами: просветить насчет дембеля и включить погромче музыку в приемнике, хоть на несколько минут. Среди чеченцев слухов еще больше. Марш русских солдатских матерей заставил повернуть вспять танковую колонну. Америка не разрешила Москве продолжать войну. Сняли министра обороны Павла Грачева. Павел Грачев разжалован. Павел Грачев умер.

    Пожилая женщина на базаре в селе Ачхой-Мартан спросила — деловито, без аффектации, словно о прогнозе погоды на завтра: «Скажите, пожалуйста, вы не знаете, Ельцин скоро умрет?»

    На российской стороне — истории о снайпершах из Прибалтики в отличительных белых колготках. Их тоже никто сам не видел, но увидеть очень бы хотел. Рассказы заканчивались одинаково: «Я человек спокойный, но если б мне такая попалась, она бы долго умирала».

    Чеченцы охотно сообщают о печальной судьбе предателей — тех, кто пошел служить в милицию промосковского правительства. Им там не доверяют и чуть что — расправляются, потому что предателей никто не любит. Рассказывают о спонтанных расстрелах в Грозном — и в Черноречье, и возле Старопромысловской дороги, и в других местах. В лапидарном изложении история звучит так: российскому начальнику не понравилось выражение лица пятерых, какие-то они мрачные, так их отвели за дом и всех расстреляли. Сам рассказчик не видел, но сосед ночью ходил в Грозный — они там лежат. Трупы кое-как забросали сверху землей, но вечером прошел дождь, из большой кучи грязи руки торчат.

    Руины украшаются военными граффити, которые добавляют драматизма к сохранившимся надписям и вывескам. Поначалу бросаешься записывать все — потому что все выглядит символично, потом понимаешь, что символично действительно все. Развороченный снарядами дом, а над ним — неизвестно как уцелевшее и даже не покосившееся объявление «Персональная выставка А.Абдуалиева». Пикассо позавидовал бы такой натуральной «Гернике». Завинченное в спираль: «Искусство принадлежит народу». Провалившееся посредине, под прямым углом: «Народ и армия едины». Некогда неоновое, держащееся на одной высоченной мачте, вроде флага: «Детская шалость приводит к пожару».

    Прежняя мирная жизнь поглощается военной. На бывшей автобусной остановке у Алхазурово просматривается крик души фаната поп-музыки: «Майкл Жексан!» А поверх этого: «Волки умирают, но не сдаются!» — и жалких художественных достоинств изображение чеченского герба: лежащий волк под луной.

    На бетоне выведено битумом: «Да откроются ворота Ада предателям!» Автор мучился: с какой буквы писать «ад» — остановился на прописной, так страшнее.

    Мириады заклинаний на воротах и дверях — чтобы заметили, не стреляли, не грабили. Крупно мелом: «Здесь сейчас живут люди». И короче: «Здесь живут люди». И еще короче: «Здесь живут».

    ПЛЕН ВОЙНЫ

    Среди чеченских картинок есть одна, с которой мне, вероятно, суждено оставаться до конца жизни. В тот день мы приехали в Шали в середине дня, а примерно с четырех селение стали накрывать очень плотно — плотнее, чем когда бы то ни было раньше. К вечеру взрывы раздавались каждые полминуты, и местный военный комендант Асланбек Абулхаджиев, человек кинематографических данных с квадратной черной бородой и оглушительным голосом, загнал нас в подвал под штабом, где собрались вернувшиеся с позиций. В то время основные бои под Шали шли в районе Герменчука — богатого села с монументальными красно-кирпичными домами, позже сведенными до просто красно-кирпичных груд. Бойцы отправлялись в Герменчук посменно, отсыпаясь в этом подвале. Раньше только читал о том, как спят под обстрелом, теперь знаю, что это вполне возможно. Организм умнее нас, у спинного мозга рефлекс самосохранения выше, чем у головного. В одну ночевку я умудрился только наутро увидеть, что в доме взрывной волной вышибло дверь. Зато когда на нашу машину сделал заход штурмовик, с удивлением обнаружил себя в придорожном кювете, без всякого представления о том, как туда попал, а опытные окружающие сказали, что я все сделал правильно, хотя никаких правил для подобных случаев и тогда не знал, и сейчас не знаю. Доверять себе стоит — во всяком случае, своим реакциям куда больше, чем своим идеям: организм умнее нас.

    Бойцы отсыпались под бомбежкой, в к девяти вечера стихло: то есть промежутки между разрывами удлинились до минуты, а то и полутора. Все, кто бодрствовал, поднялись на улицу, сгрудившись у входа в здание штаба. Нас стали расспрашивать о спутниковом телефоне, который мы таскали с собой, два-три раза в день ведя репортажи в прямом эфире. С этим хитрым устройством мы освоились, но довольно скоро потеряли комплектный компас и, будучи неполноценными горожанами, мучились с поисками направления: складную экранную антенну следовало разворачивать на юг. Днем в ясную погоду было проще: жизнь проходила на фоне прекраснейшего театрального задника — Большого Кавказского хребта, — а он-то явно размещался южнее Чечни. Но тучи или темнота сбивали с толку, и, должно быть, выглядели мы диковато, вертя телефон и кружась вокруг него в поисках юга где-нибудь среди развалин или, наоборот, на обочине в чистом поле. На третий день такого ритуального приплясывания я вспомнил, что ислам предписывает молиться обратившись в сторону Мекки, и у каждого мусульманина компас встроен в душу — так что проблема были решена. Мы окликали любого прохожего или пастуха, махали встречной машине — и немедленно получали точное указание. Поучительно было убедиться, что по крайней мере одно направление в этих местах знают безошибочно.

    Чеченские бойцы заинтересовались — что это на вид тяжелое мы не выпускаем из рук даже под бомбежкой? Правда, что можно позвонить в любую точку земного шара? И в Токио можно? А что, нужно в Токио? Да нет, просто интересно. Но если у вас такой хороший телефон, вдруг сказал чеченец Резван, так дайте нашему пленному матери позвонить. Вперед выступил высокий парень, назвавшимся Андреем Ждановым. Я видел десятка два солдат в чеченском плену. Они говорили, что обходятся с ними лучше, чем ожидалось. Трудно судить о правдивости, когда конвоиры стоят хоть и поодаль, но все же рядом. Но вот матерей пленных солдат, живших неделями в чеченских семьях, где их кормили и поили, встречал не раз. Сыновей они могли видеть ежедневно, но забрать их не позволяли: пленные — обменный материал. Их берегут и вывозят в безопасные места, когда обстрел усиливается. Так было в Шали, и на моих глазах осколком авиабомбы при вывозе в горы был убит пленный сержант. Через день в Назрани начался антивоенный марш солдатских матерей, и во второй шеренге шла мать этого сержанта — я случайно услышал фамилию. Она кричала, что не позволит убивать своего сына, что позавчера видела его в Шали, что требует его возвращения домой. Я был в Шали на день позже и тоже видел ее сына — то, что от него осталось и что зарыли у трассы коридора, не простреливаемого беспокоящим огнем. Наверное, я должен был сказать ей об этом — по крайней мере объяснить, где могила, но не сказал. Надеюсь, остался жив Андрей Жданов — тот пленный, за которого попросили нас чеченцы. Резван стал рассказывать, как 1 января в Грозном рослый здоровый Андрей вышел на него, держа наперевес пулемет, а он выстрелил ему три раза под ноги и заставил сдаться. Мы развернули телефон прямо на земле, расчистив место от грязи, здесь твердой, потому что армированной битым кирпичом и осколками, при свете нескольких зажигалок набрали номер Кирова, и Андрей забормотал: «Мама, мама, мама». Родители, получившие месяц назад извещение «пропал без вести», поняли это однозначно, и отец уехал в Моздок, надеясь разыскать тело сына. Мать неизвестно чего ждала в Кирове, и наш звонок застал ее дома. Стоявший рядом со мной низенький чеченец прошептал неожиданно: «Волшебство!»

    Когда я вернулся в Москву, в моем блокноте было полдюжины телефонных номеров, которые мне дали пленные российские солдаты. Я всех разыскал и всем сообщил все, что знал про их детей, и слышал, что в таких случаях происходит на другом конце провода. Но голоса забудутся, а та шалинская картинка останется. Огромное, четкое, как в планетарии, звездное небо, непрерывный грохот разрывов и пленный солдат, рассказывающий матери, что он жив.

    ДЕНЬГИ ВОЙНЫ

    Кто-то подсчитал, что один выстрел из танка обходится России в двести долларов. Более внятна конкретная арифметика войны: как раз столько зарабатывает за стандартную сорокапятидневную командировку военнослужащий ОМОНа.

    Работа невеселая и опасная. К вечеру на постах все пьяны: ночью очень страшно даже в центре уничтоженного Грозного — приходят диверсионные группы, могут ударить из гранатомета. Даровой коньяк из разрушенного винзавода или вымененная на тушенку водка действуют как транквилизаторы Днем — охрана, патрулирование, зачистка развалин. Днем тоже можно выпить, но подобие дисциплины все же есть, и самозавод идет по линии самоуважения. Отсюда — особый этикет в одежде и манерах. В холод вязаная шапочка обязательно с иностранным лейблом, когда тепло попиратски повязанный головной платок. Белые кроссовки. Щегольство сочетается с безразличием ко всепроникающей, точнее — всеохватывающей — грязи. К ней привыкают. Даже франтоватый омоновец легко мирится с огромной, вроде коровьей лепешки, грязевой нашлепкой на штанах. Основное внимание уделяется аксессуарам. На броне БТРа особый шик ехать не в каске, а в ярком мотоциклетном шлеме. Над танком, БМП и прочей бронетехникой развевается советский флаг — не российский, а красный, с серпом и молотом. Знаков различия не видно, и только однажды в Аргуне нам представился омоновец: капитан Митягин. Он вообще оказался самым откровенным из встреченных. Узнав, что пресса, сразу стал кричать: «Придумали права человека!» Мы пытались вступить в дискуссию и внезапно были поддержаны со стороны.

    Дело было в первый день взятия Аргуна, когда российское телевидение сообщило: «Город занят без значительных разрушений». Мы смотрели новости в Назрани, через четыре часа после того, как прошли Аргун в сопровождении старлея-десантника и убедились, что ни одного целого дома в городе не осталось.

    Остались, как водится, подвалы, из которых выползали люди. Их несомненный национальный облик, как и вообще совершенно русский облик Аргуна, делал происшедшее совсем ирреальным. Тут проникаешься отвращением к себе, но и ты ведь — порождение той же ксенофобской цивилизации, и разгром мусульманского Шали, хочешь не хочешь, воспринимаешь как-то естественнее, чем разгром Аргуна, где русских было процентов восемьдесят. Тех двух стариков, которые врезались в наш разговор с омоновцем, звали Василий Красноштан и Мария Троценко. Они услышали слова капитана «А вы знаете, что тут чеченцы творили с русскими людьми?» и заполошно закричали, наступая на вооруженного офицера: «Пока вы нас бомбили, они нас кормили!»

    Известно, что во время правления Дудаева эти права человека нарушались, в том числе и особенно — по отношению к русским. Но известно и то, что по ходу войны ни Дудаев, ни кто-либо из его командиров не делили население Чечни по национальному признаку. Мне не приходилось слышать антирусского заявления от чеченцев. Может, они так осторожны с журналистами — но ведь речь не о функционерах, а о крестьянах и молодежи с автоматами. Возможно, что-то объясняется депортацией 44-го года: чеченцы более, чем другие кавказские народы, укоренены в России, дольше жили там, лучше говорят по-русски, накопили больше русских друзей. Без специального изучения эту тему развивать трудно, поделюсь лишь лингвистическим наблюдением: никто не называл «русская армия», только — «российская армия». Не народ, а государство.

    В силу родоплеменного сознания чеченцы скорее «за» себя, чем «против» других. «За» — очень. Я добросовестно искал знакомства с наемниками, хотя бы их следы — тех, о ком столько и уверенно пишут, которым якобы платят по тысяче долларов в день. Достоверно знаю о десятке западных украинцев («Сашко, Петро, Серега, нет, Серегу убили…»). О москвиче с улицы Красикова. Беседовал с белорусом из Петербурга, принципиально не носящим стрелкового оружия, — он консультант по артиллерийской части, бывший кантемировец. У них был кров, если считать кровом бетонный накат, и еда. Вопрос о деньгах воспринимался с недоумением. Что до чеченцев, которые приехали воевать «за», то встречались прибывшие из Волгоградской области и с Дальнего Востока, как-то разговорился по-английски с чеченцем из Иордании, еще с одним — из Кувейта, по-русски — с чеченцем из Сиэтла. Эмигрант Резван оставил бизнес в штаге Вашингтон приятелю и командовал мотострелковой частью. Как во всех полуанархических соединениях, там любят титулы и звания: командующий Южным фронтом, командующий Юго-Западным фронтом. У лейтенанта запаса Советской армии, помнящего навыки окапывания, есть шанс именоваться командиром полка, хотя в полку человек двести.

    Специалистов ничтожно мало, потому питерский белорус может бравировать пацифизмом: он ценный кадр. Бронетехники и в лучшие времена было около полусотни единиц. Как во времена Шамиля, кавказец является в строй в полном боевом вооружении, купленном на свои деньги. Деньги, впрочем, не такие уж огромные. Калашников-нулевка весной 95-го шел за миллион сто, б/у — за семьсот-восемьсот тысяч рублей, чиненый — за пятьсот. Пистолетов на рынке меньше, это не столько необходимость, сколько знак престижа, соответственно цена — как на предметы роскоши. «Макаров» тульского производства — полтора миллиона. Ижевский «Макаров» — миллион двести, но у него после тридцати пяти — сорока выстрелов загибается ствол.

    Примерно на «нулевку» зарабатывает за полуторамесячную чеченскую командировку омоновец. Но автомат у него уже есть. За эквивалент двухсот долларов можно приобрести сносную кожаную куртку, или приличный холодильник, или цветной телевизор отечественного производства. Раньше можно было расширить ассортимент за счет трофеев, но мародерство пошло уже по какому-нибудь пятому кругу. Все крупное и ценное вывезли. Как рассказывала крикливая тетка в Грозном, «походил-походил, забрал две авторучки, початый флакон духов и пошел».

    Доход малый, но чистый. Еда казенная, сигареты и выпивка вымениваются на тушенку и сгущенку. Маркитантки войны разбросаны на всем пространстве от Моздока до Гудермеса. Война во все времена не только разоряла, но и кормила. Из Дагестана и Осетии привозят шоколадки и пепси, цена которых в Чечне возрастает в полтора раза. Яблоки в Самашках дороже, чем в Москве. Назранская квартира с неработающим смывным бачком сдается по манхэттенским расценкам. Вдоль всех дорог, включая горные, — люди с десяти литровыми банками, наполненными золотистой жидкостью разных оттенков, от почти прозрачной до цвета крепкого чая. Если б мирное время — потерялся бы в догадках: вино, масло, мед? Но это война, и это бензин. Время от времени авиабомбы попадают в нефтяные вышки, и тогда долго валит густой, даже на вид жирный дым. Нефть не добывают, но ее перегоняют во дворах по старинному самогонному методу и выносят на продажу. Нанять автомобиль с шофером, клянущимся пройти все посты, стоит сто долларов в день. Если сильный обстрел, такса может удвоиться.

    Денежная арифметика войны усложняется, превращаясь в алгебру, когда подключаются неизвестные величины судьбы и смерти. Омоновец гибнет, и его две сотни долларов пропадают. Двухсотдолларовый выстрел из танка приходится в нанятую за двести долларов машину. Многочленное уравнение равно нулю.

    БУДУЩЕЕ ВОЙНЫ

    Кожаная куртка за полтора месяца крови, страха и грязи — обмен неравноценный, и приходится вводить другие аргументы. Как сказал парень на посту у площади «Минутка»: «Еще два дня, потом домой, там погоняем их по базарам, и снова сюда». Надо, видимо, говорить об органичном приятии грязи и о мистике, вроде запаха крови и вкуса страха, о наркотическом привыкании к ним. О мутации, о целой категории мутантов. Вернуться сюда, обратно, только полтора месяца отдохнув и «погоняв» дома, для этого нужен особый род психики. Чечня — не Афган. Это опаснее. Намного. Это своя война, успешно преодолевающая явственный разрыв в сознании: с одной стороны, нет сомнения в том, что Чечня — часть России, и потому здесь законно применять силу; с другой стороны, нет сомнения в том, что чеченцы чужие, чучмеки, черные и потому к ним правильно применять силу. «Вы что, не знаете, что ихняя мафия творит?» — стандартный довод в разговоре. Кто не знает. Дудаев не Авраам Линкольн, в республике творился произвол. Но за несколько месяцев войны куда-то — не только даже у военных — ушло ощущение пропорции случившегося, сместилась проблема адекватности наказания преступлению. Виновен ли убитый вместе с матерью первокурсник Хасаханов в преступлениях мафии? Несут ли ответственность за бесчинства на московских рынках Анжела, Фариза, Элина и Фатима, три месяца прожившие в подвале? Может быть, к диктатуре Дудаева причастны были те трое мужчин из светло-серой «Волги», уничтоженной прямым попаданием тяжелого снаряда под Шали, — но теперь не узнать, от них не осталось ни паспортов, ни лиц, ни отпечатков пальцев.

    «Погоняем их дома по базарам», — сказал парень из архангельского ОМОНа. Дело не кончается войной. И вообще к войне привыкли. Она становится жизнью, повседневностью, бытом. Армейцы — не омоновцы, на их постах разговоры все больше о дембеле, но и они привыкают. «А мы лягушек жарим, прям французский ресторан устроили». В поле под Аргуном, тактически грамотно обложившись бетонными блоками и мешками с песком, устроили нормальное жилье, разнообразя обильный, но скучный рацион живностью. Рыбу уже всю переглушили гранатами, перешли на лягушек. На другом большом посту, в трех километрах оттуда, лягушки — пройденный этап. «Мы змей жарим. Гадюк! Честное слово, вкусно. Голову ей рубишь, на сковородочку, с лучком, с чесночком, очень вкусно». На чурбаках — самодельная штанга, аккуратно нарисованная таблица турнира по поднятию тяжестей.

    За четыре дня до этого, когда Аргун еще сокрушала артиллерия, мы были в городе с той, чеченской стороны. Провожатый Хасан привел нас к отряду — в погребе на улице Ворошилова они соорудили гимнастический зал. Из разрушенной школы перетащили штанги, эспандеры и прочие атлетические штуки. Двадцатипятилетняя крашеная блондинка Луиза из Чечен-аула, пришедшая в отряд по мотивам и патриотического, и сердечного свойства, была за кухарку, прачку, уборщицу. Пятнадцать мужчин уходили в окопы на правый берег Аргуна, а возвращаясь, спали, играли в нарды, таскали штангу. Они тоже привыкли. При всеохватной чеченской семейственности у каждого убит кто-то из родственников, а это значит, что сложить оружие нельзя. Из Аргуна уйти можно, они потом и ушли, так что ОМОН занял пустой город, но война продолжается, и конца ей нет.

    Вокруг войны не только кормятся, но и окормляются духовно. Это не только о тех парнях, для которых состояние постоянного возбуждения есть наркотик, без чего жить если и можно, то неинтересно. Есть и иные. В Грозном военный священник отец Киприан, в камуфляже, с большим деревянным крестом на груди, надрывно кричит: «Мы витязи-миротворцы! Смотри на этих рыцарей-богатырей, запоминай!» Достает из нарукавного кармана пластиковый цилиндрик: «Что это, по-твоему? Это бинарное оружие! Уничтожает дивизию» Я огляделся в испуге: белый день, вокруг спокойно стоят офицеры, никто не зовет санитаров «Вы же духовное лицо, отец Киприан, зачем вам оружие?» — «Чтобы спасти этих мальчиков от мучений и уйти вместе с ними!» Вконец обескураженный, пытаюсь исчезнуть, но отец Киприан плачет и притягивает меня за руку, так что мы касаемся друг друга бородами: «Об одном прошу тебя — не делай из нас героев!»

    В грозненском военном госпитале в аэропорту «Северный», он же имени Шейха Мансура, познакомился с двумя милыми девушками из московской молодежной прессы. Таня и Ира приехали поработать два дня санитарками — журналист меняет профессию. Затишье раздражало их, и тут восторг: раненый. Младший сержант внутренних войск, подстрелен снайпером в Черноречье, проникающее ранение в живот, пробита подвздошная вена, большая потеря крови Я потолкался среди доноров, оказался не нужен и спустился в операционную. Там уже распоряжалась Таня, организовывая снимок. Усталые, ко всему привычные врачи и медсестры, послушно становились полукругом вокруг стола, Ира нацеливала фотоаппарат, Таня присела впереди, так что раненый был виден очень хорошо: серо-зеленое запрокинутое лицо, широко вскрытая полость кишечника, разложенные вокруг инструменты. Где-то есть эта фотография.

    Есть тысячи групповых фотографий этой войны, и президентский дворец в Грозном — то, что от него осталось, — соперничает в популярности с Кавказским хребтом в качестве задника. Сколько бы раз ни проходил или проезжал мимо дворца, там месили грязь гусеницы, колеса, сапоги: ставились снимки. На броне, в обнимку, с оружием, с улыбкой. По колено в осколках, по грудь в доблести, по уши в лапше, по пояс в грязи дантовского размаха, расползающейся по огромной стране. Птичка вылетает, объектив машет шторками, ты тоже щелкаешь своим аппаратом, который все автоматически делает без твоего вмешательства, чтобы запечатлеть историю с максимальной объективностью. Может, это и есть подлинный ужас: стремление к беспристрастности — нечто, навешанное на нас христианством, завещанное Толстым, замешанное в кровь цивилизацией. Чума на оба ваших дома — привычно бормочешь и тогда, когда ясно, что чума не налетает, а насылается, что она имеет направление и исток. Все покрыто густым слоем грязи, под которым не хочется разглядывать правых и виноватых, по которому ступаешь в ботинках «water resistant» — хоть и неуверенной водолазной походкой, но ноги в сухо и тепле, а комья потом кто-нибудь смоет, например время. С войной жить можно. И что важнее — жить можно с навыками войны. Через чеченскую кампанию прошли сотни тысяч молодых людей в возрасте восемнадцати-тридцати лет, которые вернутся в мир. Тут, на войне, у них сложились мировоззрение и этикет поведения. Они знают, что такое аргумент силы. Они верят в него. Они поняли, как он действен и прост. Они осознали, что конфликты можно и нужно решать этим аргументом: начиная от спора с соседом по коммуналке и кончая государственными вопросами. И еще: к аргументу силы привыкает, да и уже привыкла страна. Чечня была прививкой — а чего именно, не дай Бог даже подумать.

    Пресса, радио, телевидение — рассказывали и показывали. Много и честно. Ну и что?

    Попав впервые в Грозный, я понял, что представлял себе происшедшее разве что на одну десятую. Даже не знал, что бывает такое ощущение: видишь — и не веришь. Трогаешь — и отказываешься осязать. Едешь по еще недавно четвертьмиллионному цветущему городу, превращенному в груду строительного мусора собственной армией, и тупо задаешь себе вопрос, заведомо не имеющий ответа: «В чем же и как же должны были провиниться эти люди, чтобы их так наказали? И есть ли на свете такая вина?» Ходишь по улицам, смотришь, запоминаешь, но ворочается только одна мысль: «Этого нет. Это не существует. Этого не может быть».

    Может. С Чечней можно жить. Но далеко и надолго уползли и уползают метастазы того, что звучит диковинно, как диагноз, — Чечня. Концентрические круги бомбежки в любой момент могут начать стягиваться от окраин к центру. Непростреливаемые коридоры — простреливаться. Огонь — беспокоить.

    РЕЧКА СМЕРТИ

    Семьдесят пять атеистических лет христианству в России повредили больше, чем мусульманству. Но все же ссылки на волю Аллаха слышны не часто — обычно как междометие, как у нас «Боже мой». Другое дело — исламский строй души, подлинный, взлелеянный в генетической памяти фатализм. Его-то, в отличие от воинских подразделений, не победить — потому что не понять. Он уведет в горы из какого угодно Сиэтла и заставит жить таясь, голодая, коченея и уныло, как на привычную работу, спускаясь в долину, чтобы заниматься там скучным, но предписанным свыше делом войны.

    Многое было чуждо и непонятно, я обращал к себе слова персонажа из культового фильма: «Восток — дело тонкое, Петруха!» Еще твердил двустишие, подтверждение которому видел вокруг ежедневно:

    Судьбе, как турок иль татарин.
    За все я ровно благодарен.

    Это из едва ли не лучшего стихотворения Лермонтова» — «Валерик», который теперь звучит по-иному. О современной тактике войны:

    … Подходим ближе.
    Пустили несколько гранат;
    Еще подвинулись; молчат;
    Но вот над бревнами завала
    Ружье как будто заблистало.

    Об ожесточении сегодняшних боев:

    Бой длился. Резались жестоко,
    Как звери, молча, с грудью грудь…

    О превращении войны в народную:

    Нам был обещан бой жестокий.
    Из гор Ичкерии далекой
    Уже в Чечню на братний зов
    Толпы стекались удальцов.

    Сделаем поправки на время: с гор то спускаются, то снова уходят в горы. Шамиль через восемнадцать лет после смерти Лермонтова сдался князю Барятинскому, пожил на покое в Калуге и умер в Медине, закончилась Кавказская война, а через сто тридцать лет началась Чеченская. В тех же местах, с теми же именами:

    Раз — это было под Гихами…

    Гихи всю войну прошли расколотыми надвое: половина за Дудаева, половина — за оппозицию. Вот соседний с Гихами Валерик — дудаевский. В Валерике было мирно. Кое-кто бродил с автоматом на плече, но на это перестаешь обращать внимание, как на канонаду. У моста раскинулся маленький базар с ворохами похожей на крупную солому черемши, которую можно, оказывается, не мариновать, а просто отварить и потом жарить в масле. Я купил вкусный хлеб местной выпечки и ломкий круг домашнего сыра. Коровьи туши свисали на продажу с ворот — типично чеченских: железных, цвета морской волны с белым гнутым орнаментом поверху, с излюбленной народом олимпийской символикой 1980 года. На мосту у мечети толклись старики в барашковых шапках, драповых пальто, неизменных галошах с толстыми шерстяными носками. Под мостом дети с разбега прыгали через речку — ту самую:

    Как месту этому названье?
    Он отвечал мне: «Валерик,
    А перевесть на ваш язык,
    Так будет речка смерти.»

    У этой речки столкнулись два мироощущения русского поэта. Привычное и приобретенное или, точнее, — то, которое он стал осознавать здесь. В одном стихотворении разные строки словно написали разные люди. Один — знакомый, прежний:

    Я думал: «Жалкий человек.
    Чего он хочет!., небо ясно,
    Под небом места много всем,
    Но беспрестанно и напрасно
    Один враждует он — зачем?»

    И тут же — другой, уже начавший погружаться в тягучий восточный соблазн:

    Не все ль одно. Я жизнь постиг;
    Судьбе, как турок иль татарин,
    За все я ровно благодарен;
    У Бога счастья не прошу
    И молча зло переношу.

    Худосочный грязный Валерик выходит из плоских грязевых берегов, наполняясь живыми и мертвыми людьми — встреченными в Чечне, о которой помнишь, что она юг, но это восток. Магомет Яхиев в своем обреченном доме, контрастно белые лица девочек в дверях погреба, первокурсник Хасаханов с подвязанной челюстью у дороги, Муса с его «гуманитарной помошью», женщина под простыней на носилках в Шали, старики в Аргуне у огненного языка, увозимый в горы младенец Мансур года рождения 1995-го.

    Зато видал я представленья,
    Каких у вас на сцене нет.

    Чувствую, как меня коробит «зато», и думаю, что всегда считал всякий опыт бесценным, но теперь сомневаюсь. Наверное, я мог бы обойтись в жизни представлениями на сцене. Мы ехали по полю в объезд, потому что дорога простреливалась; только что потеплело, грязь подсохла, но воронки ведь не заросли, и когда в очередной раз тряхнуло, вдруг вспомнил, что у меня дома в Нью-Йорке билеты в «Метрополитен-оперу», на «Пеллеаса и Мелизанду». Вполне чеченские имена, подумал я, тут же забыв, что на свете может быть Нью-Йорк.

    Как месту этому названье?
    Он отвечал мне: «Валерик…»

    Все точно у Лермонтова, кроме одного. В названии реки и села ударение приходится не на последний, а на второй слог. У чеченской речки смерти ласковое русское имя — Валерик.








    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Наверх