• Датапокалипсис
  • Эсхатехнология
  • …И умножится ведение
  • Божественное вмешательство
  • IX

    Датапокалипсис

    Когда Маршалла Маклюэна спрашивали, оптимист он или пессимист, он неизменно отвечал, что он апокалиптик. Этот характерно ироничный ответ не только напоминает о том, что Маклюэн был правоверным католиком, но и намекает, почему этот человек был так не склонен занимать определенную моральную или политическую позицию в отношении электронного общества, привнесению которого в общественное сознание он способствовал. К ужасу многих его критиков, Маклюэн занял позицию пророка медиа, предугадывающего технологические «признаки времени», делая иронический и фаталистический шаг в сторону со светской арены социального действия и исторического конфликта. Но Маклюэн был не столько технологическим детерминистом, сколько технологическим экзегетом: он прочитывал медиаландшафт через фильтр своего собственного чрезвычайно богатого воображения, позволяя аналогиям не в меньшей степени, чем анализу, вести себя вперед. Этот метод позволил Маклюэну выразить догадку гораздо более глубокую, чем социополитический дискурс, формулируемый многими теоретиками медиа, догадку о том, что человек и человеческая цивилизация переживают бурную трансформацию, настолько полную и безвозвратную, насколько только можно представить.

    У истинного апокалиптика чувство, что история готова сделать поворот, вызывает психологическую установку гораздо более сложную, нежели оптимизм или пессимизм, потому что апокалиптический поворот отчасти черпает свою силу из смешения спасения и гибели и даже принятия одного за другое. Даже старые школьные воззрения на библейских апокалиптиков были глубоко по-лярны, разрываясь между взятием на небеса и чумой, Новым Иерусалимом и Антихристом, пришествием Мессии и последним путешествием в преисподнюю. Шизофрения Маклюэна в этом отношении могла доходить до крайности. С одной стороны, он мог заявлять, как он сделал это в интервью Playboy в 1969 году, что компьютерные сети выполняют обещание появления технологически порожденного состояния универсального понимания и единства, состояния погруженности в Логос, который может объединить человечество в одну семью и создать вечную коллективную гармонию и мир.

    Взывая к убеждению Данте, что люди будут жить как осколки разбитого целого, пока мы не «объединимся во всеохватывающем сознании», Маклюэн дошел до сути дела: «В христианском смысле это просто новая интерпретация мистического тела Христа; а Христос в конечном счете есть предельное измерение человека»212. Но почти в то же самое время Маклюэн мог лелеять гораздо более мрачные взгляды на новую технокультуру. В письме философу-томисту Жаку Маритену Маклюэн разгромил свои взгляды, изложенные в Playboy в самых сильных выражениях, какие только можно представить:

    Электронное информационное окружение, будучи крайне неуловимым, поддерживает иллюзию мира как духовной субстанции. Это теперь разумное факсимиле мистического тела [Христа], откровенная манифестация Антихриста. В конечном счете Князь мира сего — великий электронный инженер213.

    Здесь Маклюэн осуждает электронные СМИ не только за то, что они поощряют отрицание материального мира (под которым он понимал гностическую ересь до-кетизма), но и за создание демонического симулякра того самого мистического тела, к которому он взывал в Playboy. В письме Маритену он намекает и на то, что определенные державы фактически провоцируют это сатанинское положение дел — эти подозрения взращивались любительским интересом Маклюэна к католическим теориям заговора, планирующим изменение хода истории группами просвещенных гностиков.

    Маклюэн вряд ли был одинок в своих апокалиптических догадках как тогда, так и сейчас. Многие сегодня испытывают чувство головокружения, нарастающего в сердце вещей, почти подсознательного сотрясения по линиям разлома реальности. Сторонник крайних взглядов Арт Белл, который пересказывает новости сверхъестественного в своем чрезвычайно популярном ток-шоу на радио, называет это ускорением. Термин Белла удачен, потому что простого ускорения технологических и социо-экономических изменений сегодня достаточно, чтобы придать сюрреалистическую и пугающую остроту социальным переменам, которыми отмечена наша повседневная жизнь. Новые технологии трансформируют войну, коммерцию, науку, воспроизводство, труд, культуру, любовь и смерть со скоростью, пугающей лучшие умы. По мере того как глобальные потоки информации, продукции, людей и симулякров вливаются в наши непосредственные жизненные миры, они разрушают наше ощущение твердой почвы под ногами и привязанности к определенному времени и месту. Французский философ Поль Вирилио, католик необычайно постмодернистского толка, утверждает, что одна только скорость информации, образов и технологических метаморфоз фактически растворяет наше чувство исторического времени. Хотя мы давно привыкли к сумасшедшим ритмам современной жизни, иногда кажется, как будто нас увлекает еще более глубокое и неистовое течение времени, жуткий разрыв, который грозит утащить нас в море.

    Конечно, мы вряд ли будем первым поколением, ощутившим сотрясение некоего тектонического сдвига в почве истории. В действительности трудно найти такую эпоху за последние два тысячелетия, когда кто-нибудь где-нибудь не полагал бы, что близятся последние дни. При наличии необходимых социальных или психологических условий появится и нужная степень утопической страсти или резкие перемены и острое чувство опасности, которые характерны для апокалиптической эпохи. Хотя бесчисленные кульминационные даты приходили и уходили, не ознаменованные ни стуком копыт ни трубным гласом, пророки апокалипсиса не перестают вновь и вновь гадать по календарю. Сбой в тиканье главного одометра, подобный 2000 году, — и появление на горизонте миражей Армагеддона и «золотого века» обеспечено.

    Возможно, Запад вписался в нарративную ловушку и не может убежать от своей старой грандиозной сказки о завершении и уничтожении, истории, которая, как все хорошие истории, одновременно стремится к своему концу и отодвигает его. Хотя космическое ощущение завершения может рассматриваться как своеобразная патология исторических религий, эсхатологическое воображение давно просочилось в светские мифы об истории и научном прогрессе. Как мы увидим из этой главы, технологии пронизаны мифами, которые обрамляют историю времени, — как мифами утопии, так и мифами катаклизма. Поэтому нас не должно удивлять ни то, что многие из распространенных историй об «информационной революции» питаются моделями эсхатологической мысли, ни то, что технологические образы спасения и гибели продолжают бомбардировать экраны социального воображения, подобно афишам последнего летнего блокбастера. В действительности достаточно заглянуть за покрывало технокультуры, чтобы обнаружить заразительную интуицию о том, что на этом пути должно возникнуть нечто видоизмененное — будь то ангел, или Антихрист, или искусственный сверхразум.

    Даже самые косные инженеры сегодня со страхом ожидают 2000 года — и не без оснований. Бесчисленные компьютерные системы по всему миру, в особенности «устаревшие системы», составляющие основной слой многих коммерческих, банковских и правительственных учреждений, сохраняют номер года как двузначное число и поэтому ошибочно прочитают 2000 как 1900, что вызовет непредсказуемые и потенциально катастрофические ошибки. «Проблема 2000» уже провоцирует тревогу, страх и параноидальные слухи, истории, которые напоминают нам, насколько тесно мы привязаны ко времени или, скорее, к произвольным рамкам, которые мы используем, чтобы упорядочить и контролировать его угрожающий поток. Тот факт, что исторический одометр Запада был заведен христианскими бюрократами, у которых тоже было по десять пальцев, не означает, что эти часы не тикают.

    Вот мое скромное предсказание: последние времена будут все так же манить нас еще долгое время после 2000 года. Мы должны предпринять что-то еще, а не просто посмеяться над иррациональностью апокалиптической мысли, которая не более рациональна и не менее интересна или интригующа, чем азартная игра или хорошая поэзия. Действительно актуальный вопрос — как нам справиться с апокалиптическими настроениями и фантазиями, которые уже заставляют мир трещать по швам. С моей точки зрения, мы не должны ни игнорировать эти зловещие знаки и чудеса, ни интерпретировать их как буквальные предвестники какой-то судьбы. Как показала активность японской «Аум Синрикё», ожидание апокалипсиса может быть безумно опасным, но оно может также служить романтическим текстом времени. Еще больший потенциал заключен в его способности разрушать иллюзорное чувство, будто мир сегодня развивается как попало, как и всегда. Это не тот случай. Мы живем на краю эпохи нарастающего шума и неистовства, заново изобретенных кошмаров и невидимых архитектур проясняющего кода, который как раз мог бы способствовать спасению этой эпохи. Ощущение конца прорывается сквозь ложное благодушие повседневности и позволяет нам бросить хотя бы беглый взгляд на глобальную турбулентность под неумолимым знаком абсолюта.

    Эсхатехнология

    В XII веке Иоахим Флорский, вернувшись из поездки в Святую землю, принял решение облачиться в рясу монаха-цистерцианца. Иоахим вскоре устал от административных обязанностей и ушел из ордена, удалившись в горы, чтобы вести уединенную созерцательную жизнь. К концу жизни Иоахима его популярные и визионерские экзегетические произведения, наряду со случавшимися время от времени откровениями, которые он получал свыше, завоевали ему славу пророка своей эпохи. Однако, хотя некоторые из римских пап восхваляли его произведения, а Данте поместил его в рай, другие теологические авторитеты были напуганы революционным значением его работ и объявили его воинствующим еретиком. Что касается католиков, они еще не вынесли свой окончательный вердикт.

    У Иоахима было сомнительное теологическое увлечение — он был одержим Книгой Откровения, величественным «Апокалипсисом», который завершает христианскую Библию. Сама эта книга была написана в конце I века н. э., когда первое поколение христиан с нетерпением ожидало близкого и буквального возвращения своего Мессии. Молодой культ переживал волну преследований со стороны Рима, и, когда христианский пророк Иоанн в конце концов был заключен на острове Патмос, он почувствовал необходимость записать «Апокалипсис», картину последних дней. Наряду с изображением ужасающих волн чумы, битв и других бедствий, в центре созданного Иоанном текста находится славный Царь, который сразится с Антихристом, уничтожит развратные империи мира и воцарится в искупленном, но земном Царстве, известном как Новый Иерусалим. Спустя несколько веков, когда христианская Библия была наконец запечатлена в камне канона, Книга Откровения попала в нее только чудом. Она уже была чем-то вроде бельма на глазу для Рима, который вынужден был согласовывать воинственное представление книги о будущем царстве Мессии с существованием самой Церкви как установленной институциональной силы в явно еще не спасенном мире. Чтобы разрешить это противоречие, святой Августин заявил, что Апокалипсис Иоанна — чисто символическая аллегория и что тысячелетнее Царство Божие уже существует на земле в теле Церкви.

    Как читатель, вдохновленный свыше, Иоахим был заинтересован не в том, чтобы вымучивать из Откровения подобные бледные аллегории, но в том, чтобы выманить дух пророчества из-под твердой скорлупы буквы. Мистически созерцая скрытые аллегорические соответствия между Ветхим и Новым Заветом, Иоахим наконец нашел, как он полагал, ключи к истории. Наложив христианскую Троицу на линейную ось времени, Иоахим провозгласил, что история суть последовательная реализация Отца, Сына и Святого Духа. Древнейшая эпоха Отца характеризовалась властью закона и страхом Божиим, в то время как вторая эпоха, начало которой положил Иисус, обозначенная переходом от Ветхого к Новому Завету, была эпохой Сына, эпохой веры и сыновней преданности Евангелию и Церкви. Но Иоахим слышал, как в дверь стучится третья эра: новая эпоха Святого Духа. С ее наступлением здание всемирной Церкви, с ее институциональными таинствами и библейским законом, уступит дорогу свободному прорыву любви, радости и мудрости, который будет продолжаться до Страшного суда. Тысячелетняя утопия Иоахима должна была узреть «духовное знание», непосредственно открытое сердцам людей, своего рода универсально распространенный харизматический гнозис, который стал бы исполнением молитвы Моисея: «О, если бы все в народе Господнем были пророками, когда бы Господь послал Духа Своего на них!» (Числа 11: 29).

    Пророчества Иоахима были глубоко революционны по своей сути. Они предполагали, что мир и люди в нем обречены на радикальное усовершенствование; что более опасно, они вдохновляли желание ускорить наступление третьей эпохи посредством социальных перемен и индивидуального духовного роста. Третья эра Иоахима и Святой Дух стали религиозным знаменем для многочисленных перфекционистов, визионеров, чудаков и революционных монахов, включая францисканцев и бег-гардов, для парадоксального культа Святого Духа, а позже — для более анархистских протестантских бунтов. Но теоретические волны, вызванные трудами Иоахима, хлынули за пределы теологии. Представляя историю как процесс самопреодоления, Иоахим подготавливал путь для вполне современных идей прогресса, революции и социального развития. Как пишет Норман Кон в своей классической книге «В поисках миллениума», «продолжительное косвенное влияние размышлений Иоахима можно проследить до сегодняшнего дня, что наиболее очевидно в определенных „философиях истории", которые церковь подчеркнуто не одобряет»214. Иоахим способствовал взращиванию эволюционных представлений об истории, отточенных Гегелем и позитивистом Огюстом Контом, который рассматривал историю как восхождение от теологического к метафизическому и научному. Даже Маркс и Энгельс, атеисты и исторические материалисты, резко отзывавшиеся о досоциалистических утопиях как о «популярных изданиях Нового Иерусалима», не смогли избежать милленаристского призрака учения Иоахима о трех эпохах. Они считали, что социальная история человечества началась с аграрного, или примитивного, коммунизма, прошла через ужасные машины капитализма и, наконец, обретет покой в торжестве коммунизма, бесклассового рая на Земле, в котором государство исчезает, отчуждение изгоняется, а пролетариат становится свободным. К тому времени, когда произошли революции в России и в Китае, марксизм вырос в совершенно мессианское движение — даже если идеологически он оставался крайне враждебным к трансцендентным устремлениям религии.

    Коммунизм был не единственной встречей XX века с «моделью трех» Иоахима. После безумно милленаристского Третьего рейха Гитлера иоахимовская эпоха Духа неожиданно оказывается в центре послевоенных представлений об информационной эпохе. Олвин Тоффлер в своей самой популярной и оказавшей наибольшее влияние книге «Третья волна» заявил, что мы находимся на пороге близящегося поразительного фазового сдвига к постаграрному, постиндустриальному обществу, основанному на свободе, индивидуализме, децентрализации и видоизмененных машинах. Пророчества Тоффлера были достаточно обоснованны и проницательны, чтобы с ними считались, но их теоретический размах был также достаточно опьяняющим, чтобы придать интонацию ожидания и даже пророчества возникающей риторике «информационной революции». Позже среди серферов третьей волны отметились журнал Wired, недолговечная Республиканская революция, вдохновленная Ньютом Гингричем, а также руководства и семинары Джорджа Гилдера, Тома Петерса и множества технокапиталисти-ческих гуру и визионеров о том, как вести энергичный бизнес. Что касается Гилдера, он временами становится совершенным мистиком. Восхваляя божественную изобретательность технических новинок, Гилдер допускает даже, что быстрое сокращение размеров микрочипа ведет нашу цивилизацию к некой величественной нематериальной трансформации.

    Хотя революционная риторика цифрового технока-питализма подверглась нападкам за ее высокомерие, близорукость и слепую невосприимчивость к материальным проблемам мира, она высказывает также истину, имеющую значительные последствия: научное и технологическое развитие, веками характеризовавшее западную культуру, наполняется милленаристским пылом. Как показывает историк Дэвид Ноубл в своей полной откровений книге «Религия технологии», стремление Иоахима к совершенной истории непосредственно питало изменяющиеся представления средневекового мира о технологии, когда монастыри стали включать прежде низменные «механические искусства» в свой духовный труд. Помимо воплощения богоданного превосходства человека в остальной природе, технология давала ему возможность господствовать над падшим миром и трансформировать его. После Возрождения Запад вступил в эпоху, которую Майкл Гроссо называет «медленным апокалипсисом прогресса», когда наука и технология взяли на себя задачу возрождения земли и раскрытия ее тайн. По словам Ноубла, технология стала эсхатологией, в результате чего техномания нашего современного мира «остается окутана религиозной верой».

    Сознательно или нет, этот энтузиазм во многом связан с последней частью Книги Откровения, когда, после ряда изощренных бедствий, Новый Иерусалим наконец сходит с небес. Наряду с философской республикой Платона, Новый Иерусалим является теологическим прототипом утопии — несокрушимым городом-драгоценностью, имеющим духовное предназначение и революционное моральное значение. Хотя река жизни проникает на его золотые улицы и фруктовые деревья цветут с генетически запрограммированной надежностью, планировка и материалы Святого Града ни в коей мере не являются естественными. Лучезарный и прозрачный, город не нуждается в Солнце или Луне, потому что «его освещает слава Божия». Более того, его нисхождение сопровождается полным преображением Космоса, возникновением «нового неба и новой земли».

    Несмотря на ужасы XX века, такие как Хиросима, Чернобыль и Бхопал, наиболее склонные к евангелизму защитники науки и технокапиталистического прогресса продолжают выдавать перфекционистские обещания, что новая земля — прямо за углом. Прозелиты нанотех-нологии заявляют, что молекулярные машины скоро дадут нам невообразимую творческую власть над материальной реальностью, а некоторые исследователи ДНК предполагают, что расшифровка генома человека позволит нам усовершенствовать виды, если не победить саму смерть. Некоторые из ученых-визионеров и математиков даже говорят о грядущей Сингулярности, точке на ближайшем горизонте, в которой сойдутся векторы быстрого развития в сферах искусственного разума, робототехники, микрочипов и биотехнологии, породив невообразимое изменение состояния, которое сотрет логику человеческой истории и заставит умолкнуть все прогнозы.

    Хотя репродуктивные технологии и генная инженерия вполне могут в конечном счете оказать на форму будущего гораздо более сильное влияние, чем компьютеры, механизмы информации и коммуникации продолжают нести в себе многие из самых опьяняющих эс-хатехнологических фантазий сегодняшнего дня. Как мы видели в главе II, технология коммуникаций несла милле-наристский заряд с тех пор, как СМИ стали подключаться к электричеству, которое представляло собой символический материал Просвещения, одновременно сакральный и профанный. Мы уже слышали заявление американского конгрессмена Ф. О. Дж. Смита о том, что телеграф, «уничтожая пространство», вызовет «революцию, которую не может превзойти по нравственному величию ни одно открытие, сделанное в искусствах и науках»215. Евангелист и пророк технологии Алонзо Джекман с таким же воодушевлением провозгласил в 1846 году, что электрический телеграф позволит «всем обитателям Земли объединиться в одной интеллектуальной соседской общине и в то же время совершенно освободиться от тех загрязнений, которые могли бы быть получены при других обстоятельствах»216.

    Эти размышления вводят в техноутопическую риторику новых коммуникационных технологий ряд поразительно знакомых мотивов: нравственная революция, мировая деревня, апокалиптический коллапс времени и пространства, даже гигиена чисто виртуального контакта. Телефон Белла привнес в это уравнение более демократический фактор. В вышедшем в августе 1880 года журнале Scientific American можно было прочитать, что возникнет «не что иное, как новая организация общества — положение вещей, в котором каждый индивид, хотя и будет изолирован, сможет находиться на связи с каждым другим индивидом в сообществе»217. Когда епископ французского города Экса освятил электрический завод, на стене завода написали: «Электричество не только предвещает нечто возвышенное и захватывающее, но оно будет работать на строительство тысячелетнего царства света». Эти электрические фантазии просочились также и в электромагнитный спектр. Тесла писал, что беспроводная связь будет «очень эффективной в просвещении масс, в особенности в еще нецивилизованных странах и менее доступных регионах, и будет материально способствовать общей безопасности, комфорту и удобству и поддержанию мирных отношений»218.

    Не нужно быть Иоахимом, чтобы увидеть, к чему все это ведет. Сегодня мы пропитаны риторикой «мифинформации», которую социальный критик Лэнгдон Уиннер определяет как «почти религиозное убеждение» в том, что широкое распространение компьютеров, коммуникационных сетей и электронных баз данных автоматически создаст для человечества лучший мир. С развитием и скрещиванием Интернета, беспроводных спутниковых сетей, глобальных медиа и бесчисленных компьютерных миров коммуникационная утопия возникает снова. С поразительной предсказуемостью мы говорим самим себе (и нам говорят), что цифровая эпоха — это эволюционный скачок вперед для человечества, который поможет передать власть индивиду, восстановить общность, оказать поддержку немощным, преодолеть предрассудки, сообщить мощный импульс демократии, сделает нас умнее и богаче и, возможно, даже вдохновит мир во всем мире. «Что-то происходит», — обещает рекламный ролик IBM — монтаж нулей, представляющих бесчисленные народы мира, в фигуру старого мудрого африканца. «Просто подключись — и мир твой». В рекламном ролике в стиле MTV, созданном для сети MCI, который сообщает нам, что информационная супермагистраль открыта для всех цветов и возрастов, мы видим слово «утопия?» на экране монитора. «Нет, это Интернет», — говорит нам голос за кадром.

    В своем фундаментальном эссе для авторитетного сборника «Киберпространство: первые шаги» профессор архитектуры Майкл Бенедикт указывает, что культурный миф киберпространства во многом обязан своему резонансу образу Святого Града. Подобно Новому Иерусалиму, киберпространство обещает невесомость, сияние, дворцы внутри дворцов, выход за пределы природы и плерому всех культурных вещей. Бенедикт даже предлагает информационное истолкование бесплотного спасения, предполагая, что «сфера чистой информации» может очистить природные и городские ландшафты, спасая их, избавляя их… от всякой неэффективности, от всех загрязнений (химических и информационных) и искажений, присущих процессу движения информации, соединенной с вещами, — от бумаги к умам — через обширное и неровное пространство Земли, над ним и под ним219.

    Бенедикт признает, что его взгляды на киберпространство остаются несбыточными мечтами. С другой стороны, он столь же обоснованно утверждает, что сила и постоянство этих древних «ментальных географий» и мифов о спасении гарантируют, что, несмотря на все силиконовое шарлатанство и коррозию, которыми сопровождается цифровая коммуникация, киберпространство сохранит некоторую степень «мифологики».

    В следующей главе мы более подробно рассмотрим религиозные и апокалиптические мифы, которые формируют наше очарование коммуникацией и ее технологиями. Однако важно отметить, что эйфория века информации возникает также из чувства прорыва, которое новые мощные медиа привносят в общество. Как я утверждал на протяжении всей этой книги, различные формы коммуникации — пророчество, письмо, печать, телевидение, электронная почта — формируют социальное и индивидуальное пространство вдоль особых линий, создавая уникальные сети восприятия, опыта и межличностных возможностей, которые способствуют формированию социальной структуры реальности. Отсюда следует, что когда техническая структура коммуникации, присущая данной культуре, быстро и значительно изменяется, то как социальная, так и индивидуальная «реальности» неминуемо приходят в движение. Если позаимствовать образ каббалы, мощные новые медиа «разбивают сосуды», открывая новые и не нанесенные на карту регионы реального. Социальное воображение бросается в этот разлом, выпуская на свободу поток теорий, одновременно культурных, метафизических, технических и финансовых. Эти теории неизбежно приобретают утопический и лихорадочный оттенок. Как пишет Дэвид Поруш: «По мере того как технология воздействует на человеческую природу, изменяя ее, а человеческая природа приспосабливается к новой техносфере, возникают новые версии утопии, которые, в свою очередь, способствуют развитию новых технологий, которые, в свою очередь, меняют контекст, в котором определяется человеческая природа и т. д.»220. Сколько бы мы ни стремились воплотить рационализм наших машин, мы не можем избежать этого витка обратной связи между techne и мечтой.

    Неудержимо расширяя эти циклы обратной связи, Интернет, несомненно, разбил сосуды. Взращенна'я когда-то Всемирной паутиной Сеть стала самым завораживающим медиумом нашего времени, и теперь, кажется, ей суждено доставить немало хлопот печатному прессу Гутенберга в качестве главного технокультурного мутагена. Те, кому повезло общаться онлайн, могут, как ни в одну другую эпоху в истории, резонировать с родственными умами но всей планете, разрабатывать богатые жилы неожиданной информации и образов и реагировать на изматывающий хаос жизни конструктивной коммуникацией и изобилием точек зрения. Как сформулировал это Майк Гудвин из EFF, Интернет — «первый медиум, комбинирующий всю мощь охвата широкой аудитории, которую вы видите в радио, телевидении и газетах, с интимностью и разнонаправленным потоком информации, которые вы видите в телефонных разговорах. Он одновременно интимен и могуществен»221.

    Это соединение мощи и интимности объясняет многое в утопическом энтузиазме, которым Интернет был встречен в первой половине 1990-х годов. Не имея необходимости жертвовать уровнем интимности, который ценен для нас как для индивидов, Интернет дал нам возможность соединиться с гораздо более обширным миром, занять, по крайней мере потенциально, место ненасильственной коммуникативной силы. Как популярность личной домашней странички, так и риторика виртуального сообщества выражали желание преодолеть отчуждение современной жизни посредством подключения некоторой части «я» в сетевую технологию. Символически, если не фактически, Интернет обеспечил, таким образом, фрагментарный и гибкий компромисс для постмодернистского «я», дающий ему возможность снова встать на ноги. Миллионы людей были привлечены возможностью свободного (и бесплатного) обмена в Сети идеями, знаниями, опытом и творческим трудом. Даже если пользователи были вынуждены очищать зерно от множества плевел, эта экономика дара существовала за пределами рынка. Виртуальная торговля знанием, навыками и опытом не только добавила новизны и случайности в онлайновую жизнь; она также породила своего рода публичное пространство, заблокировавшее на время мощные пути ком-модификации и маркетинга, залезших почти в каждый карман современной жизни повсюду, где была хоть малая возможность наживы. Даже первые интернет-предприниматели — провайдеры, производители аппаратного оборудования, издатели, консультанты — делали деньги вокруг Интернета или за его пределами, а не на нем самом.

    Датский медиаактивист Герт Ловинк называет первые годы массовой популярности Сети Эпохой Мечты — «кратким периодом коллективных мечтаний, страстных дебатов, собраний и возможности быстрых денег». К сожалению, такие периоды непродолжительны, они уступают напору более прозаических исторических сил и особенно мощному подводному течению денег и власти. Эту печальную историю в разных вариантах повторили все коммуникационные утопии — от телеграфа и радио до телевидения. Творческие возможности и новые социальные формы отсеиваются и становятся обыденностью; технологии больше комплектуются для потребителей, чем взламываются; коммерческие интересы и государство колонизируют новое коммуникационное пространство как «естественное» расширение их владений.

    Воспроизведет ли Интернет эту предположительно упрощенную схему или же нет — увидим. После появления печатной книги возникло немного технологий, которые обладали лучшим потенциалом для создания подлинно творческой и демократической среды для дискуссии, расширения знания, альтернативных воззрений, новых промежуточных звеньев общества и новых точек соприкосновения с оффлайновым миром. Я опасаюсь, что если Сетью завладеют микробестии власти XXI века, то попыткам граждан мира создать жизнеспособную и гуманную технологическую культуру и сохранить доступ к системе управления космического корабля под названием «Земля» будет нанесен значительный ущерб. Многие заявляют, что мы должны теперь максимально эффективно интегрировать Сеть в мировую экономику, сделать ее максимально безопасной для использования кредитных карт, проложить путь для мегателевидения и приватизировать как сети, так и наши онлайновые сделки и наши индивидуальности. Возможно, такое направление развития неизбежно и даже необходимо, но мне кажется, что мы должны продолжать мечтать, и делать это настолько публично, насколько возможно. Мы не можем претендовать на то, чтобы воскресить ловинковскую Эпоху Мечты, период наивной новорожденной радости, который уже позади. Но вероятно, мы можем сделать из киберпространства урбанистический ремикс изначальной Эпохи Мечты: виртуальную экологию разума, электронную агору, коллективную метакарту, скорее дополняющую, нежели заменяющую реальность.

    Сеть в конечном счете все еще находится в состоянии становления, и в этом ее сила. Бесконечные несовершенства Сети, ее протекающие трубы и обнаженные провода не столько препятствуют реализации утопических отношений, сколько способствуют сохранению ее безумных, алхимических и новаторских в социальном плане возможностей. Разрывы и прорывы, порождаемые бесконечными мутациями технологии, как можно надеяться, помешают предсказуемому императиву потребительской культуры преобразовать киберпространство в торговый центр. Бесконечная вереница вирусов и несовместимых протоколов может создать достаточно помех на линии, чтобы не дать загипнотизировать нас любым возникающим суррогатам страны чудес, и напомнить нам, что утопия — не по ту сторону волшебного зеркала, а в виртуальных образах, заключенных в наших потенциальных и все более коллективных «я».

    …И умножится ведение

    Сегодня ангелы повсюду. По всей Америке простые люди сообщают о спасительных вмешательствах Небес и глубоких духовных встречах с загадочными созданиями света. Возникла настоящая индустрия ангелов — значки с серафимами, пособия «Помоги себе сам», обильно иллюстрированные ежедневники в манере прерафаэлитов, карточки и календари, а также популярный сериал на CBS «Прикосновение ангела». Хотя ангел остается могущественной и сверхъестественной фигурой, многие из современных нам экземпляров — не более чем круглолицые нахалы и страдающие анорексией сильфиды в стиле нью-эйдж. Напрасно мы будем искать сияющих гигантов Блейка, возвышенных интеллигенции Псевдо-Дионисия или ослепительных форм шиитских суфиев. Хотя мистики и церемониальные маги описывают встречу со своим ангелом-хранителем как всерьез леденящий душу опыт, те контактеры, о которых мы слышим в «Шоу

    Опры Уинфри» или в «Новостях недели», слишком часто, кажется, довольны тем, что убедились, что эти воздушные мешки существуют.

    Однако было бы. ошибкой воображения относить возвращение престолов и властей на счет экономического затягивания библейского пояса или зависти христиан к аудитории, которую собирают телеканалы. Готовится что-то иное. По-гречески ангелос означает «посланник», и ангелы традиционно рассматривались как светоносные агенты Логоса, представители порядка, коммуникации и знания. Ангелы, проявляя свойственную Гермесу готовность прийти на помощь, являются посредниками между недостижимым, но всеведущим божеством и земными сферами, где люди с трудом пробираются во тьме. Именно по этой причине столь многие маги и представители каббалы зажигали в полночь свои лампады, пытаясь вступить в контакт с этими светоносными бюрократами. Подобно Джону Ди, они искали «общества и сообщений от Ангелов Божиих». Поэтому, возможно, не случайно, что эти посредники вернулись в наши датапо-калиптические дни, поскольку они образуют сияющие иконы единственной веры, которую сохраняют сегодня многие люди: веры в то, что информация и коммуникация каким-то образом спасут нас.

    В действительности Лэнгдон Уиннер и сам не подозревал, насколько он прав, когда описывал «почти религиозное убеждение» сегодняшнего общества в эффективности и благе информационных машин. Народные и даже утопические надежды, вложенные в информационную технологию, и в особенности в Интернет, имеют своим источником глубокую веру в силу и ценность человеческой коммуникации, ее способность преодолевать границы, волновать умы, вдохновлять интеллект, а также одновременно расширять и укреплять границы «я» и сообщества. Конечно, коммуникация — чрезвычайно сложное и запутанное дело, полное обмана и помех, и наша современная идеология эффективного и продуктивного обмена информацией зачастую игнорирует эту богатую и волнующую неоднозначность. Но даже если коммуникация стала в значительной степени односторонним фетишем, наша страсть к ней становится более глубокой.

    Американский прагматист Джон Дьюи выразил эту страсть, когда написал, что «из всех видов деятельности удивительнейший — это коммуникация. То, что результатом коммуникации должно быть соучастие, — чудо, перед которым бледнеет пресуществление»222. На первый взгляд Дьюи выражает явно светское чувство, присущее американцам, ставя коммуникацию в один ряд с библиотеками, ратушами и свободой прессы, которые способствуют построению демократического идеала публичного пространства голосов, которое позволяет сообществам установить связь друг с другом, а индивидам — представлять самих себя. Но хотя эта концепция коммуникации остается светской идеологией, неотъемлемой частью нашего плюралистического мира крикливой демократии и гипермедиа, ее чудесная способность устанавливать связь между умами наделяет ее духовной силой. Коммуникация продолжает привлекать нас отчасти потому, что она несет в себе семена общности: преодоления одиночества и отчуждения, вовлечения нас в коллективные тела, основанные на сочувствии, разуме и взаимоуважении. Выражаясь символически, это обещание коммуникации во многом черпает свою энергию из той самой религиозной традиции, с которой защитники свободы слова и другие либеральные сторонники коммуникации сегодня так часто оказываются по разные стороны линии фронта, — из христианства.

    Противопоставление у Дьюи коммуникации и чуда пресуществления скрывает эту более глубокую симпатию. Пресуществление — католическая доктрина, гласящая, что, участвуя в евхаристии, ритуальном вкушении вина и хлеба, которое составляет интерактивный центр мессы, мы получаем опыт святого причастия к телу Христову. Протестанты отказались от мистической веры в буквальный смысл причастия, объявив евхаристию символическим актом. Но все христиане ощущают резонанс с рассказом, к которому восходит этот ритуал, — с Тайной вечерей, когда Иисус преломил хлеб и разделил чашу вина со своими друзьями и учениками в вечер, предшествовавший его смерти. Несмотря на страдание и предательство, предполагаемые в этой сцене (или, возможно, из-за нее), странное приглашение Иисуса разделить его тело и кровь остается мощным символом общности всех людей. Когда ранние христиане учредили таинство евхаристии, священное вкушение вина и хлеба представляло собой нечто большее, нежели мистическое воспоминание или простой акт памяти: это был также роскошный пир, глубоко человечное торжество единства общины, и, таким образом, это был тот самый образ соучастия, который Дьюи отождествляет с результатом коммуникации.

    По контрасту с либеральными и светскими целями плюрализма, однако, христиане были так убеждены в ценности своего своеобразного пира, что постоянно настаивали, что каждый человек должен присоединиться к ним или он будет проклят. В действительности, несмотря на раскол между Восточной и Римской церквями и почти бесконечными разновидностями протестантства, христианство остается, наряду с исламом, религией с самыми глобальными и тотальными устремлениями. Сегодня на Земле больше христиан, чем последователей любого другого религиозного вероисповедания, и эта религия продолжает распространяться, особенно за пределами взрастивших ее ближневосточных и европейских стран. С исторической точки зрения христианство во многом обязано своим глобальным охватом насилию: своей беспощадной нетерпимостью к язычникам, иудеям и неверующим в пределах христианского мира и своему сговору с колониальной властью за этими пределами, где завоевание других культур, как правило, означало также их принудительное обращение в свою веру. Но любое рассуждение о феноменальном успехе этой религии должно также принимать во внимание коммуникативную силу христианства. Со времен первых евангелистов, которые странствовали по Римской империи, провозглашая керигму, «благую весть» о спасении, осуществляемом Богом через Христа, священники и миссионеры посвятили себя обращению других в свою веру и проповеди евангелия, во всех ее многогранных формах, с рвением, равного которому не было в истории религии. Хотя сегодня, вероятно, все люди, за исключением отшельников, получили это послание, евангелизм остается мощным религиозным призванием для многих христиан, особенно для протестантов. Евангелическая деятельность принимала множество противоречивых форм на протяжении сложной истории христианства, но она также должна рассматриваться как часть общего коммуникационного проекта — распространения евангелия по всему миру.

    И это распространение началось незамедлительно. Прежде чем воскресший Христос вознесся на небеса, он сказал своим ученикам, что Святой Дух скоро сойдет и крестит их, дав им силу проповедовать евангелие «по всему миру». Через десять дней после вознесения Христа ученики собрались на праздник урожая — Пятидесятницу:

    При наступлении дня Пятидесятницы все они были единодушно вместе. И внезапно сделался шум с неба, как бы от несущегося сильного ветра, и наполнил весь дом, где они находились; и явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на каждом из них. И исполнились все Духа Святого и начали говорить на иных языках, как Дух Святой давал им провещавать. В Иерусалиме же находились Иудеи, люди набожные, из всякого народа под небесами. Когда сделался этот шум, собрался народ и пришел в смятение; ибо каждый слышал их говорящих его наречием (Деяния 2:1–6).

    Речь идет примерно о 120 учениках, пирующих вместе «единодушно». Но когда сходит Святой Дух, он разрушает эту человеческую гармонию ужасающим шумом, звуком неистовой бури. Учеников касаются сверхъестественные языки, одновременно визуальные (подобные огню) и вербальные. Дух овладевает их голосовыми связками и начинает непосредственно передавать информацию о делах Божиих слушателям из разных народов. Что еще более чудесно, присутствующие слышат, что Дух говорит на их собственном языке, как будто на время было снято древнее проклятие Вавилонской башни или, по крайней мере, вмешался некий универсальный переводчик. Пятидесятница — это коммуникационная мистерия: наступает шумовой хаос, несущий экстатические языки Духа, которые передают Слово людям всего мира на всех частотах человеческой речи.

    Такая напряженная интенсивность, конечно, не может поддерживаться до бесконечности, поэтому Святой Дух или, вернее, стоящие за ним люди вскоре воспользовались механизмом письма, чтобы расширить возможности распространения евангелия. Несмотря на романтическое изображение раннего христианства как непосредственной культуры устной спонтанности, христиане с самого начала были заинтересованы в чтении, записи и цитировании текстов. В частности, первые христиане были правоверными иудеями, и они хотели вписаться в иудейскую мессианскую традицию, доказывая, строчка за строчкой, что Христос исполнил пророчества Писания о грядущем царе. Есть свидетельства, что некоторые христиане собирали подходящие цитаты из древнееврейских текстов в записные книжки, которые всегда имели под рукой, чтобы использовать во время проповедей и дискуссий. С того момента, как святой Павел начал выдавать послания к обширной пастве I века — письма, которые должны были зачитываться перед общиной и которые в конечном счете были объединены в книгу, — христиане использовали технологию Слова как средство для живого Логоса.

    Ко времени Средневековья католическая церковь определила для Библии место внутри огромного экзегетического и литургического аппарата, сделав ее доступной только для священников, монахов и ученых — знатоков латыни. Но когда деятели протестантской Реформации XVI века взялись за средневековую церковь, они попытались восстановить дух раннего христианства, радикально переосмыслив роль Писания. Чтобы восстановить более непосредственную связь между Словом и душами простых людей, они перевели Библию на местные языки. Священный статус латыни был опровергнут. В отличие от писаний иудеев и мусульман, чьи священные языки остаются, по существу, непереводимыми, протестантское слово было настолько интенсивно непосредственным, что оно могло выйти за пределы искажений и ошибок, вносимых переводом, — идеальное выражение глобального мифа Пятидесятницы. По прошествии веков многие протестанты стали также подчеркивать значимость интериоризации писания, развития личного отношения к тексту.

    Как известно каждому, кто изучал механизм письма, протестанты, вероятно, не смогли бы осуществить свою Реформацию без новомодного печатного пресса, который сам Лютер назвал «величайшим актом благодати Божией». Печатный пресс, подобно взрыву, распространял Слово во всех направлениях сразу, навсегда разрушая единство христианского мира и в то же время позволяя сектам управлять внутренней жизнью верующих при помощи стандартизированных материалов, таких как молитвенники. Уже в 1455 году Иоганн Гуттенберг признавал евангелическую силу своего изобретения:

    Давайте сломаем печать, которая закрывает от нас священное, и дадим крылья Истине, чтобы она могла завоевать каждую душу, приходящую в мир, своим словом, не написанным более, с такими издержками, быстро устающими руками, но размноженным, подобно ветру, не знающей усталости машиной223.

    Думал ли Гуттенберг о могущественном ветре Пятидесятницы или же нет, он явно хочет сказать, что его машиной руководит сверхъестественная рука Святого Духа. В конечном счете превосходя несовершенный труд переписчиков, печатный пресс дешево и неустанно размножал Слово и таким образом ускорял и интенсифицировал процесс евангелизации планеты.

    Тот факт, что эта небольшая технокультурная молитва появляется на веб-сайте Logos Research Systems, христианской компании информационных технологий, которая производит CD-ROM'ы библейской тематики, только доказывает, что новые технологии Слова сохраняют свое могущественное духовное очарование для многих христиан. В действительности можно предположить, что главная сцена Пятидесятницы — экстатическая коммуникация — продолжает подсознательно стимулировать утопический энтузиазм и универсальную риторику века информации. Она, несомненно, повлияла на взгляды Маклюэна, изложенные в интервью Playboy, согласно которым компьютерные сети позволят нам пренебречь языком в пользу «технологически порожденного состояния универсального понимания и единства, состояния погруженности в Логос, который может объединить человечество в одну семью»224. Грубо говоря, используя двоичный код, мы ближе, чем когда-либо, подошли к чему-то вроде универсального языка.

    Так или иначе, огонь Пятидесятницы, несомненно, вдохновил современное пятидесятничество — вероятно, быстрее всего растущее и лучше всех знающее толк в медиа христианское религиозное движение XX века. Подобно ученикам на празднике урожая, пятидесятники сочетают евангелическое стремление обратить в свою веру каждого попавшего в поле зрения с экстатическим восприятием мистических даров духа: исцеления, пророчества и особенно способности «говорить на языках» — стихийного прорыва непостижимого потустороннего жаргона, известного под названием «глоссолалия». Во многих отношениях пятидесятничество представляет собой гностическую «американскую религию» Гарольда Блума в миниатюре: они признают священное внутреннее «я» — «я», которое ходит под Богом и познает Дух во всей его трансисторической непосредственности.

    Первые искры современного пятидесятничества коснулись земли в Топеке, штат Канзас, в 1901 году. Однако более продолжительная вспышка произошла в Лос-Анджелесе несколько лет спустя, когда черный проповедник праведности по имени Уильям Сеймур начал проводить такие пламенные собрания, что их участники верили, что вернулись апостольские времена и что история растворилась в библейском духе. Оттуда пятидесятничество быстро распространилось по всему миру, даже несмотря на резкую критику этого движения со стороны более уравновешенных верующих традиционного толка. Сегодня пятидесятники и другие харизматические христиане составляют значительную долю христианской евангелической общины, и число одних только пятидесятников во всем мире приближается к 200 миллионам. В Пенсаколе, штат Флорида, недавно прошла самая продолжительная встреча пятидесятников со времен Сеймура, и это восторженное движение со скоростью лесного пожара распространяется по Азии, Африке и особенно по Латинской Америке, где оно уже изменило религиозный ландшафт.

    Наряду с фундаменталистами, подобными Джерри Фалвеллу, с которым их слишком часто отождествляют, пятидесятники настроены решительно антимодернист — ски. В противоположность либеральным христианам и критически настроенным ученым, они полностью отвергают идею, что Библия — человеческий и исторический документ. Напротив, они пытаются истолковать ее как безошибочное руководство, содержащее буквальную истину. Но, подобно аятолле Хомейни, чей приход к власти облегчило подпольное распространение записанных на кассеты пламенных речей находящегося в ссылке клерикала, евангелисты-пятидесятники также показали, что послания, направленные против современности, и современные медиа могут сочетаться как нельзя лучше. В действительности как пятидесятники, так и фундаменталисты использовали электронные медиа с беспрецедентной интенсивностью и шиком. Пятидесятница Эйми Семпл Макферсон использовала радиоволны Лос-Анджелеса в 1920-х годах, заглушив частоты других станций и заявив представителям Федеральной комиссии по связи: «Вы не можете рассчитывать, что Всемогущий Бог будет придерживаться вашей нелепой длины волны». Хотя в последующие десятилетия на радио и телевидении появилось множество спокойных и традиционных христианских программ, пятидесятники и фундаменталисты завладели всем диапазоном теле- и радиовещания к 1970-м годам, когда телеевангелисты взяли «идиотский ящик» штурмом.

    Хотя телеевангелисты выиграли от ослабления контроля за радиоволнами, их медиауспех имел более глубокие основания. Евангелисты поняли эффектный и заразительный язык телевидения и использовали его непосредственность и кричащую сенсационность с примитивистским профессионализмом. Сконцентрировавшись на пылких чувствах, целительных силах и библейской музыке слов проповедника, а также на демонстрации действия духа на аудиторию в прямом эфире, эти «электронные церкви» организовывали медиапредставления, которые превращали находящихся дома зрителей из наблюдателей в участников. Своими призывами к немедленному обращению, не говоря уже об их вербовочных кампаниях и круглосуточных молитвенных горячих линиях, телеевангелисты превратили телевидение в «интерактивное» средство и собрали в результате миллионы зрителей, готовых подписывать чеки. Техасский проповедник Роберт Тилтон заявил даже, что он может излечить недуги своих зрителей, положив свою исцеляющую руку на телекамеру и передавая духовные силы непосредственно на поверхность домашнего телеэкрана. И хотя скандалы, окружающие Джимми Своггерта и Джима и Тэмми Фэй Беккер, привели к разрушению карточного домика в конце 1980-х годов, более успешные проекты — такие, как Христианская вещательная сеть (CBN) Пэта Робертсона, которой принадлежит кабельный «Семейный канал» и которая транслирует свои новости «Клуб 700» во всем мире, — все еще сильны. Христианские евангелисты также разнообразили свои медиа, переключаясь на мультики, комиксы, сети распространения видеокассет, радио-ток-шоу на коротких волнах и в АМ-диапазоне, рэп-музыку, рассылку факсов, молитвы по электронной почте и Интернет.

    Независимо от того, двигали ли ими религиозные убеждения, правая политика или алчность, евангелические христиане ухватились за новые коммуникационные технологии по той же причине, что и рекламщики и адвокатские группы: эти технологии представляют собой прекрасное средство для распространения мемов. Мем — понятие, сейчас довольно модное в киберкругах, — можно определить как ментальный эквивалент гена: идея или усвоенное поведение, которое стремится распространиться в конкурентной культурной среде. В своей книге «Эгоистичный ген» биолог-эволюционист и известный атеист Ричард Докинз цитирует Н. К. Хамфри, автора этого понятия:

    Мемы следует рассматривать как живые структуры, не только метафорически, но и технически. Когда вы внедряете в мой разум продуктивный мем, вы буквально паразитируете на моем мозге, превращая его в средство для распространения мема, точно так же, как вирус может паразитировать на генетическом механизме клетки-хозяина… Скажем, мем для «веры в жизнь после смерти» в действительности реализуется физически, миллионы раз, как структура в нервной системе индивидов всего мира225.

    Абсолютно материалистическая в своей основе философия, подобная этой, часто становится довольно неуклюжей, когда дело доходит до жизни разума, и редукционистское понятие мема не является исключением. Хотя оно полезно для отслеживания инфекционных свойств рекламных слоганов и причесок из сериалов, мем сталкивается с трудностями, когда пытается объяснить сложные культурные артефакты и традиции, не говоря уже о совершенно внутренних личностных причинах, по которым люди начинают вести религиозную жизнь. Тот факт, что многие материалисты пытаются списать со счетов саму субъективность, которая есть не более чем «комплекс мемов», возможно, лучше всего доказывает фундаментальную слабость этой концепции.

    Тем не менее мем все же дает нам удобный инструмент для понимания двух связанных измерений евангелической коммуникации: почти технического желания распространить Слово и органической, заразительной и иногда экстатической власти, которую Слово имеет над многими индивидами. Сам евангелический язык насквозь пропитан библейским шифром, и некоторые проповедники преобразуют отдельные отрывки из Писания в слоганы, призывающие к обращению, которые могут распространяться в брошюрах, при личном общении или по телевидению. Плакаты со словами из Книги пророка Ионы (3:16), которые однажды появились на массовых спортивных мероприятиях, — это только один пример этой заразительной логики, почти достойной Мэдисон-авеню, логики, которую, как иногда кажется, поддерживает само Писание. Вспомним то место в Книге пророка Исайи (55:10–11), где Бог провозглашает:

    Как дождь и снег нисходит с неба и туда не возвращается, но наполняет землю и делает ее способной рождать и про-изращать, чтобы она давала семя тому, кто сеет, и хлеб тому, кто ест, так и слово Мое, которое исходит из уст Моих, — оно не возвращается ко Мне тщетным, но исполняет то, что Мне угодно, и совершает то, для чего Я послал его.

    Если вспомнить такие заразительные понятия, вряд ли покажется случайным, что идеей, выбранной Хамфри в качестве примера мема, была лежащая в основе христианства вера в жизнь после смерти. Будучи материалистом, Хамфри, несомненно, выбрал этот пример, чтобы попытаться нанести удар по верующим, но я предполагаю, что, хорошо это или плохо, его собственные мемы могут оказаться безжизненными по сравнению с многими из основных религиозных убеждений человечества. В конечном счете, эти понятия и опыт, порождению которого они способствуют, развивались вместе с человечеством в течение тысячелетий, и, в конце концов, именно они, возможно, более всего приблизились к достижению вечной жизни.

    Сила евангелического мема и его успешное скрещивание с электронными медиа напоминает нам по крайней мере о том, что коммуникация всегда имеет экстатическое, нерациональное измерение. Пятидесятники распространили не только свою доктрину, но и глоссолалию, и «говорение на языках» может рассматриваться как настолько сверхъестественная коммуникация, что она полностью выходит за пределы семантики. В этом смысле современные телекоммуникационные сети могут только усилить экстаз и страх, овладевающие несущей волной наших рациональных коммуникационных кодов. Эта тема становится одной из главных в романе Нила Стивенсона «Лавина» (1992), внесшим, вероятно, наибольший вклад в создание мифологии киберпанка после трилогии Гибсона «Нейромант». Идея пятидесятнических мемов раскрывается в романе с дьявольским остроумием.

    В центре романа, действие которого происходит в антиутопии ближайшего будущего с его мелкими правительствами, периферийными анклавами и киберпро-странством, которое называется Метавселенная, находится тайная организация, созданная могущественным и состоятельным евангелистом Л. Бобом Райфом, представляющим постмодернистское управление умами в его наихудшем варианте. Помимо своей репутации сайентолога и владельца всемирной медиаимперии, которая включает в себя оптоволоконные сети, поддерживающие Метавсе-ленную, Райф располагает возможностью контролировать своих многочисленных последователей через радиоантенны, имплантированные прямо в кору головного мозга. (Стивенсон оказался провидцем: некоторые члены японского апокалиптического культа «Аум Синрикё» носили наушники «Начало совершенного спасения», чтобы посредством электроники синхронизировать свои мозговые волны с волнами их гуру, Сёко Асахары.) Но главная технология управления умами, используемая Райфом, — «Лавина», «метавирус», который уничтожает различие между компьютерным и биологическим кодом. Внешне «Лавина» принимает форму наркотика. В виртуальной реальности Метавселенной она существует как компьютерный вирус, который онлайновые ипостаси подцепляют визуально, — в этот момент вирус разрушает систему и заражает мозг пользователя. Однажды заразившись, разум людей становится «чистым листом», они теряют защиту против внушения и начинают «говорить на языках», которые по сюжету романа рассматриваются как проявления иррационального языка, скрывающегося в глубинных структурах человеческого мозга.

    В соответствии с меметической мифологией, которую Стивенсон разворачивает на протяжении книги, все люди когда-то говорили на этом изначальном языке Адама, что дало возможность древним шумерским жрецам контролировать наши умы, распространяя биоментальные вирусы. Чтобы стать сознательными, инициативными и предельно рациональными существами, мы должны были подавить этот универсальный язык. «Вавилонский инфокалипсис» — момент, когда человеческая речь стала разнородной и многообразной, — был, таким образом, освобождением, поскольку вывел нас из прежнего транса, вызванного вирусами, и заставил сознательно осваивать навыки, мыслить и стоять на своих собственных ногах. Религии Книги противостояли этому трансу с помощью гигиенических кодексов поведения и «прививки» Торы, чья целостность поддерживалась строгими правилами, касающимися ее воспроизведения. Тем не менее старый метавирус продолжает таиться на обочине человеческой культуры, где он проявляется в таких феноменах, как глоссолалия пятидесятников и — можно добавить — ностальгические мечты об универсальной и совершенной коммуникации, преследующие как западных мистиков, так и техноутопических глобалистов. Но Стивенсон предостерегает, что мы можем восстановить это адамово состояние коллективного разума только ценой нашего рационального самосознания — красноречивый урок в эпоху всемирных коммуникационных сетей и могущественных медиамемов.

    Стивенсон использует термин инфокалипсис, чтобы обозначить тенденцию расхождения языков и информационных систем, взрыва, результатом которого становится сложная система непонятных друг для друга языков. Но для некоторых технологически подкованных евангелистов его термин может приобрести совершенно иной смысл. Иисус обещает: «Проповедовано будет сие Евангелие Царствия по всей вселенной, во свидетельство всем народам, и тогда придет конец» (Мф. 24:14). Многие евангелисты в эпоху, предшествующую миллениуму, интерпретируют это таким образом, что Христос не нажмет кнопку возврата, пока до каждого человека, живущего на Земле, не дойдет Слово — ситуация, которую христиане, оснащенные медиа, надеются осуществить как можно быстрее. Глобально мыслящие проповедники, такие как Пэт Робертсон, который сделал слова из Евангелия от Матфея (24:14) корпоративным девизом CBN, переосмыслили, таким образом, саму технологию коммуникации как нечто подобное спусковому крючку апокалипсиса. В своей книге «Электрическая церковь», написанной в духе Маклюэна, Бен Армстронг, в прошлом — глава консорциума телеевангелистов, известного как «Национальное религиозное вещание», цитирует Откровение (14:6):

    И увидел я другого Ангела, летящего по средине неба, который имел вечное Евангелие, чтобы благовествовать живущим на земле и всякому племени и колену, языку и народу.

    С почти карикатурным буквализмом, общим для многих евангелистов, Армстронг предполагает, что этот ангел символизирует спутники, которые сейчас транслируют Евангелие грешной планете.

    Что любопытно, Иоанн с Патмоса, визионер и автор Откровения, который создал образ ангела, синхронизированного с Землей, сам весьма хорошо осознавал механизм распространения информации. Его Апокалипсис украшен литературными образами. Семиглазый Агнец снимает семь печатей с божественной книги, освобождая четырех всадников Апокалипсиса, а затем небеса сворачиваются как свиток. Иоанн также излагает свою драму языком, несколько навязчиво сконцентрированным на процессе чтения и письма. В видении, которым открывается текст, Иисус Христос провозглашает себя Альфой и Омегой (первые и последние буквы греческого алфавита), а затем приказывает Иоанну: «То, что видишь, напиши в книгу и пошли церквам» (Откр. 1:11). Как утверждает Гарри Гэмбл в своей истории ранних христианских писаний, «пророчество [Иоанна] — не визуальное представление или устное послание, впоследствии записанное: именно таким текст и был задуман изначально»226. Иначе говоря, книга Иоанна — это не воспоминания и размышления, а само место божественного откровения.

    Учитывая, что его откровение предсказывало близкий конец света, понятно, почему Иоанн был вынужден высказать его как можно быстрее. Время близилось, и Христос повелел ему «не запечатывать слов пророчества книги сей». Поэтому Иоанн составил свой текст в форме письма и заявил: «Блажен читающий и слушающие слова пророчества сего и соблюдающие написанное в нем» (Откр. 1:3). Историк У. М. Рэмсей утверждает, что Иоанн выбрал именно эти семь церквей, потому что каждая из них находилась в естественном центре коммуникации и была расположена идеально для распространения списков Откровения по всей христианской общине. Учитывая, что переписывание вносит помехи и искажения, Иоанн стремился контролировать воспроизведение этого текста, предостерегая потенциального читателя или переписчика от изменения любого из его слов, потому что иначе «наложит Бог [на него] язвы, о которых написано в книге сей». Успех меметического предприятия Иоанна можно оценить по тому простому факту, что Откровение стало завершающей частью Библии, обойдя более покладистых конкурентов.

    Нет необходимости говорить, что первые поколения христиан так и не дождались Второго Пришествия. Но хотя церковь пыталась подавить апокалиптическое рвение, почти галлюциногенное руководство Иоанна продолжало подливать масла в огонь апокалиптических ожиданий на протяжении всей истории христианства. Особенно интригующими были персонажи Иоанна: кем на самом деле были великая вавилонская блудница, лжепророк, два свидетеля и семиглавый зверь? Хотя многие христиане интерпретировали Откровение как аллегорию или непостижимую тайну, некоторым было трудно подавить ощущение, что в тексте Иоанна, как и в апокалиптических пророчествах Иезекииля и Даниила, зашифрована особая информация о действительных событиях на историческом горизонте. Учитывая, что сложный символический язык Иоанна образует нечто вроде литературных пятен Роршаха, бесчисленным самозваным пророкам на протяжении веков удавалось найти апокалиптический смысл в текущих событиях, от коронации императора Фридриха II до войны в Заливе. Сама Книга Откровения, таким образом, может стать своеобразным метавирусом. Вовлекая читателей в апокалиптическое время текста, она вдохновляет их на то, чтобы раскрыть истинное значение эсхатологической драмы Иоанна через соотнесение ее с живой историей. Другими словами, Откровение оказывается шифром, который нужно разгадать.

    Хотя многие расшифровщики Библии придерживались повествовательной образности библейского пророчества, другие рассматривали сам текст Писания как буквальный шифр. Как мы видели в первой главе, иудейские каббалисты выжимали из Торы дополнительные значения посредством таких техник, как темура — перестановка букв — или гематрия, которая использует числа, связанные с каждой буквой еврейского алфавита, чтобы предложить эзотерические соответствия между словами (например, числа древнееврейских слов; обозначающих змея и мессию, равняются 358). Часто эта расшифровка была направлена на мистические цели, но бесчисленные экзегеты расшифровывали также буквальные исторические предсказания, и продолжают делать это и сегодня. В бестселлере Майкла Дрознина «Библейский код», вышедшем в 1997 году, например, автор утверждает, что, если преобразовать Тору в своеобразный кроссворд, возникают всевозможные любопытные слова и соответствия: Кеннеди оказывается рядом с Далласом, Ньютон пересекается с гравитацией, а Гитлер вырисовывается всего в двадцати строках от нацизма. Хотя Дрознин не рискует назвать дату Апокалипсиса, он все же утверждает, что Тора — это «интерактивная база данных», предсказывающая будущее. Его метафора не столь уж неуместна: впечатляющие, хотя и в конечном счете бессодержательные временные соответствия, которые он обнаруживает, основаны на статистическом анализе, произведенном израильскими учеными с использованием мощных компьютеров, способных обрабатывать большие объемы чисел. Кажется, будто представление о компьютерной каббале, созданное Умберто Эко в «Маятнике Фуко», стало реальностью. В действительности истолкователи древнееврейских текстов могут загрузить программное обеспечение для гематрии из Интернета.

    Как указал Эдвард Ротштейн в своей статье в New York Times, феноменальный всемирный успех пришел к книге Дрознина в эпоху, когда общество всерьез увлеклось идеей кода: «Научное и теоретическое, благочестие и безумие: повсюду в наших религиозных убеждениях и культурных предприятиях мы заняты распознаванием кодов»227. Ротштейн предполагает также, что мы попались на крючок кода отчасти потому, что больше не считаем человеческую природу и общество настолько пластичными, как когда-то надеялись. Инженеры-генетики составляют карту генома человека, и каждая неделя приносит новое сообщение, устанавливающее связь какого-нибудь физиологического заболевания или психологического бзика с ДНК, которая с самого начала своей общественной карьеры была фетишизирована в качестве «кода творения». Ученые, занимающиеся теорией познания и колдующие над искусственным разумом, утверждают, что они расшифровывают универсальный язык мысли. В то же время мы передаем все больше и больше наших решений закодированным системам кибернетического управления, обработки информации и статистического анализа. Хотя современные философы долгое время провозглашали неоднозначность и случайность мира, сегодня иногда кажется, что все уже было записано или, по крайней мере, запрограммировано заранее.

    Всеобщее увлечение «Библейским кодом» маскирует старую мечту об универсальной книге: Тора, которая создает мир, книга Природы, в которой отражается божественный Логос, или великая книга, увиденная Данте в эмпиреях Рая: «Я видел — в этой глуби сокровенной любовь как в книгу некую сплела то, что разлистано по всей вселенной»228. Пытаясь сделать эту мечту реальностью, средневековые теологи-схоласты создавали грандиозные суммы, теологические тексты, стремящиеся доказать фундаментальное единство всех вещей, организуя их в рамках философии в соответствии с великой цепью бытия. К эпохе Просвещения, когда ученые взяли на себя труд по расшифровке мира, сумма превратилась в светскую энциклопедию, которая организовывала человеческое знание в соответствии с рациональными категориями, алфавитными списками и указателями. В век Интернета, когда информация движется слишком быстро для кодекса и когда даже «Британская энциклопедия» обрела онлайновую форму, универсальная книга Данте вернулась в фантастическом и идеализированном образе гипертекста — бесконечной сети, связывающей документы, образы, фрагменты знания и новости в постоянно изменяющуюся многомерную библиотеку, которая божественным образом собирает воедино развивающийся космос. Интернет оказался заражен этой мечтой, которая с теологической точки зрения стремится отразить божественный разум. Как сказал Поль Вирилио онлайновому журналу CTHEORY, «исследование киберпростран-ства — это поиск Бога… и связано с идеей Бога, который есть все, видит все и слышит все»229.

    Возможно, маниакальный энтузиазм в отношении информации, производства, упаковки, передачи и потребления отдельных фрагментов закодированного мира отчасти мотивируется неосознанным желанием всеобщего откровения, светоносного апокалипсиса знания. В конце концов, слово «апокалипсис» означает просто «раскрытие» или «разоблачение». Апокалипсис как литературный жанр представляет собой своеобразный свободный визионерский информационный акт, в котором Бог дарует секте возможность на мгновение заглянуть в его мультимедиа, буквально в вечную книгу мира. Все апокалиптические писания пронизаны желанием прозрачности и полноты знания, устремлением к тому времени, когда все будет раскрыто, когда появится более истинная Тора, когда свет достигнет вещей, скрытых во тьме. Слова Иисуса в Евангелии от Матфея (10:26) напоминают проповедь общества открытого надзора, обещая, что в последние дни не будет «ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы узнано». Однако из всех пророческих указаний на век информации самым красноречивым остается пророчество Даниила (12:4), по крайней мере в весьма популярном переводе Библии короля Якова. Провозгласив будущее воскресение мертвых, когда «разумные будут сиять, как светила на тверди», мессия приказывает изгнанному пророку запечатать эту книгу до последних времен, когда «многие прочитают ее, и умножится ведение».

    Эта картина большинству из нас знакома. Сегодня все мы тонем в избытке информации, и чем быстрее мы движемся в метапространстве или киберпространстве, тем более неистовым становится поток. В этом смысле перегрузка, вызванная высокими скоростями информации, сама по себе порождает слухи о суррогатном апокалипсисе, хотя и не совсем в том виде, в каком его представлял себе Даниил. По мере того как мы запутываемся в гудящих сетях информационного обмена, мы предаемся связи времен, сжиманию пространства, психической интенсификации всего головокружительного и безрассудного напора Прогресса с его скрытыми эсхатологическими импульсами, обнажающимися в тот самый момент, когда они становятся наиболее дерзновенными. Мы даже больше не способны поспевать за современным чувством истории, потому что ее дикие темпы все-таки в слишком большой степени были продуктом книг и материальной памяти — и то и другое сейчас сгущается в обнаженное, соотнесенное с самим собой «теперь» все забывающей электронной вселенной.

    В одном из своих апокалиптических теоретических трактатов Жан Бодрийяр назвал этот опосредованный экстаз «экстазом коммуникации». Он утверждает, что «резкий и неумолимый свет информации и коммуникации» сегодня овладел всеми сферами существования, порождая вездесущую систему медиапотоков, которая колонизировала внутреннее пространство «я». Страсть, интимность и психологическая глубина испаряются, и мы остаемся перед «чистым экраном, центром переключения всех сетей влияния». Не являясь более субъектами своего собственного опыта, мы предаемся холодному и шизофреническому очарованию информационных излишеств, которые он уподобляет «микроскопической порнографии вселенной». Хотя можно предположить, что месье Бодрийяр вполне мог бы и закрыть свое платное кабельное телевидение, его суровое пророчество, несомненно, вызвало резонанс. Многие из нас действительно заключили свою нервную систему в вибрирующую искусственную матрицу сотовых телефонов, пейджеров, систем голосовой почты, сетевых переносных компьютеров и вездесущих экранов, которые наблюдают за нами в такой же степени, в какой мы наблюдаем за ними. Когда мы пытаемся управлять этой атакой звуковых байтов, электронной почты, временных разъединений и свалок данных, мы утрачиваем медленные ритмы и тревожащую тишину внутреннего мира. Мы теряем способность говорить и действовать изнутри, и коммуникация сводится к реактивной, почти технической операции. Итак, мы тонем, полагая, что поймали волну.

    Проблема в отношении тотального пессимизма Бодрийяра и других провозвестников технологического апокалипсиса состоит в том, что человек остается многоликим существом, наделенным чрезвычайной пластичностью и глубоким потенциалом творческой адаптации. На самом деле, полагаю, мы сделаем этот фазовый сдвиг частью своего собственного запутанного пути и эта адаптация может включать в себя подъем экстаза коммуникации на более высокий уровень, где мы сможем схватить воображаемого быка за рога. Мы можем научиться двигаться вдоль множащихся плоскостей информации и коммуникации, подобно кочевникам, став странствующими наблюдателями назло самим себе, только для того, чтобы справиться со всем этим. И на периферии восприятия, где пересекаются все сети, мы сможем уловить очертания некой появляющейся Матрицы, новой структуры бытия и знания, которая опоясывает лишь материальную реальность обширной сетью коллективного разума, внутри которой мы одновременно предоставлены самим себе и едины с необъятной экологией разумного космоса.

    Нет необходимости говорить, что экстаз коммуникации все же оставляет нас в ошеломлении и замешательстве, когда приходит утро. В конце концов, это наш человеческий удел — падать на землю. Но чтобы увидеть, насколько ошеломляющей и смущающей может быть встреча лицом к лицу с информационным концом, мы должны обратиться к одной из самых величественных и безумных историй в анналах техногнозиса: к странному и фантастическому случаю Филипа Дика, который боролся с ангелом информации и проснулся избитый и весь в синяках, теряясь в догадках, не было ли все это лишь сном. Или обманом.

    Божественное вмешательство

    2 февраля 1974 года Филип Дик страдал от боли. В тот отдельно взятый день ему было все равно, что его полные мрачного юмора истории об андроидах, необычных наркотиках и ложных реальностях уже признаны одними из самых пророческих произведений научной фантастики. Ему только что удалили глубоко угнездившийся зуб мудрости, и пентотал натрия уже переставал действовать. Пришла курьерша с упаковкой дарвона, и, когда Дик открыл дверь, он был поражен красотой женщины и очаровательным золотым ожерельем, которое было на ней. Дик спросил ее о странной форме кулона, и она ответила, что это знак, который использовали ранние христиане. После этого женщина ушла.

    Всем американцам, которые водят машину, хорошо известна эта рыба, поскольку ее христианские и дарвинистские разновидности ведут войну соперничающих вероисповеданий с капотов «вольво» и «хонд» по всей стране. На эмблеме христианства рыба глотает крест, а рыбные коннотации крещения и магического дара (чудо с хлебами и рыбами) восходят к тому времени, когда преследуемый культ тайно собирался в катакомбах Александрии. Само слово ichthus — по-гречески «рыба», — которое часто пишется внутри символа, представляет собой своеобразный шифр, греческий акростих фразы «Иисус Христос, Сын Божий, Спаситель». В одной апокрифической истории утверждается, что христиане тайно проверяли лояльность новых знакомых, небрежно рисуя на земле очертания рыбы. Если незнакомец был в курсе дела, он завершал рисунок.

    Для Дика ichthus был тайным знаком совсем другого порядка. Подобно крылатому письму, которое появляется в гностическом «Гимне жемчужине», ожерелье курьерши послужило спусковым крючком мистической памяти. Как впоследствии Дик писал в своем дневнике:

    Символ (золотой) рыбы заставляет тебя вспомнить. Вспомнить что?.. Твои небесные истоки; это должно быть как-то связано с ДНК, потому что память расположена в ДНК… Ты вспоминаешь свою настоящую природу… Гностический Гнозис: ты заброшен сюда, в этот мир, но ты не от этого мира…230

    С тех пор как разум Дика был атакован символом рыбы, он дал приют ряду удивительных откровений, галлюцинаций и пророческих грез, которые продолжались, появляясь и исчезая, на протяжении многих лет. В частности, в своих видениях Дик вступил в непосредственный контакт с «гигантской активной живой разумной системой» (vast active living intelligence system) — сокращенно VALIS. В своем почти автобиографическом романе под таким же названием, опубликованном в 1980 году, Дик определил VALIS как «стихийный водоворот, наблюдающий сам себя, уменьшающий энтропию… стремящийся последовательно подчинить свое окружение и включить его в структуры информации». Образ VALIS, который очень похож на восприятие Интернета мистиком, в некоторых отношениях является предельно техногностическим: VALIS — апокалиптическая матрица живой информации, которая преодолевает энтропию и спасает падший мир. По сути, мистические прозрения Дика мало отличаются от «Передач звездного семени» Кена Кэри, выпущенных всего через несколько лет после того, как Дик пережил встречу с VALIS. Однако, в отличие от Кэри, который был удовлетворен тем, что просто передал информацию из космоса, Дик вплел свои видения в запутанные, сложные и гораздо более человечные конфликты своих рассказов — странных, мощных и глубоко ироничных вымышленных историй о психическом хаосе и суматошных двойных связях, в которых оказываются обычные люди, когда они борются за любовь и справедливость в мире, управляемом абсурдными си-мулякрами и отчуждающими тираниями постиндустриальной жизни.

    Помимо рабочих элементов событий, которые он стал называть «2-3-74» в ряде своих поздних романов, Дик также составил «Экзегезу» — это пара миллионов в основном написанных от руки слов, неустанно развивающих, анализирующих и выбивающих почву из-под ног его собственного мистического опыта. Судя по тем отрывкам, которые увидели свет, «Экзегеза» — временами мощный, временами утомительный, временами волнующий документ. Сверкающие метафизические жемчужины и вдохновляющие островки доморощенной философии плавают в мутном и приводящем в уныние море умозрительных излишеств и зацикленной на себе герменевтики, рожденной в результате передозировки амфетамина. В «Tractates Cryptica Scriptura», которые представляют собой выдержки из «Экзегезы», приложенные к роману «VALIS», Дик воплотил параноидальные и спасительные темы инфогнозиса. Как и вычислительная физика Эда Фредкина, «Трактаты» предполагают, что Вселенная состоит из информации. Мир, данный нам в опыте, — это голограмма, «гипостазис информации», которую мы обрабатываем в качестве узлов истинного Разума. «Мы гипостазируем информацию в объекты. Реорганизация объектов — это изменение в содержании информации. Это язык, способность прочитывать который мы утратили»231.

    Как мы видели выше, представления об утраченном языке Адама — достаточно древние в западной эзотерике. Для Дика смешение адамова кода означало, что и мы сами, и мир, как мы его знаем, «отгорожены», отрезаны от целостной матрицы космических данных. Вместо этого мы попали в ловушку Черной Железной Тюрьмы — образ Дика для дьявольских мельниц иллюзии, политической тирании и гнетущего социального контроля, которые сковывают наш разум. Черная Железная Тюрьма Дика — нечто большее, чем просто параноидальный мотив, она может рассматриваться как мистическое выражение «дисциплинарного аппарата» власти, проанализированного историком Мишелем Фуко, который показал, что тюрьмы, психиатрические больницы, школы и военные ведомства организуют пространство и время по схожим схемам рационального контроля. Фуко утверждал, что эта «технология власти» распространилась по нашему социальному пространству, на каждом шагу улавливая индивидов в свои сети, и что либеральные социальные реформы представляют собой только косметическую маскировку лежащего в основе механизма контроля. Хотя Фуко увидел этот механизм в современной системе, религиозное воображение Дика отсылало его назад, в античный мир. Рим стал образцом этой Империи, и, как говорил Дик, «Империя никогда не кончается». Охваченный возбуждением, Дик узнавал ее архети-пические очертания даже в администрации Никсона.

    Согласно одному из бесчисленных метафизических сценариев Дика, VALIS тайно вторгается в этот неподлинный мир контроля, чтобы освободить нас. Подобно письму, лежащему на обочине дороги, о котором говорится в «Гимне жемчужине», Бог Дика «считается выброшенным хламом, мусором, на который уже не обращают внимания», так что «скрываясь, истинный Бог буквально устраивает засаду на реальность и на нас самих»232. Рождение от духа происходит, когда этот метафизический «плазмат» репродуцируется в умах людей, порождая гибриды, которые Дик называл «гомоплазматами». В романе «VALIS» Дик заявляет, что последние гомоплаз-маты были убиты, когда римляне уничтожили второй Храм в 70 году н. э. — в этот момент «реальное время закончилось». Гностический плазмат вернулся в человеческую историю только в переломном 1945 году, когда были обнаружены кодексы Наг-Хаммади. Плазматическая мифология Дика, таким образом, вносит в послевоенный мир апокалиптические ожидания поздней античности, придавая духовный смысл понятию информационного вируса. Хотя антагонистические атеисты, такие как Ричард Докинз, используют материалистическую идею мема, чтобы атаковать религию, плазмат Дика спасает мир посредством самой материальности своего заражающего кода.

    Какими бы интригующими ни были его образы, Дик, очевидно, провел немало времени на дальнем берегу безумия. Иногда VALIS настигала его в виде розового луча эзотерических данных или говорила с ним сострадательным «голосом искусственного интеллекта» из внешнего пространства. В других случаях Дик чувствовал, что он телепатически общается с христианином I века по имени Фома, а в какой-то момент окружающий ландшафт Калифорнии начала 1970-х годов «угасал» и «восходил» ландшафт Рима начала нашей эры. Дик улавливал необычные сигналы от электронных приборов, послания о спасении и угрозы, просачивающиеся из древнего электромагнетического воображаемого. Однажды, когда Дик слушал «Strawberry Fields Forever» Beatles, клубнично-ро-зовый свет сообщил ему, что его сын Кристофер скоро умрет. Немедленно доставив ребенка к врачу, Дик узнал, что у него потенциально смертельная паховая грыжа, и мальчику вскоре сделали операцию.

    Очевидно, странные события 2-3-74 используют языки как религиозного опыта, так и психологической патологии, хотя они кажутся слишком фрагментарными для первого и слишком богатыми и даже неосуществимыми для второй. Сам Дик признавал эту неоднозначность, и до своей преждевременной смерти в 1982 году он не переставал размышлять над своим опытом VALIS не только потому, что он никак не мог решить в пользу одного или другого, но и потому, что он даже в своем безумии признавал, что метафизическая уверенность — ужасная ловушка. В отличие от всей волнующей процессии мистагогов и пророков, шествующей через века, Дик оставался противоречив в своих творческих космологиях, и эта противоречивость говорит многое о природе религиозного опыта эпохи нейротрансмиттеров и микроволновых излучателей. Дик с недоверием относился ко всякого рода материализации (его романы постоянно ведут войну против процесса, который превращает людей и идеи в вещи), и он соответственно не давал своим предположениям застыть в жесткую систему убеждений. Даже в своих дневниках он постоянно разбавлял собственные откровения, записывая их с неустанным скептическим сознанием неопределенности спекулятивной мысли. В конечном счете, однако, события 2-3-74 больше всего напоминают об онтологических парадоксах романов Филипа Дика, где ложная реальность, часто окружающая героев, может рухнуть как карточный домик, а метафизический прорыв, как правило, неотличим от психологического распада. Даже если Дик страдал от височно-долевой эпилепсии или чего-то в этом роде (это, как утверждает его биограф Лоуренс Сутин, самое вероятное соматическое объяснение), его ранние книги доказывают, что события 2-3-74 возникли из его собственного творческого гения.

    В «Лабиринте смерти» 1970 года, например, обретение героем самопознания образует техногностическую метафабулу, в которой «Гимн жемчужине» сочетается с «Шестью героями в поисках автора» Пиранделло. Роман 1970 года начинается с того, что группа поселенцев собирается на цветущей зеленой планете под названием Делмак-О. Как только они прибывают, записанные на пленку инструкции, которые были обещаны поселенцам, когда они садились на корабль, летящий на эту планету, оказываются мистическим образом стерты. Остальной сюжет во многом напоминает роман Агаты Кристи «Десять негритят», поскольку поселенцы один за другим оказываются убиты или таинственным образом погибают. Читатель не может сказать, что происходит «на самом деле», поскольку каждый поселенец также все глубже и глубже погружается в свое субъективное представление о мире, теряя способность общаться с другими и поддерживать консенсус в отношении реальности Делмак-О.

    Единственная когнитивная карта, общая для всех поселенцев, — теология Э. Дж. Спектовски «Как я восстал из мертвых на досуге: это можете сделать и вы». Книга Спектовски описывает вселенную, управляемую четырьмя божествами: Ментуфактор (творец-демиург), Уничтожающий Формы (смерть, энтропия), Гуляющий-по-Земле (кто-то типа Ильи-пророка) и Заступник (фигура Христа, или Искупителя). Как Дик пишет в заметках, предшествующих повествованию, эта теология возникла в результате его собственной попытки «разработать абстрактную логичную систему религиозной мысли, основанную на произвольном постулате о существовании Бога». Кибернетическое подкрепление этой веры символизируется передатчиком и ретрансляционной сетью, которую поселенцы первоначально используют, чтобы посылать свои молитвы богам.

    Конечно, эта система почти сразу же ломается. Тогда поселенцы обнаруживают, что только некоторые аспекты их предполагаемого природного окружения являются органическими, в то время как другие, в особенности насекомые, технологичны. На планете есть пчелы с камерами, мухи с громкоговорителями и магнитофонами и блохи, бесконечно перепечатывающие книги. Исследуя миниатюрное создание под микроскопом, Сет Морли обнаруживает среди его электрических схем фразу «Сделано на Земле 35082R». Вскоре после этого растущие сомнения Морли в реальности Делмак-О порождают параноидальный прорыв:

    Как будто, думал он, эти холмы на заднем плане и это обширное плато справа — все это нарисованные декорации. Как будто все это, и мы сами, и обстановка — все содержится под геодезическим колпаком. И… исследователи, подобные совершенно бесформенным ученым из бульварных романов, внимательно рассматривают нас…233

    Оставшиеся поселенцы вскоре начинают думать, что их используют в качестве подопытных крыс в каком-то унизительном социально-научном эксперименте и что неисправность пленок с первоначальными инструкциями была намеренной. Они приходят к выводу, что они в действительности находятся на Земле и являются пациентами психиатрической больницы, а их память была стерта военными. Эти подозрения подтверждаются, когда они встречают людей в военной форме и обнаруживают вертолеты, летающие над Делмак-О.

    С этого момента поселенцы вступают в развитый параноидальный сценарий, который включает элементы, общие как для бульварных романов, так и для настоящих теорий заговора («люди в черном», заблокированная память, «жучки» и прочие приспособления скрытого наблюдения). Но Дик не удовлетворяется таким ответом на загадку Делмак-О, как и сами поселенцы, которые все еще не могут объяснить, почему на теле каждого из них есть татуировка «Persus 9». Объединившись, они приходят к карпу — сверхъестественному местному созданию, которое ранее давало ответы на их вопросы, похожие на предсказания «И-цзин». Но когда поселенцы спрашивают карпа, что означает «Persus 9», это существо взрывается, превращаясь в массу желатина и компьютерных схем, что вызывает цепную реакцию, приводящую к апокалиптическому уничтожению планеты.

    В следующей главе выясняется, что «Persus 9» — название потерпевшего аварию космического корабля, безнадежно вращающегося вокруг погасшей звезды. Чтобы сохранить рассудок, когда их несет к верной гибели, команда запрограммировала свой компьютер «КАРП 889В» на создание виртуальных миров, в которые люди могли бы войти посредством «полиэнцефалического слияния». Делмак-О была основана на нескольких основных параметрах, изначально заданных этой группой, включая тот самый постулат, который, как утверждает автор, он использовал для создания теологии книги Спектовски: постулат о существовании Бога.

    Как это свойственно постмодернистским аллегориям, «Лабиринт смерти» задевает за живое. Будучи неспособны изменить деструктивный курс нашего утратившего функциональность технологического общества, мы ищем выход в том, чтобы, как говорил медиакрити" к Нил Постман, «заразвлекать себя до смерти». Как и «наборы Перки Пэт» в «Трех стигматах Палмера Элдрича», КАРП символизирует культуру, основанную на «ментуфактурных», или воображаемых, развлечениях. В своем позднем эссе «Как построить Вселенную, которая не развалится через два дня» Дик явно соотносил фальшивые миры своей фантастики с современной американской жизнью:

    Сегодня мы живем в обществе, в котором фальшивые реальности производятся масс-медиа, правительствами, крупными корпорациями, религиозными группами, политическими группами… Нас непрерывно бомбардируют псевдореальности, производимые очень искушенными людьми, которые используют очень сложные механизмы. Я не испытываю недоверия к их мотивам. Я испытываю недоверие к их власти234.

    Как я указывал на протяжении всей этой книги, гностическая мифология архонтов в некоторых отношениях предлагает подходящий образ власти в век электронных призраков и высокотехнологичной пропаганды, имитированной среды, обманчивость которой искажает даже самые благородные мотивы. Тем, кто склонен к такой точке зрения, мифология архонтов внушает герменевтику подозрения, которая ставит под вопрос неявную повестку дня, таящуюся за медиаландшафтом, даже если она рискует впасть в паранойю. И действительно, как в своих романах, так и в своей жизни Дику вполне удавалось проявлять паранойю в отношении невидимых стражей Черной Железной Тюрьмы. Но, в отличие от гностиков древности, Дик время от времени пересматривал свои представления об архонтах. Иногда он рассматривал их как зло, в других случаях — как отклонения, эгоистичные продукты их собственного невежества и силы. Это различие решающее: манихейское представление о том, что добро и зло — абсолютные противоположности, затягивает «я» в крайний параноидальный дуализм, в то время как другой, более «августинианский» вариант гнозиса открывает «я» для постоянной работы пробуждения, которая дает возможность просветления даже архонтов, которые в конечном счете не что иное, как мы сами. Такова история планеты Делмак-О — имитации, созданной не заговором «плохих» военных ученых, но отчужденными желаниями людей и их неготовностью к встрече со смертью.

    Хотя гностический поиск Морли своей истинной личности достигает успеха в расщеплении иллюзий, он, кажется, не предлагает никакого подъема — только искреннее осознание медленного дрейфа к забвению. Но «Лабиринт смерти» — история Филипа К. Дика, которая означает, что история никогда в действительности не кончается. Когда Морли пробуждается на космическом корабле, он чувствует себя подавленным и почти готовым совершить самоубийство. Пока остальная команда готовится войти в другую имитацию, он бродит по коридору, где встречает странную фигуру, которая называет себя Заступником. Морли не покупается на это. «Но мы изобрели тебя! Мы и КАРП 889В». Заступник не дает объяснений, ведя Морли «к звездам», пока его команда опять застревает на Делмак-О.

    Запрограммированный спаситель Дика, «бог из машины» в буквальном смысле слова, все же приводит к довольно неудовлетворительному завершению повествования. С другой стороны, Заступник все же создает брешь сверхъестественного в мрачном сценарии Дика, онтологический прорыв, который позволяет фантазму, симуляк-ру обнаружить свою сверхъестественную и потенциально спасительную силу. В каком-то смысле Морли вступает в другой порядок виртуального, существующий за технологиями имитации. Это виртуальное, которое всегда было с нами, которое не нуждается ни в каких приспособлениях, чтобы войти в нашу жизнь, которое возникает из «произвольных постулатов» программного обеспечения нашей культуры, даже если оно выходит за его пределы. Как отмечает английский фантаст Йен Уот-сон, «один из парадоксальных законов ложных реальностей Дика заключается в том, что, если вы однажды оказались внутри них, пути обратно уже нет, однако именно по этой причине может быть достигнута своего рода трансценденция»235.

    Предчувствуя потенциальные метафизические и политические издержки общества, чье восприятие все в большей степени оказывается сконструированным, Дик использовал свои романы, чтобы возобновить старую гностическую борьбу за аутентичность и свободу внутри навязываемой нам вселенной технологических симуляк-ров. Несмотря на трансцендентальный настрой, свойственный ему в поздние годы, Дик не следовал за другими технодуалистами, обвиняющими плоть или материальный мир. Напротив, демиургические ловушки в его романах — это человеческие конструкты, фикции, которые мы выстраиваем из наших медиатехнологий, товары-галлюцинации, эмоциональная ложь, результат нашего желания забыться в хорошей истории. Аутентичная жизнь начинается тогда, когда эти иллюзии рушатся. «Я открою вам тайну, — пишет Дик в эссе, которое цитировалось выше. — Мне нравится строить вселенные, которые разваливаются на части. Мне нравится смотреть, как они расклеиваются, и мне нравится смотреть, как герои романов справляются с этой проблемой»236.

    Разрушая свои собственные вымышленные миры, Дик оставил нам фрагментарные романы о хаотичном, мрачном и порой освобождающем взаимопроникновении виртуальной реальности и реальной жизни. Его герои — это мы, постоянно натыкающиеся на самих себя, перемещаясь, с технологиями или без них, между виртуальным миром духа и тем материальным миром, где все вещи погибают. Хотя Дик услышал уменьшающий энтропию призыв VALIS к информационному спасению, он признавал также, что энтропия убивает наши иллюзии и что это мрачное и ироничное освобождение может стать даже более значимым в мире гиперреальности, который маскирует разрушительные последствия своих технологий яркой и сверкающей упаковкой техноутопии. Конечно, мы не можем знать, станет ли информационная сеть, которой предназначено охватить Землю, электронной психиатрической клиникой или целостным обществом разума, «гигантской активной живой разумной системой» или бесконечным лабиринтом искусственных миров в «наборах Перки Пэт». Но даже если мы окажемся поглощены некой обширной сетью коллективного разума, можно гарантировать, что эта сеть неизбежно рухнет.

    Столкнувшись с провалом всех обобщающих и спасительных схем, Дик обрел стимул оставаться человеком в мире, зачастую оказывающимся бесчеловечным. В противоположность усталому скептицизму постмодернистских авторов или юношескому ликованию постгуманистов, Дик всегда хранил верность «истинному человеку», которого он предварительно определял как жизнеспособное и пластичное существо, способное «справляться с новым, впитывать его и иметь с ним дело». Возможно, самая сильная сторона порожденных необузданной фантазией, переменчивых и полных мрачного юмора романов Дика — в полном сочувствия изображении людей и, особенно, незавершенных, неистовых, творческих пространств, которые мы создаем наспех, когда метафизические и технологические средства от наших психологических и социальных недугов перестают действовать. Хотя романы Дика разделяют некоторые гностические представления научной фантастики с книгами Л. Рона Хаббарда, персонажи Дика абсолютно противоположны супергероям сайентологии: это просто запутавшиеся люди, обыкновенные Джо и Джейн, которые борются против моральной двусмысленности, нищеты, наркотиков, агрессивных институтов и раскола внутреннего космоса. Они живут в мирах, где товары заняли место общности, где андроиды мечтают, где Бог скрывается в пульверизаторе. Божественную коммуникацию в таком мире несет в себе не взрыв потустороннего гнозиса, а самое телепатическое из человеческих чувств — сочувствие.








    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Наверх