Лекция 2 Несоответствие между кризисом России и обществоведением: попытка объяснения причин

Старшее поколение в течение последних 30 лет было свидетелем несостоятельности советского, а потом постсоветского обществоведения. Молодежь, может быть, этого так остро не чувствует, потому что основной провал обществоведения произошел раньше, чем она вошла в активную, сознательную жизнь. Это 80-е годы и первая половина 90-х годов XX века.

Говоря о провале обществоведения, мы имеем в виду его отказ как системы, как целостного института давать достоверное знание о главных процессах, происходящих в обществе, объяснять причины главных противоречий и вероятные последствия при том или ином ходе событий. Невыполнение этой главной функции не исключает, что при этом отдельные личности или малые коллективы ученых выполняют блестящие частные исследования, расшифровывают берестяные грамоты, пишут интересные монографии. Отказ системы заключается в том, что все эти блестящие частные работы не соединяются в знание и понимание массивных общественных процессов.

Поговорим о главных причинах этого провала, отвлекаясь от множества отягчающих обстоятельств, которые часто и принимают за причины. Их мы в дальнейшем, в ходе последующих лекций, будем добавлять, уточняя и приукрашивая картину. А сейчас сформулирую основные причины, как они видятся сегодня.

Сначала — банальные, очевидные вещи. Человек живет в трех «мирах» — мире природы, мире техники (искусственно созданной техносфере) и обществе. Все они сцеплены между собой, и знание о каждом блоке перекрывается с другими. И в то же время каждый из этих «миров» обладает достаточной автономией, чтобы стать предметом специального знания. Поэтому мы различаем природоведение, систему знаний о технике как материальной культуре и знание о человеке и обществе.

При этом знание об одной сфере становится инструментом познания в другой. Так, в знании о человеке используются целые блоки знания о технике — человека уподобляют машине, которая служит полезной моделью. Борьбу за существование зверей в джунглях переносят на мир человека в качестве метафоры, на которой основано социал-дарвинистское представление об обществе. Это прием познания, стимулирующий мысль, но часто — ведущий к ошибке. В то же время наблюдается антропоморфизм — проекция идеального типа человеческих отношений на природу.

Сравним образы животных у Льва Толстого и Сетона-Томсона (его рассказы раньше были очень популярны). Толстой, с его утверждением любви и братства, изображает животных бескорыстными и преданными друзьями, способными на самопожертвование. Рассказы Сетона-Томсона проникнуты рыночной идеологией в стадии ее расцвета, животные у него наделены чертами оптимистичного и энергичного бизнесмена, идеального self-made man. Если они и вступают в сотрудничество с человеком, то как компаньоны во взаимовыгодной операции.

Тем не менее, несмотря на заимствование метафор и аналогий из мира природы и техники, мы примерно одинаково представляем себе корпус знания об обществе или обществоведение. Общество, как самостоятельный объект наших наблюдений и размышлений, поглощает оригинальность привнесенных метафор.

Эти знания и размышления возникли вместе с человеком, он сразу сгруппировался в человеческие общности и не пребывал долгое время в промежуточном состоянии стада. Появление разума резко усилило, ускорило эволюцию человека. Он возник, по историческим меркам, действительно очень быстро, как будто был сотворен. Человек сразу стал осознавать мир и себя в нем, создавать знание обо всех «трех мирах».

Сначала это было мифологическое знание, потом — религиозное. Накопление опыта, который упорядочивался и систематизировался, создавало массив традиционного знания. Художественное знание появилось сразу же, на самых ранних стадиях развития человека.

Таким образом, мы можем представить знание об обществе как сложную систему, которая включает в себя много разных способов познания и сохранения знаний о человеке и обществе. Эта система развивалась на протяжении всей жизни человечества, и никакой из видов этого знания не был устранен. Система надстраивается, появление новых типов познания увеличивает ее разнообразие.

До сих пор мы в огромной степени мыслим об обществе мифологически, т. е. пользуемся мифами, которые и создаются, и вытесняются другими, и разрушаются. Это — важная часть обществоведения. Мы пользуемся здравым смыслом, быстро соединяя кусочки разного знания и принимая в срочном порядке по возможности лучшее решение. Мы постоянно обращаемся к накопленным многими поколениями традиционным знаниям (знаниям ремесленного типа). Огромная литература, искусство дают современному культурному человеку очень большую часть знания об обществе, записанную на языке художественных образов. Этика, нравственность, идеология (которая появилась сравнительно недавно) — это тоже типы знания.

Но в XVII веке произошла огромная культурная мутация. В Западной Европе, перетекая одна в другую, произошли четыре революции. Религиозная революция — протестантская Реформация изменила представления о Боге, о взаимодействии человека с Богом, а значит, и человека с человеком. Затем прошла Научная революция, которая создала новое представление о мире, в том числе и о человеке. Она дала человеку совершенно новый способ познания — науку.

Наука породила новый тип техники — прецизионную машину, которая стала основой современного промышленного оборудования. Возникла фабрика как система машин, произошла Индустриальная (промышленная) революция, которая перевернула организацию общества — и производство, и быт, и социальную структуру. Произошли и политические (буржуазные) революции, которые оформили все эти изменения как новый общественный строй. Возникло новое, индустриальное общество, названное современным, (обществом модерна). Возник новый человек, по своей культуре и самосознанию резко отличающийся от человека Средневековья. Возникла новая цивилизация, которую мы знаем как современный Запад.

Эта цивилизация оказалась очень энергичной, ей была необходима постоянная экспансия, нужно было постоянно расширяться в разных измерениях — географически, экономически, в познании, в военной силе… Так акула не может стоять на месте, она должна все время плыть, чтобы дышать.

Большую часть мира Запад превратил в свои колонии, овладел этим пространством. Многие местные культуры при этом погибли. Сильным цивилизациям пришлось закрываться от Запада разными барьерами — культурными, военными, экономическими. И при этом они были вынуждены модернизироваться. Чтобы устоять перед историческим вызовом со стороны Запада, им нужно было осваивать средства, дающие ему силу, — знания, технологии, многие общественные институты. Это освоение западных достижений и называется модернизация.

Модернизация — тяжелый, болезненный процесс. Россия, которая была намного больше открыта Западу, чем, например, Китай или Индия, пережила несколько волн и кризисов модернизации. Для нашей темы важен тот факт, что на Западе уже в ходе Научной революции возник принципиально новый метод познания общества — научное обществоведение.

Когда в Западной Европе возникло новое общество, оказалось, что прежние способы господства и управления стали неадекватными новой социальной структуре и новой культуре. Раньше, в рабовладельческом и сословном обществе, люди были закреплены в строго определенных нишах с хорошо отработанными на опыте средствами господства. Старого опытного традиционного знания было достаточно, чтобы управлять обществом. Важнейшую функцию в этом выполняли жрецы, а затем — Церковь. Религия была инстанцией, беспрекословно задающей нормы поведения.

Теперь, в новом обществе, появились массы людей, не включенных ни в какие общинные структуры; к тому же это были массы, порожденные революцией, люди с новым мышлением, отвергающие прежнюю иерархию и прежние авторитеты. Сам мир был лишен святости в ходе протестантской Реформации, тем более лишенными святости оказались государство и власть. Требовалось новое знание об обществе, полученное с помощью новых методов исследования.

Знание это требовалось срочно. В 1996 году в журнале «Социологические исследования» состоялось заседание «круглого стола» на тему «История социологии и история социальной мысли: общее и особенное». Ж.Т. Тощенко высказал такую мысль: «Как и когда размежевались между собой социальное и социологическое знание, когда наступила грань, позволившая говорить о социологии как суверенной науке? Какие причины привели к ее институализации?

Соглашусь с выводом, что история социальной мысли включает в себя все многообразие и богатство знаний об обществе… Что же касается социологического знания (даже не затрагивая многочисленных споров о предмете социологии), то оно могло появиться в условиях изменившихся обстоятельств — человек стал самоценностью исторического процесса лишь в период буржуазных революций и именно это было основанием для возникновения новой социальной науки. К тому же она стала прибегать к методам познания, не применяемым другими социальными науками, но широко используемыми в "точных". Конечно, социологическое знание в момент своего конституирования было во многом несовершенно, неполно, отрывочно, что затем в определенной степени, постепенно восполнялось (и до сих пор восполняется) трудом последователей и представителей данной отрасли знания».

Но я считаю, что главным побудительным толчком к возникновению социальной науки была не столько осознанная самоценность человека, сколько осознанные угрозы, зарождавшиеся в новом обществе. В ранних обществах главные угрозы порождались природными катаклизмами — засухами и наводнениями, землетрясениями и извержениями вулканов. Эти опасности не исчезли, хотя от большинства из них человек оказался защищенным техникой и, шире, культурой. В Новое время главные угрозы стали порождаться самим обществом — и создаваемой человеком техносферой, и конфликтами интересов между социальными или национальными общностями, и быстрыми сдвигами в массовом сознании или в коллективном бессознательном. Возникла, например, массовая преступность совершенно нового типа, и надо было искать новые способы «надзирать и наказывать», изобретать тюрьмы совершенно нового типа.

Эти угрозы для их предвидения и преодоления требовали уже интенсивной исследовательской работы в рамках научного метода — традиционного знания и здравого смысла для этого было недостаточно. Само управление должно было стать технологией, основанной на знании научного типа.

Так и возникло обществоведение — не ремесленное, не опытное, а научное. К сожалению, образование не дало нам знания истории этого процесса. В последние тридцать лет само западное обществоведение начало раскапывать истоки тех смыслов и представлений, на которых стоит современное общество Запада. Французский философ Мишель Фуко начал большой проект «Археология знания». Он стал выявлять корни того современного знания об обществе, которые предопределили тип самосознания Запада. Книги этой серии очень интересны, с ними мы лучше понимаем нашу историю, находя и отличия от Запада, и то, чему Россия научилась у него.

Какова предыстория современного российского обществоведения в сравнении с западным?

Начнем с того, что Россия — как государство и как цивилизация — очень молода по сравнению и с Западом, и с Востоком. Той предыстории, которая была у Запада, у нас нет, а из нее многое вытекает.

Древние Греция и Рим имели обществоведческие тексты протонаучного типа уже с IV века до н. э., в античной философии. «Афинская полития» Аристотеля — это обществоведческие трактаты об обществе, государстве и власти, которые и сегодня воспринимаются как вполне современные (их следовало бы почитать нашим политикам, даже со степенью доктора политических наук). Фундаментальным обществоведческим трудом был «Свод гражданского права» византийского императора Юстиниана (середина VI века). Главная его часть была издана в 50-ти томах. Античная философия, политология и право вошли в культуру и даже в массовое сознание Запада, когда в Европе с конца XI века начали вводить римское право, причем обучение ему было именно массовым.

Христианская философия, христианское представление о человеке и обществе, опирающееся на систему религиозных постулатов, тоже отложились в большом своде обществоведческих текстов. Достаточно вспомнить Бл. Августина, который, по словам русского православного философа Е.Н. Трубецкого (1863-1920), "собирая обломки древней культуры, вместе с тем закладывал основы средневекового, частью же и новейшего европейского миросозерцания… Будучи отцом и, можно сказать, основателем средневекового католичества, он вместе с тем другими сторонами своего учения был пророком протестантства».

Историки указывают на условия, которые уже с конца IV века стали разводить пути развития Восточной и Западной частей Римской империи. В Константинополе сложилась крепкая светская власть императора в единстве с Церковью, а на западе с трудом поддерживалось неустойчивое равновесие между христианской и языческой частью расколотого общества при постоянных угрозах со стороны варваров.

Е.Н. Трубецкой пишет об этом в своем труде «Миросозерцание Блаженного Августина»: «Атомарный индивидуализм разлагающегося общества в то время уже сливается с индивидуализмом пришлых германских элементов, прорвавшихся в империю. Расшатанный до основания государственный порядок уже не в состоянии сдержать анархического произвола, и церковь одна стоит против индивидуализированной личности с ее стремлением к безграничной свободе и ненасытной жаждой жизни. Привыкшая к разносторонней практической деятельности — не только духовной, но и мирской, — церковь мало-помалу проникается элементами античной культуры, насыщается государственными идеями Древнего Рима. Ее епископы являются представителями не только духовной власти, но и светских преданий, юридических и административных. Ее духовенство в управлении и господстве над людьми, и пастыри ее могли быть для варваров не только наставниками в вере, но и учителями права».

Августин выразил драму человека в обществе, переживающем колоссальный мировоззренческий, духовный и социальный сдвиг — от языческой древности к христианскому Средневековью и от рабства к новому жизнеустройству. Его «Исповедь» близка нам сегодня по ощущению подобного кризиса.

Вселенские соборы и диспуты с еретиками, организация монастырей и школ, хозяйственные отчеты управляющих поместьями рыцарских орденов, разработка больших программ типа Крестовых походов — все это было насыщено проблематикой, которую мы сегодня отнесли бы именно к обществоведению. В Средние века схоласты в монастырях и университетах вырабатывали нормы и методы дискуссий, способы постановки задач и средства умозаключений. Они выполняли исключительно трудоемкую работу по созданию познавательных средств, приложимых к реальности общества. Масштабы этой интеллектуальной работы были, по меркам Руси того времени, очень и очень велики. Трудно сказать, каким было бы Русское Средневековье, если бы не нашествие монголов. Но исторической реальности не изменишь.

Литература, практически современного типа, возникла на Западе очень давно. В XVI веке многие произведения уже представляли собой замечательные обществоведческие и философские трактаты. Сервантес и Шекспир одновременно представили два главных социокультурных ареала Запада. Сервантес описал традиционное общество католического юга, а Шекспир — общество и составляющие его культурные типы уже периода грядущей Научной революции и Реформации. Дон Кихот и Гамлет — сложные и очень важные обществоведческие модели.

Университеты и книгопечатание — огромное дело. Болонский университет учрежден в 1088 году, в нем учились великие философы и поэты (назовем Данте Алигьери, Франческо Петрарку и Николая Коперника). В Средние века книг было очень мало — в церкви обычно имелся один экземпляр Библии (хотя качество тех изданий потрясает). В университетах за чтение книги бралась плата. Первые книги были изданы с помощью печатного станка Гутенберга в 1445 году, и еще до конца XV века в мире работало уже свыше тысячи типографий. По историческим меркам мгновенно был превышен весь наличный фонд рукописных книг человечества. Всего за 50 лет книгопечатания в Европе было издано 25-30 тыс. названий книг тиражом около 15 млн экземпляров. Это был переломный момент. На массовой книге началось строительство и новой школы.

Таким образом, та культурная почва, на которой должно было взрасти современное обществоведение, нарастала на Западе очень долго и культивировалась очень большими силами.

Если взглянем на Восток — та же самая картина. Китайская цивилизация насчитывает более двух тысяч лет (некоторые историки говорят о пяти тысячах). Введение единой системы письма и государственной идеологии (конфуцианства) произошло в I веке до н. э., а это — признак уже весьма высокого уровня развития. Культурный китаец сегодня оперирует сентенциями, изречениями и аллегориями из литературы очень большой исторической глубины. Как говорят китаеведы, в глубоком захолустье можно увидеть, как плывет на лодке с шестом крестьянин и поет для себя арию из средневековой оперы.

Возьмем переводы рассказов китайского писателя XVII века Пу Сун-лина «Лисьи чары» и «Монахи-волшебники». Они вышли в СССР в 1922 году, а затем неоднократно переиздавались большими тиражами. В русскую культуру этот шедевр ввел В.М. Алексеев (с 1918 года — профессор Петроградского университета, с 1929 года — член АН СССР). Эти рассказы — замечательное описание средневекового китайского общества, с множеством оттенков и экскурсами в историю.

Наше представление о Монголии сложилось на основе знаний XIX-XX веков, через четыре века после ее упадка. А ведь в XIII-XIV веках это государство было объектом внимательного изучения китайских и арабских исследователей. Уже сочинения 1233-1236 годов содержали ценные сведения о государственном аппарате, правовой системе, военном деле и разведке монгольского государства в период подготовки небывалого по масштабам похода в Восточную Европу (во главе с Батыем). Эти сочинения — продукт обществоведения высокого уровня. Таков и более поздний труд Марко Поло, который и сегодня актуален для нас как источник знания об империи монголов на территории будущей России.

Выдающимся памятником XIII века является «Тайная история монголов», а также собрание последующих средневековых летописей. Монголия была центром, куда стекались культурные ценности и съезжались ученые всего Востока. В закрытом фонде музея в Улан-Баторе хранятся буддийские энциклопедии. Это Канон Ганджур («Прямые слова Будды»), составленный в первой трети XIV века. Он состоит из 108 томов. Вторая энциклопедия — Данджур («Перевод комментариев») — представляет собой 254 тома комментариев к Ганджуру, около трех с половиной тысяч текстов. В большой мере их можно отнести к категории обществоведческих. Трудно передать потрясение, которое испытываешь при виде этих великолепных, тисненых золотом прекрасно иллюстрированных изданий. Это чудо, великое достижение разума и художественного вкуса.

Энциклопедии занимают стеллажи вдоль стен зала, а в центре, под стеклом — монгольские приключенческие романы о путешествиях в Индию, богато иллюстрированные. И это XIV век!

Какова база под знанием об обществе в нынешней Японии? Тоже мощная. Когда в XIX веке там разрабатывали большую программу модернизации («реставрация Мэйдзи»), то изучали исторические документы, чтобы сконструировать подходящие социальные формы для этой программы. Остановились на принципах межсословных и межклановых контрактов между самураями, крестьянами, ремесленниками и торговцами, которые действовали в XI веке.4

Принципы межсословных контрактов, взаимная ответственность сторон, практика и результаты их применения были так глубоко и полно изложены, что этим знанием оказалось возможным воспользоваться и через 800 лет. Значит, уже в XI веке в Японии были хорошо развиты понятийный аппарат, логика и способ формализации знания в обществоведении — настолько, что это знание можно было легко перевести на современный язык и приложить к современным проблемам.

В древней Японии была хорошо развита и социодинамика обществоведческого знания в виде сети библиотек и книгохранилищ и в лице большого контингента образованных чиновников. До нашего времени дошел большой свод кодексов, детально регулирующих общественную жизнь. Российский японовед А.Н. Мещеряков упоминает знаменитый «манифест Тайка», изданный в 645 г. В этом указе были объявлены радикальные реформы прежней системы социально-политического устройства, такие как отмена частной собственности на землю и введение надельной системы землепользования, ликвидация личной зависимости, в которой находились некоторые категории населения, и др.

По словам А.Н. Мещерякова, интенсивные письменные коммуникации в Японии «обеспечили высокий уровень культурной гомогенности, не достигнутый ни в одной из крупных стран современного мира». И условием для этого было то, что уже в XI веке Япония была страной с небывало высоким уровнем грамотности (подробнее об этом см. в Приложении). Важным фактором считается и то, что любимым занятием простонародья были математические игры. А в Европе в Средние века человек (за исключением специалистов) не умел даже считать. «Дух расчетливости» появился только у протестантов в ходе Научной революции. Когда в Японию в XVIII веке проникли португальские миссионеры и голландцы и стали преподавать математику, они были поражены тем, как легко понимали японцы высшую математику, новую и для Европы.

Таким образом, знание об обществе и в Западной Европе, и в больших культурах Востока накапливалось и систематизировалось очень долго. Конечно, основной массив знания, которое требовалось для управления обществом и для конструирования новых социальных форм, по своему типу относился к традиционному знанию, накапливаемому во всех слоях общества и особенно чиновниками, правителями, военачальниками. Однако существенная часть этого знания к XVII веку уже относилась к протонаучному знанию, готовому к совмещению с требованиями научной рациональности. Это — очень важный фактор. Заменить длительный процесс «созревания» и выработки определенных интеллектуальных навыков в столь большой части общества форсированными программами очень трудно, а часто и вовсе не удается.

Россия оказалась именно в таком положении: создание обществоведческих трактатов и реальное их обсуждение в обществе и государственном аппарате начались только в XIX веке. О крестьянах, которые представляли главный социальный и культурный тип, который «держал» Россию, стали писать только после реформы 1861 года. Традиционное знание, основанное на длительном опыте государственного строительства и общественной жизни, накапливалось так же, как и в других цивилизациях. Однако требовались чрезвычайные усилия, чтобы подготовить массивы этого знания к соединению их с научным методом. На это просто не хватило времени, и гуманитарно образованная часть общества не успела совершить мировоззренческий переход, необходимый для создания научного обществоведения.

Сейчас некоторые видные философы и социологи предлагают отказаться от демаркации между разными типами знания об обществе, не выделять научный тип знания как особый. В этом выделении они видят (и справедливо) дискриминицию более ранних (шире — иных) познавательных систем. На упомянутом «круглом столе» 1996 года Ю.Н. Давыдов предложил все типы знания об обществе считать научными (см. Приложение). Это дела не меняет и когнитивного конфликта не устраняет, но лишает нас важного критерия различения познавательных систем. А различение необходимо для интеграции знания («прежде чем объединяться, надо размежеваться»).

В начале XX века в системе знания о российском обществе наблюдался отказ за отказом — система была рыхлой, не имела сильного интегрирующего научного ядра. Государство и общество развивались при остром дефиците знания о самих себе. Задача, которая была ясна образованной части общества и государству, заключалась в том, чтобы в период империализма провести модернизацию, не будучи втянутыми в периферию западного капитализма в качестве дополняющей экономики. Эту угрозу создавало вторжение западного капитализма (особенно финансового) в хозяйство России с конца XIX века.

Царское правительство искало способы избежать такого хода событий. Было предложено много ценных идей и принято много важных решений — например, решение ввести в России народнохозяйственное планирование. В 1907 году Министерство путей сообщения составило первый пятилетний план, а деловые круги «горячо приветствовали этот почин» (русский капитализм тоже пытался избежать перспективы быть «переваренным» западным капиталом). Более широкие комплексные планы стала вырабатывать «Междуведомственная комиссия для составления плана работ по улучшению и развитию водяных сообщений Империи», которая работала в 1909-1912 годы. Приоритетом в этой плановой работе были внутренние потребности России. Так был подготовлен второй пятилетний план — капитальных работ на 1912-1916 годы. Реализации его помешала слабость госаппарата и начавшаяся война.

Однако в общем задачу преодолеть кризис модернизации в рамках сословного общества решить не смогли, Российская империя попала, по выражению М. Вебера, в «историческую ловушку» — систему взаимодействующих порочных кругов. Что бы ни делало царское правительство, недовольство нарастало. Наличием этих порочных кругов Вебер объясняет, в частности, враждебное отношение самодержавия к земству как институту самоуправления, а значит к значительной части дворянства и интеллигенции.

В попытках остановить революцию самодержавие было вынуждено подавлять своих естественных союзников. Дав урезанную, выхолощенную конституцию (Манифест 17 октября 1905 года), самодержавие стало ее заложником и потеряло свою силу, не приобретя ничего взамен. Отныне оно только ухудшало ситуацию, но не имело возможности ее улучшить. «Оно не в состоянии предпринять попытку разрешения какой угодно большой социальной проблемы, не нанося себе при этом смертельный удар», — писал Вебер.

Из этого, кстати, видно, какова была глубина той исторической ловушки, в которую попала Россия, становясь страной периферийного капитализма. Самодержавие при всем желании не могло ослабить барьер против либеральной модернизации, поскольку при этом был слишком велик риск, что из-под контроля выйдут уже гораздо более мощные силы «архаического коммунизма». Перед разгоном I Государственной думы (через 72 дня после начала ее работы, 8 июля 1906 года) лидер октябристов А.И. Гучков писал о двух вариантах — смене правого правительства или роспуске Думы: «В первом случае получим анархию, которая приведет нас к диктатуре; во втором случае — диктатуру, которая приведет к анархии. Как видите, положение, на мой взгляд, совершенно безвыходное. В кружках, в которых приходится вращаться, такая преступная апатия, что иногда действительно думаешь, да уж не созрели ли мы для того, чтобы нас поглотил пролетариат?».

Так дело довели до революции — во многом из-за недостатка знания. У власти даже отсутствовали адекватные российской реальности индикаторы, с помощью которых можно было бы следить за ходом общественных процессов. В результате власть делала ошибки, которых, в принципе, можно было бы избежать. Царю было присуще наивное (аутистическое) представление о реальности, главные противоречия которой якобы могут быть разрешены общенародной любовью к монарху и его непререкаемым авторитетом. Так, вера царя в крестьянский монархизм в существенной мере предопределяла неадекватность всей его политической доктрины.

Летом 1905 года, уже в разгар революции, при обсуждении с царем положения о выборах в Государственную думу один сановник предложил исключить грамотность как условие для избрания. Он сказал: «Неграмотные мужики, будь то старики или молодежь, обладают более цельным миросозерцанием, нежели грамотные». Министр финансов Коковцов возразил, сказав, что неграмотные «будут только пересказывать эпическим слогом то, что им расскажут или подскажут другие». Однако, как он вспоминает, царь обрадовался благонадежности безграмотных. В тот момент это уже было не просто ошибочным, но и очень опасным взглядом — отлучение крестьян от образования стало одной из важных причин их сдвига к революционным установкам.

После начала войны с Японией, которую большинство народа быстро стало воспринимать как трагедию, в правящей верхушке возникла утопия «небольшой победоносной войны», которая, как считалось, укрепит монархию. Насколько верхушка уже была оторвана от реальности, говорит простодушная похвальба по этому поводу царя П.А. Столыпину, тогда саратовскому губернатору: «Если б интеллигенты знали, с каким энтузиазмом меня принимает народ, они так бы и присели».

Для нас важен факт, что несостоятельным оказалось и то обществоведение, на представлениях которого строили свои доктрины силы оппозиции. Прежде всего, это ведущая либерально-буржуазная партия (партия Народной свободы, «конституционные демократы» — кадеты), которая была реформистской и стремилась предотвратить революцию.5 Она собрала цвет интеллигенции, имела большую финансовую поддержку. Кадеты являлись интеллектуальной «партией мнения». Они имели в своих рядах многих видных философов и экономистов, ученых и публицистов. Склонные к рефлексии, кадеты оставили множество ярких выступлений, которые в совокупности служат для нас важным свидетельством эпохи. Они создали обширную прессу — до 70 центральных и местных газет и журналов, много партийных клубов и кружков. По интенсивности пропаганды и качеству ораторов им не было равных. И при этом их представления о России и ходе исторического процесса являлись ошибочными.

Главное противоречие программы кадетов заключалось в том, что они стремились ослабить или устранить тот барьер, который ставило на пути развития либерального капиталистического общества самодержавие с его сословным бюрократическим государством. Но Вебер предвидел, что при этом через прорванную кадетами плотину хлынет мощный антибуржуазный революционный поток, так что идеалы кадетов станут абсолютно недостижимы. Либеральная аграрная реформа, проведение которой требовали кадеты, «по всей вероятности мощно усилит в экономической практике, как и в экономическом сознании масс, архаический, по своей сущности, коммунизм крестьян», — вот вывод Вебера. Таким образом, их реформа «должна замедлить развитие западноевропейской индивидуалистической культуры».

При этом политические требования кадетов как будто совпадали с крестьянскими — и те и другие поддерживали идею всеобщего избирательного права. Но Вебер считал, что эти взгляды кадетов ошибочны, потому что крестьяне исходят из совсем иного основания: в их глазах всякие ограничения избирательного права противоречат традиции русской общины, в которой каждый землепользователь имел право голоса. Как пишет Вебер, «ни из чего не видно, что крестьянство симпатизирует идеалу личной свободы в западноевропейском духе. Гораздо больше шансов, что случится прямо противоположное. Потому что весь образ жизни в сельской России определяется институтом полевой общины».

Вебер писал, что кадеты прокладывали дорогу как раз тем устремлениям, которые устраняли их самих с политической арены. Так что кадетам, по словам Вебера, ничего не оставалось, кроме как надеяться, что их враг — царское правительство — не допустит реформы, за которую они боролись. Редкостная историческая ситуация, и нам было бы очень полезно проанализировать ее сегодня. Неудача кадетов очень важна для понимания России.

Другая важная сторона конституционализма — его несовместимость со сложившимся в России типом сосуществования народов. Приняв за идеал государственного и общественного устройства Запад, либералы заведомо вели дело к разрушению России как многонациональной евразийской державы. Таким образом, в случае их успеха (как это и случилось в Феврале 1917 г.) их программа обрекала Россию на катастрофу, за которой должен был последовать неминуемый откат, реставрация, уничтожающая тогдашних носителей западнического либерализма.6 Тот факт, что кадеты этого не предвидели, говорит о серьезном дефекте когнитивной структуры их обществоведения.

Ошибочными были и представления о России социал-демократов, которые следовали установкам ортодоксального марксизма. Конфликт между этими установками и цивилизационными особенностями России сыграл очень важную роль в нашей судьбе в XX веке, и о нем мы будем говорить отдельно. Здесь скажем только, что в конце XIX века он выразился в том разгроме, который марксисты учинили народничеству (по прямому указанию Маркса). Это привело к тому, что было надолго задвинуто в тень ценное знание о России, которое собрали народники, разрабатывая концепцию "неподражательного пути" развития России.

Легальный марксист П. Струве утверждал, что капитализм есть «единственно возможная» форма развития для России, и весь ее старый хозяйственный строй, ядром которого было общинное землепользование крестьянами, есть лишь продукт отсталости: «Привить этому строю культуру — значит его разрушить». Распространенным было и убеждение, что разрушение (разложение) этого строя капитализмом западного типа уже стремительно идет в России. Плеханов считал, что оно уже состоялось. М.И. Туган-Барановский (легальный марксист, а затем кадет) в своей известной книге «Основы политической экономии» признавал, что при крепостном праве «русский социальный строй существенно отличался от западноевропейского», но с ликвидацией крепостного права «самое существенное отличие нашего хозяйственного строя от строя Запада исчезает… И в настоящее время в России господствует тот же хозяйственный строй, что и на Западе».

Большую роль в подавлении народников сыграл молодой В.И. Ленин и его фундаментальный труд «Развитие капитализма в России» (1899). Главной задачей этого труда сам Ленин считал укрепление марксистских взглядов на исторический процесс в России.

Ленин делает радикальный вывод об изменении классового строя российской деревни: «Доброму народнику и в голову не приходило, что, покуда сочинялись и опровергались всяческие проекты, капитализм шел своим путем… Старое крестьянство не только "дифференцируется", оно совершенно разрушается, перестает существовать, вытесняемое совершенно новыми типами сельского населения, — типами, которые являются базисом общества с господствующим товарным хозяйством и капиталистическим производством. Эти типы — сельская буржуазия (преимущественно мелкая) и сельский пролетариат, класс товаропроизводителей в земледелии и класс сельскохозяйственных наемных рабочих».

Здесь реальность российской деревни втискивается в модель, которую Маркс разработал на материале «раскрестьянивания» в Англии — в совершенно иных условиях. Модель марксистов — как большевиков, так и «легальных» — была неадекватна в принципе, не в мелочах, а в самой своей сути. Но эта модель становилась главенствующей в России. При частной собственности на землю аграрное перенаселение в России позволило поднять арендную плату в 4-5 раз выше капиталистической ренты. Поэтому укреплялось не капиталистическое, а трудовое крестьянское хозяйство — процесс шел совершенно иначе, чем на Западе.

Ведущий экономист-аграрник А.В. Чаянов писал: «В России в период, начиная с освобождения крестьян (1861 г.) и до революции 1917 г., в аграрном секторе существовало рядом с крупным капиталистическим крестьянское семейное хозяйство, что и привело к разрушению первого, ибо малоземельные крестьяне платили за землю больше, чем давала рента капиталистического сельского хозяйства, что неизбежно вело к распродаже крупной земельной собственности крестьянам».

Из всех левых политических движений России лишь большевики и, в меньшей степени, левые эсеры преодолели евроцентризм марксизма, освоив уроки революции 1905-1907 годов. Ленин понял ошибочность главных выводов своего труда «Развитие капитализма в России». Это была «плодотворная ошибка», которая вела к новой теории революции — не с целью расчистки пространства для развития капитализма, а как средство предотвратить втягивание России в периферийный капитализм с раскрестьяниванием и архаизацией хозяйства.

Важной вехой на этом пути была статья Ленина «Лев Толстой как зеркало русской революции» (1908). В ней дана совершенно новая трактовка русской революции. Ленин очень осторожно выдвигает кардинально новую для марксизма идею о революциях, движущей силой которых является не устранение препятствий для господства «прогрессивных» производственных отношений (капитализма), а именно предотвращение этого господства — стремление не пойти по капиталистическому пути развития. Это — новое понимание сути русской революции, которое затем было развито в идейных основах революций других крестьянских стран. Такое «преодоление» марксизма привело, однако, к глубокому расколу с меньшевиками.

Вебер считал, внимательно изучая нашу революцию 1905 года, что происходящие в России процессы имели фундаментальное значение для обществоведения. Это было первое крупномасштабное столкновение традиционного (в основном крестьянского) общества с наступающим на него современным капитализмом. Такое столкновение давало очень ценное знание как о современном капитализме, так и о его главном противнике — традиционном обществе. Вебер даже изучил русский язык, чтобы следить за ходом событий.

Методологическая слабость российского обществоведения во многом предопределила невозможность общества и власти осваивать в режиме реального времени смысл тех цивилизационных проектов, которые в тот период «конкурировали» на общественной сцене России. Усваивался только верхушечный политический смысл. Если бы общество успевало понять глубинный смысл и «взвесить» потенциал всех проектов, то, возможно, не произошло бы тотальной катастрофы, которая последовала за революцией. Противоречия в России не были до такой степени антагонистическими, чтобы с неизбежностью разрешиться в гражданской войне.

Так, главными противниками империи и монархии были либералы, которые следовали утопии создания в России экономической и политической системы по западному образцу. Но если бы был найден компромисс монархистов с цивилизационно более близкими революционными силами «почвенников», то процесс мог бы пойти по пути реформ — социальная база либералов была недостаточна для гражданской войны. Эсеры также могли бы вступить в диалог с теми, кто находился под влиянием крестьянского мировоззрения, и войти в исторический блок с консерваторами и большевиками.

Но в обществоведении понимание хода исторических процессов резко отстало. Сейчас пишут, что Ленин и Столыпин верно поняли состояние России, но пошли разными путями, следовали разным проектам. Однако оба их проекта были поняты лишь на уровне интуиции, очень большая часть созданного в них знания не была использована. А ведь Столыпин (по типу образования и мышления — ученый) вел свою неудавшуюся реформу почти как научный эксперимент. Он проверил важную альтернативу, регулярно «выкладывал» эмпирические результаты, за реформой можно было следить по надежным эмпирическим данным (в отличие от аграрной реформы 90-х годов XX века).

Забегая вперед, скажу, что советское и постсоветское обществоведение еще в меньшей степени освоили урок Столыпина, чем его современники. К столыпинской реформе подошли с позиции политической конъюнктуры. Она была обречена на неудачу по причине непреодолимых объективных ограничений, и это — вывод огромного значения. Но ведь и в нынешней попытке «фермеризации» данный вывод полностью игнорировали. Наше обществоведение в этом важном разделе оказалось необучающейся системой. Оно было неспособно к рефлексии, хотя все необходимые данные были налицо.

Академик Л.В. Милов писал, завершая исторический обзор развития сельского хозяйства России (2001): «Общий итог данного обзора можно сформулировать так: практически на всем протяжении своей истории земледельческая Россия была социумом с минимальным совокупным прибавочным продуктом. Поэтому если бы Россия придерживалась так называемого эволюционного пути развития, она никогда не состоялась бы как великая держава… И в новейший период своей истории… в области аграрного производства Россия остается в крайне невыгодной ситуации именно из-за краткости рабочего периода на полях. По той же причине российский крестьянин лишен свободы маневра, компенсировать которую может только мощная концентрация техники и рабочей силы, что, однако, с необходимостью ведет к удорожанию продукции… В значительной мере такое положение сохраняется и поныне. Это объективная закономерность, которую человечество пока не в состоянии преодолеть».

Реформа Столыпина была альтернативой советской аграрной политике: Столыпин разрушал сельскую общину так же, как А.Н. Яковлев мечтал разрушить колхоз. Столыпинская аграрная реформа изображалась прообразом горбачевской. В одной из центральных газет 12 мая 1991 года даже была опубликована статья «Столыпин и Горбачев: две реформы "сверху"».

В 1994 году вышла подготовленная Институтом экономики РАН книга, где говорилось: «В основу преобразования сложившихся в плановой экономике земельных отношений положена фермерская стратегия. При этом в качестве главного аргумента выдвигается положение о том, что фактическая эффективность производства в фермерских хозяйствах выше, чем в колхозах и совхозах». Никаких фактических или логических данных в пользу этого «главного аргумента» не приводилось. Не было и намека на анализ неудачи реформы Столыпина.

Среди прочих выводов из урока Столыпина был один сравнительно простой — о том, что смена хозяйственного уклада требует изменения технологической базы. Стоимость этого изменения бывает очень высока. Россия в начале XX века могла обеспечить средствами для ведения интенсивного хозяйства лишь кучку капиталистических хозяйств помещиков (на производство 20% товарного хлеба), но не более. Остальное — горбом крестьян. В 1910 году в России в работе на полях было задействовано 8 млн деревянных сох, более 3 млн деревянных плугов и 5,5 млн железных плугов. Конкретно, у правительства Столыпина не было достаточно средств, чтобы «оплатить» переход от одного уклада (общинное крестьянское хозяйство) к другому (капиталистическое фермерство) — не было средств, чтобы обеспечить фермера железным плугом, молотилкой и лошадью. В расчетах стоимости такого перехода правительство ошиблось.

Но ведь буквально ту же ошибку мы видим и сегодня — вот что поразительно. Политики и академики даже не задумались, почему колхозы и совхозы вполне обходились 11 тракторами на 1000 га пашни, в то время как среднеевропейская норма для фермеров в 10 раз больше — 110-120 тракторов (а в ФРГ — более 200). Никто не подсчитал, во сколько обошлась бы в России замена колхозов фермерскими хозяйствами, если бы она действительно произошла в полном масштабе. Между тем, только обеспечение тракторами обошлось бы, в ценах 2008 года, в 1,3 трлн долл.7!

Можно говорить о проектах Ленина и Столыпина — замыслы обоих проектов глубоки. Но методологического инструментария для их систематической разработки не было. Какие тексты произвела обществоведческая элита России на основании анализа революции 1905 года? Сборник «Вехи» — эмоциональный гуманитарный трактат о ценностях интеллигенции. Книга очень интересная, прочитать ее надо обязательно; но никакого инженерного знания о том, что надо делать, чтобы скорректировать общественные процессы, из нее нельзя получить. Авторы — верхушка либеральной элиты, самая образованная часть общества, люди высокого полета; но никакого знания, нужного для государства или хоть какой-то части общества — власти, управления; оппозиции — они не дали. «Вехи» — сплошное самовыражение! Вещь в культуре нужная, но не заменяющая объективного знания.

Более того, после Февраля 1917 года либералы пришли к власти — и никакого проекта, никакой технологии постановки целей и выработки решений. Полный провал! Они даже не смогли сформулировать программы действий по легитимизации своего режима. Приняли концепцию непредрешенчества. Как можно во время революции говорить: «а мы не будем ничего решать». Никакого пункта национальной повестки дня! Нет даже вопроса о форме власти. Страна была — но не поймешь, какое в ней государство: монархия ликвидирована, но и республика не провозглашена. Если пройтись по всем пунктам перечня функций власти — ситуация та же самая. При этом Временное правительство собрало вокруг себя цвет либеральной мысли и значительную часть марксистской интеллигенции.

Те же самые ошибки продолжили делать вожди Белого движения и их советники, включая эсеров. Они не смогли (и даже принципиально отказались) предложить программу сборки страны и народа. Это требовалось населению, и тот, кто предложил бы внятный и приемлемый проект такой сборки, сразу получил бы поддержку. Но если бы Белое движение опиралось на хорошее знание об идущих на «постимперском пространстве» общественных процессах, оно могло бы избежать вхождения в целый ряд фатальных порочных кругов.

На какое знание опирались советская власть и госаппарат? Почему они выдержали Гражданскую войну и вызванные ею бедствия и решили немало важных задач по восстановлению хозяйства, по сборке страны и народа, выполнили ряд больших программ развития? В основном они опирались на то, что в управленческую элиту вошел очень большой контингент практиков — людей, которые знали на опыте состояние дел сверху донизу. Цивилизационный проект советской власти приняла и включилась в его осуществление значительная часть старой элиты — генералитет и офицерство, руководители полиции и жандармерии, значительная часть чиновничества и даже министров царского и Временного правительств, Академия наук, промышленники. Их дополнили практики "снизу" — грамотные рабочие и крестьяне, командиры Красной Армии и студенты. Возникла дееспособная, знающая и увлеченная большим национальным проектом элита.

Опираясь на реальное знание, которым обладала Россия в лице этих работников, стало возможным укрепить новое государство и целый исторический период решать очевидные необходимые задачи, не допустив разрыва непрерывности с системой знания прежнего государства. Эти кадры руководили большими программами и оказались на высоте даже такого вызова, как Великая Отечественная война. Но знание об обществе, которым они пользовались, было прежде всего знание традиционное. Оно было сконцентрировано в опыте, сформулировано в наказах и приговорах крестьян 1905-1906 годов. Тысячи этих наказов содержали огромный объем знаний и представлений о благой жизни. Это было выражение чаяний подавляющего большинства народа, ценнейший материал для создания новых социальных форм.

Однако применение и развитие этого знания протекали в тяжелой дискуссии и в конфликте с официальным обществоведением, в основу которого тогда был положен исторический материализм. Эти дискуссии нарастали, они вели к расколам, а в крайней форме — и к репрессиям. Дискуссии были важными и интересными, но из-за эмоционального накала в них доминировали ценностные компоненты. Да и социальная цена их была очень велика.

Остается только поражаться, как много удалось сделать при дефиците научного обществоведческого знания. Скажем, без развитой этнологии Советское государство смогло в 1918-1920 годы усмирить этнический национализм окраин и на новой основе воссоздать «империю» в форме СССР. Сейчас в зарубежной антропологии это считается великим достижением.

Опыт и очень интенсивное осмысление практики, жесткие дискуссии позволили избежать многих провалов. Но были и катастрофические ошибки, вызванные нехваткой рационального знания. Одна из них связана с первым этапом коллективизации; это рана, которая кровоточит постоянно. Реализация принятой в конце 1920-х годов доктрины привела к голоду и тяжелому расколу сельского общества. Принятая в исходной доктрине модель кооператива была совершенно неприемлема для традиционного крестьянского мироощущения. Другое дело, что эта ошибка очень быстро была проанализирована и исправлена.

Но после войны, во второй половине XX века становилось все более очевидно, что наличие обществоведения научного типа — это необходимое условие выживания. Без него уже невозможно было успешно управлять урбанизированным индустриальным обществом. Традиционное и неявное знание уже не отвечало сложности задач. Общественные процессы выходили из-под контроля. Многие проявления недовольства приходилось подавлять, загоняя болезненные явления вглубь. Андропов в свое время признал, что «мы не знаем общество, в котором живем».8

В этом признании было предчувствие катастрофы. Ведь это сказал человек, который много лет был председателем КГБ. Власть обслуживала огромная армия обществоведов: только научных работников в области исторических, экономических и философских наук в 1985 году было 163 тыс. человек. Гораздо больше таких специалистов с высшим образованием работало в госаппарате, народном хозяйстве и социальной сфере.

Если при этом «мы не знали общества, в котором живем», это значило, что их «наука» методологически была неадекватна своему предмету — этому обществу. В результате и высшее руководство страны, и работники госаппарата на всех уровнях, и само общество не имели необходимого научного знания. Познавательные инструменты советского обществоведения не годились. Это и привело к катастрофическому провалу.

В чем сегодня видится его причина? Почему ни в Российской империи, ни в СССР не возникла система научного знания об обществе? Разумеется, и раньше, и в советское время у нас было много блестящих мыслителей, которые высказывали блестящие идеи и писали интересные книги, но в науке отдельные таланты и даже их малые группы не могут заменить системы — социального сообщества, следующего нормам научности и связанного профессиональными коммуникациями особого типа.

В 1990-е годы ряд аналитиков склонялись к мысли, что слабость советского обществоведения была обусловлена тем методологическим фильтром, которым служил взятый из марксизма исторический материализм с его специфической структурой познавательных средств. О методологическом несоответствии истмата реальности XX века мы будем говорить особо — это большая и важная для нас тема. Она актуальна потому, что хотя сейчас российское постсоветское обществоведение сменило свой идеологический вектор и ориентируется на либеральные (или даже «антимарксистские») ценности, в методологическом плане никакого сдвига не произошло. Те же преподаватели, что и раньше, исходят из тех же постулатов истмата, а идеологическая компонента на логику их рассуждений влияет мало. Оказалось, что несущественно, за что они «болеют» — за труд против капитала или за капитал против труда. Парадигма задается фундаментальной картиной мира, а в либерализме и в истмате эти картины примерно одинаковы.

Но сейчас, наблюдая состояние обществоведения уже не в 1990-е годы, а в последние 10 лет, мы приходим к выводу, что проблема глубже. Корни ее уходят во вторую половину XIX века, когда русская интеллигенция создавала первые структуры современного обществоведения. Эта же причина обусловила слабость российского обществоведения и в начале XX века, обуславливает ее и сейчас. Она прямо не связана с истматом и вызвана принципиальными различиями в генезисе российского и западного обществоведения.

Вспомним, как шло на Западе становление науки и научного обществоведения и сравним с тем, как этот процесс протекал в России. В Средние века на Западе основной формой общественного сознания была религиозная. Рациональная форма знания была сопряжена с религиозными представлениями, в лоне этого мировоззрения и вырабатывались инструменты познания. Возрождение означало большой сдвиг в познавательной деятельности, общественная мысль стала плюралистичной, допускался даже атеизм. Общество и власти стали терпимее относиться даже к черной магии в разных ее вариантах. Важные позиции занял новый тип знания, который назвали натурфилософией. Возрождение много сделало для движения (социодинамики) знания, с ним связано распространение книгопечатания.

Но натурфилософия не была наукой. Этот тип знания был тесно связан с ценностями, а в мировоззренческом смысле следовал холизму, целостному представлению о мире вещей, связанных воедино. Натурфилософии было присуще космическое представление о мире. Наука, родившаяся в XVII веке, была принципиально другим типом познания и порождала иной тип знания. Она отошла от эссенциализма натурфилософии, т. е. от поиска сущности, таящейся в каждой вещи. Наука, напротив, имела целью выявить в каждом явлении или вещи общую закономерность, превращая конкретный предмет в модель. При этом реальное воплощение объекта было несущественно, он был для исследователя лишь носителем знания о том явлении, которое в данный момент было предметом исследования.

С точки зрения обыденного сознания прежнее знание было более продуктивным, оно лучше описывало видимую реальность. Так, физика Аристотеля лучше описывала обыденный мир человека, чем законы механики Галилея — камень действительно падал быстрее, чем перышко. Галилей сделал потрясающий по своей смелости шаг — он абстрагировался от побочных факторов, которые в данный момент его не интересовали, и вместо камня или перышка он видел материальную точку, вес и форма которой не были важны. А в реальности вес и форма определяют скорость и траекторию падения: перышко падает медленно, потому что сопротивление воздуха препятствует его падению, а ветер может даже поднять его ввысь.

Наука редуцирует явление до абстрактной элементарной сущности. Знание, которое ищет элементарные явления, отрицает космизм и холизм. И самое главное — это знание, которое освобождается от ценностей. Вещи теряют для ученого свой тайный смысл, свою выраженную в имени сущность, они не связаны воедино невидимыми струнами в божественный Космос.

В этом и был глубокий смысл конфликта Галилея с Церковью. Он требовал разрешения познавать ради знания, независимо от его отношения к добру и злу. В религиозном мировоззрении знание и ценности были сцеплены — или ты познаешь во славу Бога, или ты познаешь с темными замыслами. Галилей провозгласил знание как самоценность — беспристрастное (объективное) знание. Знать то, что есть, независимо от того, как должно быть.

Это был разрыв непрерывности в развитии знания. В личном плане он был драматическим. Галилей был глубоко религиозным человеком, личным другом иерархов Ватикана, но ему пришлось предстать перед судом Инквизиции. Другие первопроходцы Научной революции также переживали потрясения при кардинальной перестройке основ своего мировоззрения.

Родоначальник химии Бойль был алхимиком. Алхимия накопила огромное знание о веществах, выработала очень много практических приемов, но это была не наука, а магия. Бойль совершил интеллектуальный подвиг, оставив описание обеих систем знания и хода преобразования его личной познавательной структуры.

С наукой возникло новое мировоззрение, новая картина мира. Строго говоря, сама картина мира возникла потому, что художники Возрождения изобрели перспективу и представили человека как субъекта, наблюдающего мир. Раньше человек не отделялся от этой картины, перспективы не было, не было и субъектно-объектных отношений между человеком и миром. Человек был связан с Космосом «невидимыми струнами». Натурфилософия и наука вышли из Возрождения по двум разным траекториям, а мы в школьной истории ошибочно представляли их как последовательные этапы одного пути. Как теперь говорят, наука — это не дочь натурфилософии, а ее сестра.

Инструменты для познания наука брала отовсюду. Например, Католическая церковь создала замечательный, изощренный суд — Инквизицию. Следствие заключалось в допросе под пытками. Была разработана строгая и сложная методология интерпретации криков пытаемого, с точным протоколированием, без всяких фальсификаций — как средство выяснения истины. Наука многое взяла у Инквизиции при создании экспериментального метода — "допроса Природы под пыткой". М. Фуко писал: «Как математика в Греции родилась из процедур измерения и меры, так и науки о природе, во всяком случае, частично, родились из техники допроса в конце Средних веков. Великое эмпирическое познание… имеет, без сомнения, свою операциональную модель в Инквизиции — всеохватывающем изобретении, которое наша стыдливость упрятала в самые тайники нашей памяти».

Но для нас здесь важна не история становления науки, хотя в нее было бы полезно вникнуть, а то, что на Западе обществоведение сразу стало формироваться как часть науки. К этому привел ряд обстоятельств.

Во-первых, возникла и была осознана огромная потребность в достоверном знании — Западная Европа втянулась в полосу революционных катаклизмов, старое традиционное знание о сословном обществе быстро теряло свою пригодность. На общественную арену выходил новый человек, новый культурный тип. Соответственно, складывались новое общество, новый тип государства и новый тип хозяйства. Религиозные или моральные трактаты не могли дать адекватного описания этих процессов.

Во-вторых, появился новый метод познания, и ученые сразу стали с энтузиазмом применять его и к человеку, и к обществу. И сразу стали создаваться научные, хорошо разработанные модели. Они стали инструментом познания и в то же — время мощным средством воздействия на общественное сознание и процесс легитимации грядущего общественного порядка.

Примером служит Гоббс — уже типичный ученый периода Научной революции, с математическим сознанием. Он разработал модель человека, нового общества и государства. Человек Гоббса — атом, свободный самодостаточный индивид, который находится в непрерывном движении и не изменяется при столкновениях с другими индивидами. Гоббс взял то представление об атоме, которое было выведено из интеллектуальной тени именно обществоведами, причем именно в отношении человека, а не материи. Уже потом это понятие перешло в естествознание.

На основе модели человека как атома был развит целый подход к объяснению человека и общества — методологический индивидуализм, который и до сих пор применяется в западном обществоведении. Как инструмент познания конкретного общества, модель Гоббса эффективно выполнила свои функции, даже несмотря на то, что аллегория атома в принципе неверна, а Гоббс при выработке образа «естественного человека» использовал ошибочные сведения об индейцах Америки.9

Исходя из этой модели человека, Локк создал учение об обществе. В центре всей конструкции находится ядро — гражданское общество (в точном переводе цивильное, т. е. цивилизованное). Это «Республика собственников». Оболочка, окружающая это ядро, — пролетарии, которые живут в состоянии, близком к природному. Они уважают частную собственность и пытаются ее экспроприировать у «богатых». А в «заморских территориях» живут «в состоянии природы» дикари и варвары. Ось, вокруг которой крутится гражданское общество, — частная собственность. Исходным фундаментальным объектом частной собственности является тело индивида как основа всех остальных типов частной собственности. Это была эффективная модель, из нее можно было исходить и в идеологии, и в управлении обществом — человек Запада ее принимал.

Адам Смит, исходя из механистической модели мироздания Ньютона, создал теорию рыночной экономики. Он буквально перенес ньютоновскую модель в сферу хозяйства, включая метафору «невидимой руки рынка» (у ньютонианцев «невидимая рука», толкающая тела друг к другу, была метафорой гравитации). Невидимая рука рынка постоянно приводит его в равновесие, когда колебания спроса и предложения разбалансируют систему. Согласно Адаму Смиту, вся эта равновесная машина рынка описывается простыми математическими уравнениями, наподобие законов механики.

Таким образом, на Западе уже в XVII-XVIII веках наука задала методологические основания для обществоведения. Стало довольно строгой нормой не вводить в «научную» часть рассуждений об обществе нравственные ценности, хотя, конечно, прилагать строгие каноны развитой науки к обществоведческим трактатам того времени невозможно — ценности проникают в них «контрабандой». Важно, что был принят определенный вектор, ориентирующий на идеал беспристрастного, объективного знания.

Сам Адам Смит был религиозным моралистом. Он слыл приверженцем философии деизма, согласно которой Бог-часовщик завел пружину мироздания как часового механизма и предопределил ход общественных процессов, которым присуща гармония в той же степени, как и природным процессам. Смит придавал большее значение своему трактату «Теория нравственных чувств», чем «Исследованию о природе и причинах богатства народа», которое и сделало его великим экономистом. Для нас здесь важно то, что он разделил эти два труда, как принадлежащие разным сферам знания. Это было признаком научного обществоведения.

В России формирование обществоведения пошло по другому пути. До середины XIX века трактаты, излагавшие представления об общественных процессах, создавались в рамках традиционного знания и этики, часто с отсылками к религиозному знанию. В середине XIX века в русской литературе возник особый жанр, получивший название «физиологический очерк» — текст, описывающий какую-то сторону социальной реальности. Этот жанр историки культуры считают предшественником российской социологии — будущего обществоведения.

Изучение этого периода показывает, что обществоведение России вышло из классической русской литературы, а не из науки. Соответственно, оно несло в себе присущие русской литературе мировоззренческие черты. Можно сказать, оно было сначала разновидностью литературы и было проникнуто сильным нравственным чувством. С самого начала оно занимало в общественном сознании пристрастную, даже радикальную позицию, выступая на стороне угнетенных и обездоленных. По своим методологическим установкам это обществоведение было несовместимо с беспристрастностью и объективностью, оно сразу утверждало «то, что должно быть» — декларировало нравственные идеалы и ценностные нормы.

Герцен писал: «Вся литература времен Николая была оппозиционной литературой, непрекращающимся протестом против правительственного гнета, подавлявшего всяческое человеческое право… Слагая песни, она разрушала; смеясь, она подкапывалась». Русская обществоведческая литература была гуманна, нравственна, но именно это и делало ее ненаучной. Она пошла по пути натурфилософии. Она давала ценное знание, но того типа, в котором знание и ценности тесно связаны и даже переплетены. А наука возникла в ходе развода знания и ценностей. Ценности оставлены философии и религии, а наука говорит, «что есть», а не указывает, «как должно быть». Иногда она может предупредить: если будешь поступать так-то и так-то, будет то-то и то-то.

Бэкон сказал: «Знание — сила»… и не более того. Иными словами, знание не позволяет определить, что есть добро, а что зло. Наука дает объективное знание, независимо от любви или ненависти исследователя к предмету познания.

Первым отечественным социологическим исследованием в России считают книгу Н. Флеровского (В.В. Берви) «Положение рабочего класса в России: наблюдения и исследования» (1869), в которой автор исследовал условия труда и быта сельскохозяйственного населения России. Маркс, высоко оценивая эту книгу, пишет о ней Энгельсу: «Это самая значительная книга среди всех, появившихся после твоего труда о "Положения рабочего класса [в Англии]". Прекрасно изображена и семейная жизнь русского крестьянина — с чудовищным избиением насмерть жен, с водкой и любовницами».

Чтобы читать эту книгу, Маркс стал изучать русский язык. Он многократно ссылается на нее как на самый достоверный источник знания «о положении крестьянства и вообще трудящегося класса в этой окутанной мраком стране». Маркс пишет о Флеровском: «Он хорошо схватывает особенности характера каждого народа — "прямодушный калмык", "поэтичный, несмотря на свою грязь, мордвин" (которого он сравнивает с ирландцами), "ловкий, живой эпикуреец-татарин" "талантливый малоросс" и т. д. Как добропорядочный великоросс он поучает своих соотечественников, каким образом они могли бы превратить ненависть, которую питают к ним все эти племена, в противоположное чувство».

Уже из этих похвал видно, что в книге Флеровского нет беспристрастности, автор излагает свои ценностные предпочтения, давая характеристики «каждого народа» России не без примеси русофобии.

Конечно, поскольку обществоведение связано с изучением людей, в него импортируют ценности — отношение к человеку всегда связано с нравственностью. Но это вторжение ценностей в научном обществоведении стараются ослабить или замаскировать. В российском обществоведении, напротив, методология сознательно базировалась на ценностях. Если эксплуатация — это зло, то автор сразу писал очерк об угнетенных, исходя из своих нравственных установок. А если для автора рабочие — это иждивенцы и люмпены, то он начинал пропаганду безработицы, которая закрутит гайки.

В результате, такое обществоведение не давало беспристрастного знания. И это до последнего времени, включая 1990-е годы, было общим явлением, характерным и для правых, и для левых. Научной ценности эти тексты почти не имели и служили лишь свидетельствами колебаний общественного мнения интеллигенции. А инженерного знания, на котором и власть, и оппозиция могли бы строить свои платформы, отвечающие их моральному выбору, не было.

Если вспомнить, и аргументация в таких текстах часто опиралась на апелляцию к авторитетным писателям-классикам. Особенно часто взывали к Достоевскому (во время перестройки то и дело поминалась «слеза младенца»), консерваторы чаще обращались к Толстому. Чехов тоже использовался как идеологический молоток. А ведь он специально предупреждал, что ни в коем случае нельзя верить писателю, который пишет на общественные темы. Писатель не описывает реальное общество, он создает образ общества, утверждая ту или иную нравственную идею. В этом образе многие черты деформированы и гипертрофированы — чтобы что-то воспеть или что-то проклясть в общественном явлении или процессе (см. Приложение).

Что мы в результате получили при развитии нашего обществоведения на этой траектории? Мы пришли к такому положению, что Запад, при всех его провалах и кризисах, обеспечил постоянное снабжение государства и общества беспристрастным, инженерным обществоведческим знанием. А уж как им пользоваться — это решают «потребители» (политики, администраторы, общественные деятели, предприниматели и обыватели), исходя из своих ценностных представлений.

Пример — западная (почти исключительно американская) советология. Когда знакомишься с ее материалами, испытываешь уважение к качеству знания, которое советологи получали о нас: скрупулезно, ответственно, достоверно. Если заказчик требует: найдите в СССР такую социальную общность, которую можно использовать как таран против советского государства — разворачивается серия больших и глубоких проектов совершенно научного типа. Этнологи начинают комплексные исследования потенциально пригодных этнических обществ, уходя вглубь истории как минимум на два века. Другие исследуют субкультуры российского и советского преступного мира, третьи — научную и гуманитарную интеллигенцию. Работают замечательные специалисты и по Достоевскому, и по Михаилу Булгакову; в Гарвардском университете целыми группами изучают «Собачье сердце», на все лады трактуя образы и Шарикова, и профессора Преображенского.

Изучат социокультурные особенности российских шахтеров в разных условиях с конца XIX века и напишут монографию. А в закрытой аналитической записке скажут: вот идеальный контингент для создания в момент ослабления государства таких-то и таких-то кризисов. Выводы делаются с высокой точностью. И ведь большая часть таких монографий и даже часть этих докладов находились в СССР в спецхране, но наши советские обществоведы не видели в них никакой прикладной ценности и не верили выводам. Не владели методологией, чтобы понимать их смысл.

Так же работают междисциплинарные центры прикладного обществоведения для решения политических проблем в любой части мира. Заказчик ставит задачу: как свергнуть президента Маркоса на Филиппинах? Проектные группы начинают изучать филиппинское общество, его историю, культуру, современные веяния, и выбираются лучшие альтернативы. Устраивают революцию типа «оранжевой» — собираются у ворот воинских и полицейских частей толпы красивых девушек в нарядных платьях, с цветами и улыбками, они бросают цветы солдатам, поют им, лезут на грузовики. И прежде надежные и безжалостные карательные отряды режима отказываются применять силу против таких демонстрантов. Всеобщее ликование — демократия победила, но надо было установить, что именно такой способ будет эфффективен на Филиппинах (а в Южной Африке или Чили — совсем другой). Это блестящие инженерные разработки на основе научного обществоведения. Что могло этому противопоставить советское государство? Нашим специалистам даже расшифровать подобные разработки было трудно, потому что у нас так не работали.

Вспомним недалекую историю. В 1960-е годы СССР переживал очень сложный период. Страна выходила из состояния «мобилизационного социализма». Это очень трудная задача — одна из самых сложных операций. Ее провели очень плохо, заложили в обществе массу «мин». Общество переживало кризис урбанизации — большинство населения за очень короткий срок стало городскими жителями. Люди переезжали в города, резко меняли образ жизни, приспосабливались к другому производству и быту, другому пространству. Массы людей испытывали тяжелый стресс, одновременно происходила смена поклонений. Общество быстро менялось и усложнялось, эти процессы надо было быстро изучать, находить новые социальные формы, чтобы снизить издержки трансформации. Но обществоведение методологически не было готово к решению этих задач, и страна скользила к обширному кризису, который превратился в системный.

Видный социолог Г.С. Батыгин писал: «Советская философская проза в полной мере наследовала пророчески-темный стиль, приближавший ее к поэзии, иногда надрывный, но чаще восторженный. Философом, интеллектуалом по преимуществу считался тот, кто имел дар охватить разумом мироздание и отождествиться с истиной. Как и во времена стоиков, философ должен был быть знатоком всего на свете, в том числе и поэтом… В той степени, в какой в публичный дискурс включалась социально-научная рационализированная проза, она также перенимала неистовство поэзии».

«Пророчески-темный стиль» присущ натурфилософии, можно сказать, социальной алхимии, а не науке. Такое обществоведение было не в состоянии интеллектуально овладеть созревающим кризисом, проблематизировать реальность и нарабатывать жесткое «инженерное» знание. Попытки противостоять кризису, перераставшему в катастрофу, не были обеспечены социальными технологиями, основанными на знании научного типа.

Обострение кризиса произошло в 1980-е годы, когда к власти пришли люди нового поколения и нового культурного типа. Начали рушиться скрепы, которые соединяли общество в 1970-е годы. Важные структуры советского строя не выдержали, произошел срыв, с которым руководство не справилось и своими действиями усугубило ситуацию.

В советском обществе с 1960-х годов вновь оживился проект, альтернативный советскому, который раньше был подавлен, почти искоренен. Постепенно он осваивался, укреплялся, накапливал силы. В 1980-е годы выкладывались уже готовые доктрины, и в этих условиях люди бросились к обществоведам: объясните, что происходит?

Здесь обнаружилась несостоятельность советского обществоведения, которое не смогло ни объяснить причин социального недомогания, ни предупредить о грядущем кризисе. Эта беспомощность была такой неожиданной, что многие видели в ней злой умысел, даже обман и предательство.

Конечно, был и умысел — против СССР велась холодная война, геополитический противник ставил целью уничтожение СССР и всеми средствами способствовал нашему кризису. Но наш предмет — то общее непонимание происходящих процессов, которое парализовало защитные силы советского государственного и общественного организма. Это непонимание есть прежде всего следствие методологической слабости нашего обществоведения. Оно пользовалось негодными инструментами.


Приложение

«Социологическая литература зародилась в России в начале последней трети прошлого столетия [XIX в.], на памяти автора настоящей книги, который сам принимал в ней участие чуть ли не с первых лет ее существования.

Только в конце шестидесятых годов прошлого века стала у нас распространяться идея о необходимости новой науки, которая должна изучать общественные явления с целью открытия естественных законов этих явлений, по образцу наук, изучающих природу, и вошло в употребление и новое имя этой науки — «социология», данное ей ее инициатором Огюстом Контом, основоположником позитивной философии…

Нужно отметить, что русская социологическая литература возникла в недрах передовой журналистики и только в следующем десятилетии у социологии явились сторонники среди университетских ученых, тоже создавших свои органы для пропаганды новой общественной науки. Первыми русскими писателями по социологии были П.Л. Лавров, Н.К. Михайловский и С.Н. Южаков… Начав действовать в одни и те же годы (1868-1872), они принялись за разрешение, в сущности, одной и той же проблемы, причем работа их получила критический характер по отношению и к Конту, и к Спенсеру, и к дарвинизму в социологии, и по отношению друг к другу, — между ними возникали и споры, — но это не помешало их выступлениям получить характер некоторой однородности, что дало одному из них, именно, Южакову, возражавшему против выражения "субъективный метод", обозначить все это направление как этико-социологическое…

С этим психологизмом, как изучением мира субъективных переживаний, тесно была связана и этическая ориентация первого направления русской социологии… В середине последнего десятилетия прошлого века этой психологической и этической ориентации была у нас противопоставлена другая, выдвинувшая на первый план не субъективные переживания людей, а объективные условия их существования, т. е. психологии была противопоставлена экономика, «идеализму» — материализм».

Из книги Н.И. Кареева10 «Основы русской социологии» (Введение. Перед возникновением социологии в России // СОЦИС, 1995, № 8).


«Проблемы, поднятые в статье В.И. Шамшурина «Гуманитарная социология; новые ориентиры и старые проблемы» (1992, № 2), более чем актуальны… Кажется, автор не сомневается, куда причислить социологию. Его оговорки насчет «социально-гуманитарной мысли», социолога как гуманитария, ученого-гуманитария со всей очевидностью доказывают однозначное причисление социологии к разряду гуманитарных наук. Однако в принятой на Западе классификации к таковым относят историю, философию, литературоведение. Напротив, социология, психология и экономика суть науки поведенческие, или социальные. Первые оперируют нестрогими моделями, оценочными суждениями и качественными методами, вторые — формализованными моделями, математическим аппаратом и опираются на количественное, или квантифицированное знание…

В позиции моего визави скрыта подсознательная установка всякого русского человека: наука об обществе есть наука о духовном, знание ценностное и знание о ценностях. Поэтому социология у него гуманитарна по своей изначальной сущности. По своей исторической интенции подобная интерпретация совершенно правильная. Вспомним работы Н. Кареева, М. Михайловского, П. Сорокина и большинства других российских социологов. Может быть, они поражают нас математическими расчетами, формализованными построениями или богатством эмпирического материала, полученного при помощи традиционных, описанных в любом учебнике социологических методов? Ничего подобного. Это чисто гуманитарное знание. Таковы же и работы титанов русской социальной мысли Н. Бердяева и С. Булгакова.

Совсем иной характер сочинений М. Вебера, Э. Дюркгейма, Т. Парсонса или Ф. Херцберга. Как бы глубоки ни были философские рассуждения, на первом месте — тщательность методологической прописки темы, возможности количественного измерения явлений. Это — альфа и омега настоящего позитивизма, того самого, который на отечественной почве так и не привился.

Мы не прошли школы позитивизма, суровой методической выучки, дисциплины и культуры научного мышления. Быть может, поэтому мы так приблизительны и поверхностны в своих теоретических суждениях, необязательны в выводах, неточны в расчетах… Значит, и нынешняя советская социология никак не может быть похожа на свой западный аналог, как бы ни учились мы у заграницы, как бы ни списывали с нее кружева…

Конт, а вслед за ним и англо-американская наука создавали социологию на манер точного естествознания. Главное требование — отказ от «ненаблюдаемых» философских понятий. В эмпирических исследованиях советские социологи стремятся во всем следовать подобным критериям. Но если уж быть логичным до конца, то надо было бы еще в 1950-е годы отказаться от марксистской философии как метафизики. Но не отказались. И что же вышло? Философские положения выводят прямо из данных опроса респондентов…

Чем решительнее социология порывает с миром непосредственно наблюдаемых случайностей, тем в большей степени становится наукой. Не совокупность случайностей, а их внутренняя связь с теоретическим целым делает знание истинным. Место непосредственного опыта занимает идеализированный опыт, он позволяет разглядеть стоящие за явлениями математические структуры, которые уже не похожи на простенькие статистические закономерности, получаемые социологом из распределения анкетных данных. Данных, которые не выводят нас за рамки чувственного опыта. Оперируя ими, мы лишь придаем субъективным мнениям подобие научной достоверности.

Наука начинается там, где кончается обыденное и происходит прорыв в мир неочевидного, недоступного простому видению. Вопреки очевидному, Солнце не вращается вокруг Земли, Объективно существующий мир — это тот, что воспринимается нами непосредственно, а объективно мыслимый — это мир, данный нам не в ощущениях, а в научной теории, многократно подтвержденной в экспериментах и исследованиях. Только так рождается знание объективной реальности; только переход от непосредственного к идеализированному опыту вызвал к жизни новое искусство экспериментирования и измерения».

Из статьи: Кравченко Л.И. Социология мнений и мнение о социологии // СОЦИС, № 1992, № 3.


Социолог аграрно-сельского сектора В.И. Староверов пишет в работе «Институциализация и концептуально-методологическое развитие российской аграрно-сельской социологии» (в книге «Аграрно-сельская социология: история, концепции, методология». М., 2009):


«Теоретическая социология в России началась с общинно-народнических рефлексий А. Герцена, М. Петрашевского, Н. Чернышевского сотоварищи, а прикладная — с упомянутой фундаментальной социологической монографии В. Берви-Флеровского…

Особый интерес представляют социально-психологические и социально-нравственные романы, повести и очерки второй половины XIX века М.Е. Салтыкова-Щедрина. В 70-е годы прошлого столетия руководимый мной сектор социологии социального развития сельского хозяйства и деревни Института социальных исследований АН СССР, используя методы контент-анализа произведений писателя, смог на основе их воссоздать системную картину социального и духовного распада и социально-демографического вырождения российского дворянства, а также начала капиталистического разложения крестьянства…

Г. Успенский собирал материалы для своих социально-экономических очерков, используя, помимо направленных интервью с крестьянами, паспорта социальных обследований поселений. Писатели и земские деятели А. Чехов и Л. Толстой не только приняли участие в качестве переписчиков в первой Всероссийской переписи населения 1898 г., но и сами провели ряд анкетных опросов: один на Сахалине и в калужских, другой — в тульских деревнях…

Социологическое изучение проблем развития советского села начало возрождаться уже в первое десятилетие после войны: сначала в виде просоциологических очерков В. Овечкина, Л. Иванова, Ф. Абрамова и др., затем… в форме контаминации в серьезные экономические и исторические исследования…».


В настоящее время в преподавании социологии также нередко делают упор на использование художественной литературы как источника знания о закономерностях. Вот выдержки из статей проректоров двух обществоведческих вузов:


«Художественная литература как зарубежная, так и отечественная, переполнена описаниями межличностных, внутриличностных, личностно-групповых, междугрупповых и массовых конфликтов, что можно и должно использовать в преподавании социологических дисциплин. В произведениях художественной прозы содержатся значимые обобщения, явно недооцениваемые конфликтологами. Речь идет о повестях и романах Федора Михайловича Достоевского… По нашему мнению, он не только психолог, но предшественник особой отрасли социального знания, которая ныне называется конфликтологией, изучает закономерности противодействий социальных субъектов».

Растов Ю.Е., Трофимова Р.А. Конфликтологические идеи Ф.М. Достоевского в учебном процессе // СОЦИС, 2009, № 8.


«В условиях модернизации методов обучения социологов возрастает использование образов художественной литературы, ее презентации в различных формах учебных занятий по социологическим дисциплинам.

Возрастает значение обучения и воспитания социологов с использованием отечественной художественной литературы, в особенности той, что затрагивает корневые проблемы социально-исторического, духовно-культурного развития российского общества, жизни русского народа, составляющего более 80% населения страны.

Во второй половине XX века в нашей стране специфику жизненных сил и пространства жизни человека в художественной форме наиболее глубоко и личностно, и социально акцентировано, по нашему мнению, выразили «деревенщики», в том числе В.М. Шукшин. Его творчество стало одним из наиболее мощных ресурсов постижения модели нашей истории и культуры, перспектив будущего русских людей, их государственности. Вот почему, как представляется, для рассмотрения ключевых тем базовых учебных курсов современной российской социологии могут использоваться фактически все художественные произведения В.М. Шукшина.

Типичная, традиционная практика использования шукшинских произведений, особенно рассказов, была связана с социологией села… Тем самым была продолжена традиция русской художественной литературы и обществознания XIX века, связанная с осмыслением народного характера и национальной судьбы, уровень которого был задан А.С. Пушкиным, продолжен Н. В. Гоголем, Ф.М. Достоевским, Л.Н. Толстым.

Что касается социологии села, то она имеет реальную, уникальную возможность использовать произведения «деревенской прозы», в том числе творчество В.М. Шукшина, для анализа новых социальных отношений в еще сохранившейся российской деревне, образа жизни людей, социального расслоения сельских жителей рубежа XX-XXI веков в сопоставлении с тем, что было в нашем сельском пространстве во второй половине минувшего столетия.

Хотелось бы отметить также значение творчества В.М. Шукшина в преподавании политической социологии. Так, в его романе «Я пришел дать вам волю» вновь выдвигается проблема исторической судьбы народа, его роли в истории государства Российского».

Григорьев С.И. Произведения В.М. Шукшина в преподавании социологических дисциплин // СОЦИС, 2009, № 10.


Из выступления Ю.Н. Давыдова на «круглом столе» на тему «История социологии и история социальной мысли: общее и особенное»:

«Мы, конечно, не хотели бы, чтобы сказанное здесь было понято так, будто социология XIX века, не случайно получившая название классической, вообще не имеет никакого отношения к науке. Нет, она вполне научна. Но ее научность далеко не так абсолютна, чтобы давать ей право третировать все предшествующее ей социологическое знание как "до-", а то и вовсе "ненаучное". Ее научность столь же относительна, сколь относительна и научность всех иных разновидностей социальной теории, получивших свое научное достоинство от соответствующих типов науки, в культурно-исторических рамках которых они возникали, развивались и, наконец, исчерпывали свой научный потенциал, разделяя судьбу соответствующей формы "научности".

Позаимствовав свои важнейшие теоретико-методологические установки, определившие ее мыслительный горизонт, т. е., кроме всего прочего, очертившие пределы исследовательской мысли, у классического естествознания XVII-XVIII веков, классическая социология прошлого столетия достигла многого в смысле как внутренней, так и внешней "институционализации" социально-научного знания. Именно ей мы обязаны резкой, полемически заостренной постановкой вопроса, который не был тематизирован специально в рамках иных типов социально-научного знания, но который теснейшим образом связан с тем, что мы сейчас обсуждаем. Это был вопрос о решительном разграничении (как мы нынче убеждаемся, к сожалению, гораздо более решительном, чем следовало бы) тогдашней социологической науки и социально ориентированного знания вообще, которое и является предметом истории социальной мысли. Иначе говоря, вопрос о демаркации знания, полученного в горизонте парадигмы (вернее, "метапарадигмы") классической формы "научности", с одной стороны, и знания, полученного в рамках иных — вненаучных — форм сознания: философского и нравственно-религиозного, политико-правового и "практически-художественного" — с другой.

И вот тут-то и возникал вопрос, заглушённый громогласными притязаниями социологии прошлого века на свою уникальность, каковую сами же ее "отцы-основатели" связывали именно с научностью, будучи убежденными в том, что существует лишь один-единственный тип научного знания (который так убедительно явило миру естествознание Нового времени, и основополагающие принципы которого были "распространены" наконец, на понимание общества, обеспечив обществознанию тот же научный статус, какой уже прочно обеспечили себе науки о природе). А можно ли считать это убеждение таким уж неоспоримым? И нельзя ли допустить возможность, по крайней мере, двух различных типов научности? Особенно, после того, как сами же естествоиспытатели стали говорить о двух одинаково научных типах естествознания — "классическом" и "неклассическом".

Ну а поскольку "двоица", согласно пифагорейцам, это уже начало "множества", то нельзя ли поставить тот же вопрос в более общем виде, говоря о принципиально возможном существовании различных типов "научности" и не уточняя при этом их число? И если можно, то нельзя ли поставить вопрос о существовании таковых и в истории теоретической социологии? Причем не только для различения двух типов социологического знания, один из которых доминировал в прошлом, а другой упорно пробивал себе дорогу в нынешнем веке, но и для того чтобы идентифицировать разные типы социально-научного знания, сосуществовавшие друг с другом или сменявшие друг друга до Нового времени».

СОЦИС, 1996, №11.








Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Наверх