|
||||
|
Раздел третий Политическая борьба: теория и практика
Из литературного наследия Карла Маркса, Фридриха Энгельса и Фердинанда Лассаля (Рецензии на 4 тома, изданные Францем Мерингом)*Том I: Избранные работы Карла Маркса и Фридриха Энгельса с марта 1841 до марта 1844 г. Штутгарт, 1902 IЕще год назад буржуазный биограф научного социализма жаловался на то, что совершенно отсутствуют как «подробная биография Маркса», так и «полное издание Марксовых произведений, включая его журнальные статьи», а в обозримое время не приходится и думать, чтобы «эта работа была сделана кем-то одним».[32] В настоящий момент мы оказались на пути к тому, чтобы получить одним махом и то и другое: как научное издание трудов Маркса, так и подробную биографию творца научного социализма. Правда, как явствует из предисловия Меринга, его публикация наследия Маркса и Энгельса должна стать не более чем подготовительной работой к полному научному изданию их произведений. Но если выходящие в ближайшее время тома будут выдержаны издательством Дитца в том же духе, то публикация Меринга уже является в лучшем смысле этого слова научным изданием работ наших старых наставников и одновременно тем, что мы в данном случае, когда речь идет о нашем Марксе, можем считать его биографией. Однако уже вышедший том предлагает нам лишь несколько совершенно различных и не связанных друг с другом юношеских работ Маркса: его докторскую диссертацию о греческой философии, затем его статьи о цензуре и свободе печати, о краже леса, «К критике гегелевской философии права. Введение» и его реферат «К еврейскому вопросу», а также две статьи Энгельса о политической экономии и об Англии. Читаемые сами по себе, эти работы, конечно, представляют большой интерес как вехи идейного развития Маркса, но даже для внимательного читателя они останутся именно вехами, по которым он сможет лишь догадываться о проделанном Марксом развитии, не постигая при этом внутренних и внешних взаимосвязей между ними. Даже при очень прилежном и вдумчивом изучении марксовых параллелей между натурфилософией Демокрита и Эпикура было бы крайне трудно запросто расшифровать то значение, какое оба корифея античной философии имели для духовного становления Маркса и, с другой стороны, уяснить себе, каким же образом проблемы греческой философии смогли внутренне сочетаться с проблемами предмартовской прусской цензуры, кражей леса на Рейне и с гегелевской философией права. Но тут на помощь нам приходит Меринг со своими суждениями, скромно названными им «введениями». И постепенно из пестрых, разрозненных фрагментов духовной деятельности Маркса перед нами предстает предельно насыщенная жизнь, почти осязаемо пластичная фигура человека, образующего центр, вокруг которого в большем или меньшем отдалении группируются близкие ему и формировавшие его идейную атмосферу люди: вырванные из забвения и вновь воскресшие в нашем воображении родственники, учителя, друзья, товарищи по учебе и соратники в борьбе, люди 30-х и 40-х годов. Мы видим их словно живыми, движущимися, борющимися, думающими, работающими, пребывающими в идейном контакте с Марксом и между собой, каждого — с присущими ему особенностями, со своими духовными установками и интересами, даже с собственным характером и темпераментом. Вокруг этой центральной группы, которая оказывается столь непосредственно приближенной к нам, что мы словно подслушиваем их мысли и слова, Меринг выстраивает амфитеатром всю историческую декорацию. В ближайшей перспективе видятся духовная и политическая среда, злоба дня и спорные вопросы, течения, направления, партии, университетская жизнь, литературный мир, буржуазное общество, официальные круги, а в более отдаленной — в общих чертах описанные исторические события, и, наконец, в качестве общего заднего плана он набрасывает крупными, но четкими мазками экономико-социальные условия в их сдвигах и изменениях. Таким образом, Меринг сплетает как во времени, так и в пространстве отдельные куски духовной жизни Маркса в единое целое. Он не вырывает Маркса из его времени, не изображает нам его как когда-то жившего и умершего чужого человека, представшего перед нашими взорами, чтобы путаным, полупонятным языком рассказать нам о своих внутренних стремлениях и своей борьбе. Нет, наоборот, это нас Меринг вырывает из нашего времени и переносит в 30-е и 40-е годы, дабы мы очутились в самой гуще их, ощущали и переживали все сами и смогли увидеть нашего Маркса посреди его времени, его борьбы, его становления и его роста. Меринг уже в «Истории германской социал-демократии» показал себя мастером описания исторической среды. Но только в ныне появившейся книге он кажется нам достигшим в этом еще большего. Вероятно, потому, что образ помещен в более узкие рамки и поэтому художественно отделан более тщательно, а может быть, и потому, что все группируется вокруг одной фигуры, на которую Меринг излил так много внутренней любви. Но удивительным этот результат должен показаться именно потому, что Меринг уделил в книге такое сравнительно небольшое место своим «введениям», а также потому, что внешне он вынужден был вставлять их как отдельные, независимые друг от друга тексты и всякий раз говорящие о совершенно разных материалах фрагменты. В них обрисована то искусность правления Фридриха Вильгельма IV, то история греческой философии, то промышленное развитие Рейнской области, то судьбы и злоключения философских и политических журналов 30-х и 40-х годов. Но он умеет также одной-двумя чертами нарисовать фигуру, несколькими сильными штрихами обозначить историческую перспективу. Второстепенными фигурами он, собственно, занимается мало или почти не занимается вообще; однако совсем неожиданно из вкрапленных в другой связи кратких высказываний в их собственных письмах или в других адресованных им посланиях, из лаконичных случайных, но метких реплик перед нами сразу возникает характерная фигура, которую мы хорошо понимаем, равно как и ее отношения с Марксом. Благодаря этому мы видим на некотором от нас удалении фигуру Руге, чья буйная, несколько филистерская честность, полные энергии стремления и схватки наверняка внушают нам симпатию; но при этом мы ясно чувствуем, что идейно он не мог играть в развитии Маркса сколь-нибудь значительной роли. Мы не раз встречаем вблизи Маркса Бруно Бауэра, духовная сила которого нам, несомненно, импонирует, но к которому мы испытываем некое инстинктивное недоверие и который, несмотря на то что он стоит на несколько голов выше своего окружения, предстает карликом в сравнении с огненным, еще незрелым, еще терзаемым внутренними противоречиями, ищущим и ощупью продвигающимся вперед юношей Марксом. Не перенеси нас Меринг столь полно в жизнь, мышление и чувствования того времени, как смогли бы мы подружиться со старым, предельно честным Кёппеном, который с юношеским пылом прославляет Великого Фрица[33] как воплощение современного Просвещения, а также греческого стоицизма, эпикурейства и скептицизма, умения управлять государством и всех мыслимых добродетелей и талантов! Но мы отлично понимаем его, точно так же, как и его духовное влияние на Маркса, и хотели бы пожать его честную руку за то, что своему любимому труду он предпослал посвящение будущему творцу научного социализма. Один уже образ Кёппена, который Меринг впервые извлек из кучи историко-литературного мусора, — это настоящая жемчужина искусства. Но больше всего красок потратил Меринг на тщательно выписанный образ старого Маркса. Германский рабочий класс впервые близко познакомится здесь с отцом своего величайшего передового борца. Нашим любимым и уважаемым другом станет превосходный человек, интеллигентность, духовная чистота и нравственная прямота которого, выраженные в письмах к сыну, восхищают нас. Так мы оказываемся совершенно очарованными тем кругом людей, в котором вырос и окреп Маркс. Мы общаемся с духовными вождями того времени в Берлине, с живым интересом прослеживаем судьбы «Hallische-» и «Deutsche Jahrbucher», вместе с горсткой младогегельянцев сражаемся против ханжества, участвуем в схватках редакции «Rheinische Zeitung»* с цензорами в Кёльне, вместе с потерпевшими «кораблекрушение» редакторами ее переселяемся в Париж и напряженно вглядываемся в создание «Deutsche-Franzosische Jahrbucher»*, предчувствуя новые проблемы и новые перспективы. Если под биографией такого человека, как Маркс, мы понимаем живое воспроизведение его духовной жизни во всех ее красках и во всем ее становлении, то Меринг — что касается того отрезка времени, которым он занимается в первом томе, — дал совершенную биографию Маркса. В ней учтены все моменты, которые могли оказать влияние на его развитие: личные и социальные, этические и научные, политические и экономические, причем каждый во всем своем объеме. Залогом того, что каждый из этих моментов был принят во внимание в должной пропорции, в присущей ему мере, является как раз то, что Меринг ни в малейшей степени не стремится дать биографию в традиционном смысле этого слова и не ставит себе целью задним числом «объяснить» зрелого, состоявшегося Маркса. Он поступает совсем наоборот, реконструируя по восходящей линии незрелого, пребывающего еще в процессе своего становления Маркса, шаг за шагом раскрывая лишь исходную основу каждого проявления его духа и тем давая целому самому воздействовать на читателя. И именно в гармоническом впечатлении, которое мы получаем от картины того времени и образа человека в нем, в том чувстве удовлетворения, с каким мы следим за его становлением и постигаем его, и лежит гарантия «достаточного основания» для объяснения Марксова развития, залог того, что всё и все именно так и именно в такой мере сыграли свою роль в жизни этого великого человека, как это показано Мерингом. Маркс однажды (в данный момент мы не можем найти это место, поскольку оно находится где-то в примечаниях к I тому «Капитала») сказал, что проверка подлинно материалистического объяснения какого-либо события никогда не может быть дана обратным прослеживанием его причин, обращенным в прошлое, а может быть осуществлена только реконструированием данного события, исходя из самого прошлого. Так Маркс реконструировал и тем самым объяснил Февральскую революцию [1848 г. ] во Франции, государственный переворот [Луи] Наполеона. Так и Ме-ринг, по Марксову методу, реконструирует теперь самого Маркса как светозарное явление в духовной истории Германии. А поскольку он и в историософском плане остается здесь верен Марксу, объясняя этого человека его средой, саму среду — историей, а политическую историю — экономической, то меринговская книга о Марксе — это чудеснейшая дань уважения ученика к своему наставнику. Мы не знали бы и того, что следует вообще понимать под «научным» изданием трудов Маркса и Энгельса, если бы не имели лежащей перед нами книги. Высшая заповедь научности — высвечивать любое духовное творение, исходя из личности самого творца и из его времени. Все публикуемое теперь из работ Маркса представляется нам совершенно ясным, исходя из взаимосвязи, с одной стороны, с его индивидуальным развитием, а с другой — с идейными течениями и общественными условиями Германии 30-х и 40-х годов. Меринг разъясняет каждую статью двояким образом: во-первых, по существу предмета самого по себе, а во-вторых, в связи с Марксом и его временем. Так, например, вместе с впервые публикуемой диссертацией Маркса мы одновременно получаем сжатый, носящий обзорный характер основательный очерк истории греческой философии вплоть до ее логического завершения в эпикурействе, стоицизме и скептицизме, а также очерк философского развития в Германии, включая точки соприкосновения его с названными греческими школами. И наконец, мы имеем оценку данной работы Маркса с точки зрения самого рассматриваемого предмета. Таким образом, мы всякий раз узнаем о том, что значил для Маркса и его времени затронутый вопрос, как и то, что он для них сделал. В заключение Меринг после каждой опубликованной работы дает также в лаконичной форме все необходимые для ориентировки и возможного более глубокого изучения предмета указания и библиографические ссылки. Однако «научным» в смысле официального, традиционного, «ученого» издания (первый приходящий на ум пример — издание трудов Родбертуса Вагнером-Коцаком) труд Меринга никак не является. Здесь начисто отсутствует афишируемая, навязчивая личность самого господина профессора, который в предисловии к трудам своего «Рикардо экономического социализма» не сумел сказать о самом Рикардо, его трудах, его времени, его значении ни единого слова больше, чем то, что тот был великим классиком. Зато он пространно разглагольствует перед почтенной публикой о своих собственных страданиях при прочесывании бумаг из наследия Родбертуса и рассказывает о своей перебранке с издателями-конкурентами Рудольфом Мейером и Морицем Виртом, ведя себя при этом столь невоздержанно, что у читателя появляется желание нетерпеливой рукой оттолкнуть в сторону мешающего ему подойти к произведению издателя, который, подобно нерасторопному камердинеру, вместо того чтобы провести нас к своему хозяину, задерживает в приемной пустой болтовней о том, как он поутру плохо начистил ему сапоги и получил за то нагоняй. Меринговские пояснения настолько переплетены в единое целое с произведениями Маркса, что даже и не воспринимаются как отдельная работа. Автор биографии полностью растворяется в авторе трудов, комментарий сливается с предметом рассмотрения в единую книгу. И книга эта учит нас понимать и любить Маркса. Германский рабочий класс может гордиться этим предназначенным прежде всего ему произведением; его величайший мастер обрисован в ней мастерски. IIХод идейного развития обоих творцов «Коммунистического манифеста» в общих чертах давно известен нам из их собственных позднейших высказываний. Маркс как недовольный младогегельянец, для которого фейербаховская гуманистическая ревизия Гегеля явилась «откровением» и толчком к созданию концепции исторического материализма, и Энгельс как человек хозяйственной практики, стимулируемый и просвещенный наблюдениями над английскими общественными условиями, встретились друг с другом на пороге научного социализма. Но этот внутренний процесс становления, особенно в том, что касается Маркса, никогда еще не был столь наглядно показан нам во всех его подробностях и в столь широкой взаимосвязи, как в книге Меринга. При более внимательном анализе предложенного нам материала мы замечаем в первом периоде Марксова развития, который заканчивается изданием в 1844 г. «Deutsch-Franzosische Jahr-bucher» и установлением идейного контакта с Энгельсом, сразу две независимые друг от друга линии. Первая линия — это продолжающийся внутренний кризис, выразившийся в поисках «истины», а конкретно говоря, в поисках разрешения философского конфликта между мышлением и бытием, между материальным миром и мыслительным процессом. Другая линия — ряд контактов с практическим миром, с политическими и экономическими вопросами того времени и со спорными вопросами. Сюда относятся статьи Маркса о цензуре и свободе печати, о краже леса, редакционная работа над статьями о мозельских виноделах, работа о еврейском вопросе. Эти труды должны были иметь для развития Маркса двоякое значение. Во-первых, благодаря постоянному контакту с практическим германским убожеством он получил здесь представление о тех политических условиях, которым несколько лет спустя вынесет смертный приговор; здесь он познакомился с той почвой, по которой его философской идее было суждено затем нанести «удар, подобный молнии». В то время как его прежние братья во Гегеле Бауэр, Штраус, Фейербах не выходили из сфер абстрактных философских рассуждений, Маркс формировался в практического борца. Живой непрерывный контакт с германской действительностью позволил ему в дальнейшем, когда Фейербах осуществил освобождение человека от давившего на него кошмара абстракции, сразу доказать, что «критика неба превращается… в критику земли, критика религии — в критику права, критика теологии — в критику политики» и поставить вопрос: «В чем же, следовательно, заключается положительная возможность немецкой эмансипации?»[34] Во-вторых, этот постоянный контакт с практическими вопросами времени всякий раз заставлял Маркса остро осознавать несостоятельность своего идеалистического миропонимания и таким образом снова толкал его к исследованиям и попыткам подойти к главной проблеме: к универсальной точке зрения, с которой можно было найти гармоническое освещение и единое решение всех частичных проблем практической и духовной жизни. Меринг справедливо говорит, что, руководствуясь гегелевской точкой зрения, Маркс, верно, уже не справился бы с запланированной им для «Rheinische Zeitung», но так и ненаписанной последней статьей по чисто экономическому вопросу парцеллизации крестьянских хозяйств. Собственно говоря, эта точка зрения оказалась несостоятельной еще раньше, когда он занялся практическими вопросами. Правда, именно гегелевская диалектика явилась тем острым оружием, которое позволило ему с таким блеском критически разделаться с дебатами в рейнском ландтаге по вопросам свободы печати и закона о кражах леса. Но именно лишь диалектика, метод мышления сослужил ему тут службу. Что же касается самой точки зрения, деловой позиции, то нам кажется, что уже здесь Маркс, выступая за свободу печати и за право бедных крестьян на порубку древесины в лесу, скорее навязывает гегелевской философии государства и права свою точку зрения, нежели выводит ее из философии. Как говорит сам Меринг, прежде всего глубокая и истинная симпатия Маркса к «бедной, политически и социально неимущей массе», его «сердце» — вот что даже еще в идеалистической стадии собственного развития толкало его на борьбу и диктовало ему активную позицию. Мы рассматриваем эти факты, ставшие столь явными лишь благодаря настоящим публикациям, как исключительно важные и даже более важные, чем когда-либо, именно в данный момент. С некоторого времени мы наблюдаем процесс так называемой критики научного социализма в наших собственных рядах. Главная тенденция этой «критики» — практически и теоретически — развал здания марксова учения и изъятие из него именно тех элементов, которые до сих пор считались основными его устоями: исторического обоснования объективной необходимостью, а также научного обоснования экономическим анализом. Чисто эмпирическое наблюдение факта эксплуатации, «прибавочного продукта» должно оказаться при этом достаточным базисом, а голое сознание «несправедливости» распределения — легитимацией социалистического рабочего движения. Выясняется, однако, что сам Маркс уже в начале 40-х годов весьма хорошо знал как факт эксплуатации, которую воспринимал как высшую несправедливость, так и французское и английское рабочее движение в его первоначальной форме. О первом, к примеру, свидетельствуют его высказывания о краже леса, а о втором — те поучения, которые Маркс дает в «Rheinische Zeitung» аугсбургской «Allgemeine Zeitung»* по поводу ее выпадов против коммунизма. «Что сословие, которое в настоящее время, — пишет Маркс в октябре 1842 г., — не владеет ничем, требует доли в богатстве средних классов, — это факт, который и без страсбургских речей и вопреки аугсбургскому молчанию бросается всякому в глаза на улицах Манчестера, Парижа и Лиона».[35] Предпосылки, которые по логике современных «критических социалистов» или, вернее, — если вернуться от учеников к их учителям — по мнению буржуазных профессоров, подвизающихся на ниве «социального движения», достаточны, чтобы обосновать существование рабочего движения, поразительным образом не смогли еще повернуть к социализму величайшего теоретика социализма. В той же статье о коммунизме Маркс показал, что еще в конце 1842 г. он ни в малейшей степени не был приверженцем социалистических устремлений. «Rheinische Zeitung», пишет он как ее редактор, «которая не признает даже теоретической реальности за коммунистическими идеями в их теперешней форме, а следовательно, еще менее может желать их практического осуществления или же хотя бы считать его возможным, — «Rheinische Zeitung» подвергнет эти идеи основательной критике».[36] Итак, «эмпирических фактов», которых нынешним тупоголовым хватило для сколачивания плоского «эмпирического» социализма, гению оказалось недостаточно для создания научного социализма. Для этого не хватило обобщающей в единое целое, плодотворной точки зрения, не хватило той гранитной глыбы, на которой надлежало воздвигнуть здание социализма как науки. И к этому Маркс смог прийти иным путем, только после спора с гегелевским идеализмом. В нашем распоряжении есть, таким образом, три важные вехи того внутреннего кризиса, который прошел Маркс на пути к созданию исторического материализма. Это длинное, чудесное письмо Карла отцу от 10 ноября 1837 г., которое несколько лет назад было опубликовано в «Neue Zeit», но полное значение которого раскрылось только теперь во взаимосвязи с общим развитием Маркса; во-вторых, впервые опубликованная здесь его диссертация; и, наконец, появившееся в «Deutsch-Franzosische Jahrbucher» Введение «К критике гегелевской философии права». Во всех трех Документах мы видим Маркса в различной форме и с разным успехом ведущим поиск решения той же самой проблемы примирения сознания с бытием, ищущим монистическое единое понимание физического и духовного, морального и материального мира. И ясно, что найти его он не мог до тех пор, пока сам не принял участия в его открытии. С точки зрения позднейшего обоснования научного социализма мы считаем особенно счастливым обстоятельством то, что Маркс с самого начала занимался правом и предпринимал свои философские попытки именно в связи с ним. В то время как другие младогегельянцы замыкались почти исключительно в области теологических размышлений, т. е. самой абстрактной из форм идеологии, Маркс с самого начала инстинктивно пробивался к ближайшей, самой непосредственной форме материальной общественной жизни — к праву. Ведь местами он столь отчетливо обнажает заключенное в нем экономическое ядро, что порой даже вовсе не зараженные историческим материализмом ученые-правоведы (как, например, базельский профессор Арнольд в 60-е годы в своих исследованиях о средневековой городской собственности) наталкиваются на чисто экономическое объяснение целых периодов истории права. Еще будучи совсем юным студентом, Маркс сразу же начинает свои первые внутренние бои с философско-критическим освещением всей сферы права. Само собою разумеется, этот проект терпит поражение из-за невозможности с идеалистических позиций соединить материальное с формальным учением о праве. Тогда Маркс с разочарованием обращается к чистой философии, и мы видим, как в своей диссертации он пытается найти решение этой проблемы в натурфилософии. Но нерешенная проблема единого объяснения всей правовой сферы оставляет в нем глубокие следы. Вопросы общественных форм жизни остаются для него главной проблемой. Поэтому не успел Фейербах совершить свой философский coup d’etat (”государственный переворот” — франц.) и снов посадить на трон до тех пор бесстыдно попиравшегося его же собственными идеями человека во всей его телесности и дать ему в руки скипетр как единоличному властелину земли и неба, как Маркс тотчас же с вновь приобретенным масштабом опять поспешил вернуться к своему первому великому вопросу, обращенному к философии права, т. е. к общественным формам жизни. Если Фейербах освобождает человека от призрака своей собственной философии, то Маркс спрашивает: каким образом освободить человека как угнетенного и подвергающегося жестокому обращению члена общества? Это уже была a priori (”заранее данная” — лат.)та постановка вопроса, ответом на который мог стать только социализм как всеохватывающее интернациональное учение, как историческая теория, как наука. И Маркс с этой новой точки зрения в целом каскаде искрящихся, набегающих друг на друга, бурлящих диалектических заключений выводит дедуктивную схему пролетарской классовой борьбы и победы! «В чем же, следовательно, — говорится в конце Введения «К критике гегелевской философии права», — заключается положительная возможность немецкой эмансипации? Ответ: в образовании класса, скованного радикальными цепями, такого класса гражданского общества, который не есть класс гражданского общества; такого сословия, которое являет собой разложение всех сословий; такой сферы, которая имеет универсальный характер вследствие ее универсальных страданий и не притязает ни на какое особое право, ибо над ней тяготеет не особое бесправие, а бесправие вообще, которая уже не может ссылаться на историческое право, а только лишь на человеческое право, которая находится не в одностороннем противоречии с последствиями, вытекающими из немецкого государственного строя, а во всестороннем противоречии с его предпосылками; такой сферы, наконец, которая не может себя эмансипировать, не эмансипируя себя от всех других сфер общества и не эмансипируя, вместе с этим, все другие сферы общества, — одним словом, такой сферы, которая представляет собой полную утрату человека и, следовательно, может возродить себя лишь путем полного возрождения человека. Этот результат разложения общества, как особое сословие, есть пролетариат… Подобно тому, как философия находит в пролетариате свое материальное оружие, так и пролетариат находит в философии свое духовное оружие, и как только молния мысли основательно ударит в эту нетронутую народную почву, свершится эмансипация немца в человека».[37] Так писал Маркс в начале 1844 г. Горе ему! Тем самым он совершил грех, который его «благодарные» ученики сочли нужным вменять ему в вину еще 50 с лишним лет спустя. А именно: он создал дедукцию социализма, он a priori предвидел необходимость социалистической победы и борьбы, вместо того чтобы просто держаться за эмпирический факт «прибавочного продукта» и его «несправедливости». Наоборот, только в озарении дедукции все «эмпирические факты» явились перед ним в новом свете; только имея в своих руках ариаднину нить исторического материализма, нашел он в лабиринте повседневных фактов нынешнего общества путь к научным законам его развития и его гибели. Так произошло становление научного социализма, и именно потому, что оно совершилось так, он подобно молнии ударил в пролетарскую почву буржуазного общества, потряся его устои. И так же как всякое историческое явление несет в самом себе, в своем историческом становлении и достаточную, единственно истинно «научную» легитимацию того, почему оно должно было стать именно таким, а не иным, предложенная нам Мерингом книга о первой фазе создания марксова учения дает нам и свидетельство правомерности, исторической истинности его возникновения. В этом смысле мы полностью подписываемся под словами Меринга о том, что «вскрыть исторические корни марксизма — значит обнажить отсутствие корней у его «преодоления» (с. 5). Картина возникновения научной теории социализма сегодня, более чем когда-либо, вновь дает классово сознательному пролетариату гарантию того, что марксова идея, несмотря на все бессильные «преодоления» ее, пытается осуществиться подобно той могучей молнии, которая взорвет на воздух буржуазное общество и путем эмансипации превратит «немца в человека». Том IV: Письма Фердинанда Лассаля Карлу Марксу и Фридриху Энгельсу. 1849–1862 гг. Штутгарт, 1902 IИмя Лассаля всегда будет принадлежать к числу тех немногих, на которых сосредоточивается всеобщий интерес, идущий от сердца и диктуемый фантазией. Все прежние публикации «человеческих документов» из его жизни были восприняты различными кругами читающей публики с воодушевлением. Важнейшая же из таких публикаций появилась только теперь. Однако лассалевские письма Марксу и Энгельсу горько разочаруют те эстетствующие и салонно-социалистические круги, которые до сих пор искали и находили в документах из жизни Лассаля сенсационные подробности его романтических переживаний. Содержание писем к Марксу и Энгельсу преимущественно серьезно и не носит личного характера; по большей части речь идет о политических или экономических, философских или юридических вопросах, лишь то тут, то там промелькнет нечто личное. Но в этих письмах Марксу Лассаль впервые предстает перед нами как революционер в глубине своей души, как член небольшой социалистической общины 40-50-х годов и в самом интимном духовном общении с нею. Правда, и уже давно опубликованные письма Лассаля Родбертусу тоже показывали нам его в состоянии серьезного обмена мыслями с одним из значительнейших мыслителей среди его немецких современников; правда, и эти письма давали богатый материал для понимания лассалевской теории и агитации. Но вот в чем большое различие между этой и только что появившейся публикацией: там, в письмах к Родбертусу, мы имеем готового Лассаля, с его политическим своеобразием, в разгаре его агитации, на его самостоятельно выбранной политической тропе. Здесь же, в письмах к Марксу, мы впервые можем проследить его идейное развитие, его становление от первых шагов на политической арене в 1849 г. до начала 60-х годов, от его полного согласия с Марксом во всех важных вопросах теории и практики вплоть до пункта, где пути обоих вождей разошлись, чтобы дальше пойти в резко противоположных направлениях. Письма Марксу и Энгельсу — это не только первая публикация, показывающая нам Лассаля в общении с единомышленниками, но и первая, подготовленная тоже единомышленником. Прежние собрания писем Лассаля каждый раз издавались — так и хочется сказать: искажались — буржуазными издателями; при этом начисто отсутствовали необходимые для того знания, а также какое-либо понимание лассалевской жизни и деятельности в целом. В настоящем томе Меринг своими последующими примечаниями к переписке каждого года — с проникнутой любовью добросовестностью, не жалеющей никакого труда, чтобы проследить даже самую тончайшую нить политических связей Лассаля вплоть до ее исчезновения — дает нам весь исторический, политический и литературный материал, требующийся для полного раскрытия образа Лассаля и его эпохи. Сам Меринг в предисловии называет письма к Марксу спасением чести Лассаля. И это поистине верное слово для того общего впечатления, которое овладевает непредубежденным читателем, когда он откладывает в сторону эту увлекательную книгу. Спасение чести — особенно от того партийно-официального образа Лассаля, который вышел из-под пера Бернштейна.[38] Правда, Э. Бернштейн знал письма в оригинале и в отрывках цитирует их уже в своем предисловии к изданию работ Лассаля. Но именно поэтому в высшей степени ценно дать высшему судье, читающей публике, документы в ее собственные руки, дабы показать, как субъективное, предвзятое представление порой может устоять даже перед самыми неотразимыми доказательствами. Не только отдельные фактические утверждения Бернштейна (например, насчет того, каким образом Лассаль в 1857 г. осуществил свое переселение из Дюссельдорфа в Берлин) находят в письмах Марксу прямое и полное опровержение. Весь психологическо-политический портрет Лассаля, нарисованный Бернштей-ном, оказывается шаржем, карикатурой рядом с тем, какой возникает в светлом зеркале его духовного общения с Марксом. Вместо «безграничной самоуверенности», «тщеславия», «инстинктивного стремления околпачить каждого необычайными действиями», отсутствия «хорошего вкуса и способности проводить моральное различие», а также «гниения», зараженным которым Лассаль вышел из «грязной лужи» процесса по делу Гацфельдт, «цинизма» и бог знает еще какого пахучего букета качеств, которыми — наряду с сифилисом — Бернштейн наделил своего Лассаля, мы видим здесь жизненно достоверный портрет человека широкой натуры, характера кристально чистого, поистине античного как в дружбе, так и в стремлении к познанию, в стоическом презрении к собственным страданиям и в интересе к судьбам других людей. Пусть то, каким Лассаль показывался или хотел показаться в своих письмах буржуазным салонным львицам и львам, и разные басни о нем, в том числе об обещанном им Дённигес триумфальном въезде на шестерке серых коней, останется самым важным для его буржуазных биографов. Социалистическому пролетариату Фердинанд Лассаль, как социалист, мыслитель, революционер и человек, впервые возвращен лишь меринговской публикацией его писем Марксу. До сих пор мы привыкли в общем и целом рисовать себе Лас-саля только предоставленным самомому себе, в его противоположности Марксу, Энгельсу и их группе. Господствующая черта лежащего перед нами тома — и в том его особое значение — это, напротив, согласие и политико-идейная взаимосвязь с творцами «Коммунистического манифеста». При полной самостоятельности мышления Лассаль предстает перед нами в его переписке с Марксом прежде всего, как он сам называл себя, «последним из могикан», из революционной кучки 40-х годов в Германии, в самом живом и непрерывном контакте с лондонскими беженцами и в состоянии постоянной революционной бдительности и готовности к борьбе. Хотя он, вероятно, мог бы быть теперь избавлен современной социалистической «самокритикой» от малейшего подозрения в «бланкизме», Лассаль первое время (в конце 40-х и в начале 50-х годов), как и Маркс и Энгельс, целиком жил мыслью и надеждой на предстоящую вскоре революцию, которая должна была бы открыть путь победе пролетариата. Все его письма первых трех-четырех лет дышат страстным ожиданием великих решений. Отзвуком гацфельдтских процессов, которые якобы полностью поглотили его, в письмах к Марксу лишь кое-где является резкое обвинение против прусской юстиции. В гуще титанического единоборства с этим чудовищем взор и мысль Лассаля прикованы ко всем современным событиям политической и социальной истории, ищут признаки любого пробуждающего надежду революционного движения. «Очень обрадовало меня, — пишет он в апреле 1850 г. Марксу, — что ты считаешь революцию предстоящей так скоро, тем более что это совпадает с моей оценкой; но в этом я здесь довольно одинок, поскольку большинство возлагает надежды только на время президентских выборов во Франции в конце 1851 г.» И в мае того же года: «Напиши мне незамедлительно, придерживаются ли французские refugies (беженцы. — Р. Л.) в Лондоне того мнения, что в случае выдвижения проекта избирательной реформы в Париже дело дойдет до восстания. Правда, я твердо убежден, что так будет и должно быть. Социализм или, вернее, социалистическая партия во Франции допустима бы совершенно невероятный промах, если бы при решении этого жизненного вопроса не вынула меч из ножен. А стоит ей только вытащить его, как победа, по моему убеждению, будет несомненной». Еще в июне 1851 г. он с унынием находит, что арестованного вместе с Нотюнгом, Беккером и другими коммунистами Бюргерса, «вероятно, освободит только революция». Когда ожидания эти в результате вялого окончания революционного периода во Франции сменились разочарованием, Лассаль — и в этом он снова един с Марксом — переносит свои надежды на предстоящий торговый кризис. «Что ты думаешь, — пишет он в декабре 1853 г., — о промышленном развитии на будущий год? Не приближается ли наконец давно ожидаемый кризис, срок которого после бывшего в 1847 г. уже давно истек? Правда, он значительно отодвинулся из-за крайне слабого производства в 1848, 1849 и т. д. годах». И наконец, когда вместо кризиса, как и революции, начался свинцовый saison morte (”мертвый сезон” — франц.) политической реакции, Лассаль и Маркс опять сходятся на общей мысли о разочаровании текущим моментом и планах временного ведения тихой и скрытой работы по революционному просвещению. «То, что нынешняя апатия не может быть преодолена теоретическим путем, — пишет Лассаль в начале 1854 г., — в этом ты совершенно прав. Я обобщаю эту фразу даже таким образом: еще никогда апатия не бывала преодолена чисто теоретическим путем; иными словами, теоретическое преодоление такой апатии производило на свет учеников и секты или неудавшиеся практические движения, но еще никогда не вызывало ни реального мирового движения, ни всеобщего массового движения умов. Массы увлекаются течением и втягиваются в движение не только практически, но и идейно лишь дошедшими до точки кипения фактическими событиями. И все же я верю, что сейчас можно делать одно, и считаю это немалым. Можно теоретически подготовить более или менее значительное число пролетариев и в их лице, в как можно большем количестве городов, дать пролетариату (sic!) тех доверенных лиц и те идейные центры будущих движений, которые не допустят потом, чтобы пролетариат еще раз превратился в хор для буржуазных героев» (с. 23–25, 34, 70, 74). И Лассаль не только набрасывает эту программу, но и проводит ее в жизнь с огромнейшей самоотдачей, превратив свой дом в Дюссельдорфе в «крепость и оплот» рабочего класса. Одновременно он, несмотря на бесчисленные трудности, открывает немецкому книжному рынку работы Маркса и Энгельса, помогая советом и делом своим друзьям в Лондоне и таким образом служа живым связующим звеном между идейным центром и социальной почвой германской революции. Что касается теоретико-экономических взглядов, то Лассаль выражает в своих письмах преимущественно восторженное согласие с трудами Маркса: его «Анти-Прудоном»[39] и «Критикой политической экономии». Примечательно, что и здесь тоже в остроте и уверенности оценки проявляется не только согласие ученика со своим наставником, сколько и единомышленника, который на основе собственных размышлений приходит в значительной мере к одинаковым выводам. Назвав в 1851 г. Маркса «ставшим социалистом Рикардо и ставшим экономистом Гегелем», Лассаль тем самым заранее самым точным образом сформулировал историческую миссию Маркса в области экономического учения и вместе с тем специфическую задачу научного социализма. Для острого экономического взгляда Лассаля в высшей степени характерно как раз то, что он — категорически отвергая все типы современного ему английского и французского социализма, отвергая все «частичные решения» социального вопроса — называет Рикардо исходным пунктом социалистической теории. «Не пойми меня неправильно, — пишет он Марксу в упомянутом выше письме от 12 мая 1851 г., — когда я говорю о ставшем социалистом Рикардо. Но я действительно считаю Рикардо нашим прямым отцом. Его определение земельной ренты я считаю важнейшим коммунистическим делом» (с. 30–31). Правда, вместе с тем решающим для различной степени аналитической глубины обеих сторон является то, что тогда как Маркс, углубившись в суть вещей, сделал отправной точкой своей критики капитализма рикардовскую теорию стоимости, т. е. теорию, представляющую собой ключ к пониманию капиталистического способа производства, Лассаль, оставаясь на поверхности социальных явлений, усмотрел такую отправную точку в рикардовской теории земельной ренты, т. е. в области распределения. Насколько мнения Лассаля и Маркса в ту эпоху совпадали в оценке современных им политических событий, показывают высказывания Лассаля о государственном перевороте Наполеона. Достаточно сравнить письмо от 12 декабря 1.851 г. с вскоре появившимся «18 брюмера Луи Бонапарта», чтобы поразиться совпадению оценок при всем само собою разумеющемся различии между изложением широко задуманного исторического анализа и ворохом легко набросанных в частном письме замечаний. Первое серьезное расхождение во взглядах Лассаля и Маркса — Энгельса, выразившееся в письмах, — это известная позиция по отношению к итальянской войне. Но и здесь тоже, как подчеркивают сами Лассаль и Маркс, речь идет не о каком-либо принципиальном, а скорее о тактическом различии мнений. Поскольку прежде делались попытки выкристаллизовать из позиции Лассаля в данном случае расхождения между ним и Марксом об отношении к национализму и интернационализму, теперь они окончательно терпят крах. В этой связи оправдываются сказанные в 1892 г. слова Бернштейна, что «те, кто до сих пор противопоставляет Лассаля как образец хорошего патриота, в национал-либеральном смысле этого слова, нынешней социал-демократии, должны будут после опубликования лассалевских писем Марксу и Энгельсу просто заткнуться». Поэтому первый зачаток противоречия Маркс — Лассаль дает себя знать, как нам думается, не в спорах насчет По и Рейна, а в другом месте писем, а именно, как странно ни покажется это на первый взгляд, в той полемике, которая одновременно велась обоими друзьями насчет лассалевской драмы «Франц фон Зиккинген». В форме дискуссии о «формальной трагической идее» Зиккингена Лассаль, по нашему мнению, в своих письмах от 6 марта и 27 мая 1859 г. сформулировал и отстаивал то специфическое, что позднее превратилось в противоречие его агитации воззрениям Маркса и Энгельса. Тем самым мы отнюдь не толкуем довольно пошлое и дешевое наблюдение, согласно которому Лассаль в «Зиккингене» будто бы предвосхищал свою собственную позднейшую судьбу, рисуя карающую Немезиду «подкрашивающейся под реализм разумности», которая хочет достигнуть революционных целей дипломатическими методами, хитрым обманом как врага, так и друзей. Не желаем мы толковать и другое странное мнение, по которому «Франц фон Зиккинген» якобы дает доказательство приближения Лассаля к воззрениям малогерманской вульгарной демократии 50-х годов. Мы имеем в виду исторический простор для того «индивидуального выбора», который Лассаль защищал в своем споре с Марксом и Энгельсом против «гегелевского конструктивного понимания истории». Схватил ли вообще и насколько исторически верно изобразил Лассаль историческую роль Зиккингена, для нас здесь второстепенно. Но если в письме от 27 мая 1859 г. он настаивает на своем праве дать своему герою погибнуть от его субъективного противоречия в собственных действиях вместо того, чтобы, как считали правильным Маркс и Энгельс, от объективного противоречия зиккингенских стремлений тенденциям исторического развития, то мы видим в этом скорее, или вернее, нечто иное, нежели провозглашение Лассалем идеалистического понимания истории. Что произошло бы, спрашивает Лассаль, если бы Зиккинген, вместо того чтобы опираться исключительно на мелкое дворянство, поднялся бы до руководства крестьянским восстанием? «Что произошло бы? Если исходить из гегелевского конструктивного понимания истории, которому я сам столь сильно привержен, то надо вместе с вами (Марксом и Энгельсом. — Р. Л.) ответить, что в последней инстанции гибель наступила и должна была наступить с необходимостью, ибо Зиккинген, как Вы говорите, au fond (”в глубине души” — франц.) отстаивал реакционные интересы, и это опять же должно было быть необходимо, поскольку последовательно занять другую позицию ему не давали дух времени и класс. Но такое критико-философское понимание истории, при котором одна железная необходимость опирается на другую и именно потому переступает через действительность индивидуальных решений и поступков, гася их, как раз поэтому и не может быть почвой ни для практического революционного действия, ни для представленной драматической акции. Но оба эти элемента — предпосылка преобразующей и решающей действенности индивидуального выбора и провидения, та неотъемлемая почва, без которой драматический зажигательный интерес невозможен точно так же, как и смелое деяние». Здесь Лассаль защищает, по нашему мнению, «индивидуальное решение» не в противоположность исторической необходимости, а как выражение, как медиум этой необходимости. Ведь если «решающая важность индивидуального действия, которая прославляется в трагедии (или, скажем мы, изображается в качестве движущей пружины. — Р. Л.), — пишет он в том же письме, — будет обнаружена и отделена от общего содержания, которым она оперирует и которое она определяет, она, разумеется, станет бездумной глупостью» (с. 156). Конечно, Зиккинген — и в этом Маркс и Энгельс совершенно правы — в любом случае должен был потерпеть неудачу в своем предприятии. Но бесперспективность этого предприятия выражалась для Лассаля в конечном счете во внутреннем противоречии зиккингенского действия. Здесь все решали исторические законы, но действовали они через «индивидуальное решение». То, что служило здесь предметом спора между Лассалем и Марксом, как кажется нам, было не противоречие идеалистического и материалистического понимания истории, а скорее расхождение внутри последнего, которое они схватывали в его различных моментах. Люди сами делают свою историю, но делают ее не по своей доброй воле, говорили Маркс и Энгельс, отстаивая дело своей жизни — закономерное материалистическое объяснение истории. Люди делают историю не по своей доброй воле, но они делают ее сами, подчеркивал Лассаль, защищая дело своей жизни, «индивидуальный выбор», «смелое деяние». Материалистическое понимание истории, перенесенное из теории прошлого в теорию настоящего, означает социалистическую доктрину, а «индивидуальный выбор», превращенный из фактора истории в активную политику, означает практическую политику, для которой ближайшая цель важнее всего, а общие теоретические взгляды — дело второстепенное. Лассаль, писал Маркс в 1868 г. Швейцеру, «слишком поддавался влиянию непосредственных условий того времени. Мелкую исходную точку — свое несогласие с таким пигмеем, как Шульце-Делич, — он сделал центральным пунктом своей агитации: государственная помощь в противоположность самопомощи… Будучи слишком умен, чтобы считать этот лозунг чем-то большим, чем переходным средством на худой конец, Лассаль мог оправдать его только его непосредственной (якобы) осуществимостью. Для этой цели он должен был утверждать, что этот лозунг осуществим в ближайшем будущем. «Государство», как таковое, превратилось, таким образом, в прусское государство…»[40] Конечно, «индивидуальный выбор» Лассаля не выдержал острой как бритва критики со стороны марксовой доктрины. Ошибки, которые 40 лет назад обнаружил орлиный взор Маркса, сегодня может с легкостью, просто играючи, перечислить по пальцам каждый из его учеников. Так кто же оказался прав перед лицом истории — Маркс или Лассаль? Оба. Прав был Маркс, ибо в нормальных условиях и на больших этапах исторического пути вести рабочий класс к освобождению может только путеводная звезда его теории. Но Лассаль был прав для своего отрезка истории, ибо он смело проложенным окольным путем, по укороченному методу, атакующим шагом вывел рабочий класс на тот же самый великий исторический путь, на котором он впредь шагал под марксовым знаменем. «Что произошло бы», если бы Зиккинген-Лассаль не совершил своих ошибок? Если бы Лассаль не сделал государственную помощь своим ассоциациям и всеобщее избирательное право центральным пунктом своей агитации? Несомненно, исторический результат в общем и целом изменился бы от этого столь же мало, сколь и конечный провал кампании Зиккингена можно было бы предотвратить ее соединением с крестьянским движением. Социал-демократия в Германии в силу «железной исторической необходимости», которая «переступает через действенность индивидуальных решений, гася их», несомненно, рано или поздно все равно стала бы силой. Но тем, что, действуя на свой страх и риск, опираясь на имевшиеся взгляды и конкретные факты, Лассаль дал и свой, пусть теоретически несостоятельный, но при данных условиях единственно действенный лозунг, он одним махом встряхнул массы и призвал германский рабочий класс к политической жизни. «Смелое деяние» оказалось правильным и в отношении «железной необходимости» истории, которая на небольших отрезках пути оставляет достаточно простора для уклонений вправо и влево, для бесплодных ошибок Зиккингена и для плодотворных ошибок Лассаля. Если бы это ввиду современных явлений не явилось кощунством по отношению к Лассалю, мы могли бы назвать его «великим оппортунистом германской социал-демократии». Но между так называемой «практической политикой» нынешнего дня и политикой Лассаля существует не аналогия, а прямое противоречие. Лассаль своим лозунгом производственных ассоциаций и государственного кредита согрешил против марксовой теории социализма так сказать, в ее отсутствие, когда классового движения в духе этой теории в Германии еще вовсе не существовало. Более того самими своими ошибками он впервые пробил путь для марксовой теории. Ныне учение Маркса стало господствующим, определяющим для огромной массы борющегося пролетариата, и социалистический оппортунизм, оставляя его без внимания или обходя его, неосознанно пытается обратить вспять исторически свершившееся соединение «науки и рабочих», теории и практики, и вновь толкнуть рабочее движение без надежного теоретического компаса в море практических экспериментов. Лассаль своей агитацией обращался исключительно и непосредственно к промышленному пролетариату, т. е. к классу, который, будучи однажды вовлечен его агитацией в «борьбу», в силу своего социального положения, должен сам, даже пройдя через лассалевские ошибки, найти путь к более глубокому пониманию к марксову учению. Нынешний же «практицизм» нацелен прежде всего на привлечение мелкобуржуазных и крестьянских слоев которые в столь же сильной мере, в силу своего социального положения, воспринимают из ложной агитации только ложное и оказываются в состоянии встать на путь, ведущий прочь от марксова учения. И наконец, в то время как Лассаль выдвигал свои практические лозунги в самом резком противоречии лозунгам буржуазии и тем самым отмежевывал германский рабочий класс от буржуазной демократии для самостоятельного классового существования, сегодняшний «практицизм» усвоением буржуазно-демократических лозунгов, совсем наоборот, ведет лишь к тому, чтобы вернуть рабочий класс обратно в войско буржуазии. История — начисто лишенный всякого респекта шутник. Нынешний бред и нынешний бич оппортунизма, говоря словами Гёте в отрицательном смысле, это, если угодно, поставленный временем на голову здравый и благой смысл лассалевского практицизма. Вот так оправдывает себя единственная крупная попытка сформировать социалистическую практику в известных пределах без или против научной социалистической доктрины; так лассалевский «оппортунизм» в конечном счете оправдывается лишь тем, что сам был, по сути дела, только знаменосцем этой «доктрины». И «смелое деяние» оказывается правым также перед «железной необходимостью истории» лишь потому, что оно в историко-философском смысле было деянием революционным. Том II: Избранные работы Карла Маркса и Фридриха Энгельса. С июля 1844 до ноября 1847 г. Штутгарт, 1902 Том III: Избранные работы Карла Маркса и Фридриха Энгельса. С мая 1848 до октября 1850 г. Штутгарт, 1902 IТретьим томом завершается все меринговское издание литературного наследия Маркса и Энгельса. Тем самым приобретает законченность и полноту картина первой половины их идейной и политической жизни. Эти три книги — действительно большее, нежели отдельные, следующие друг за другом тома; это три больших отрезка духовной истории наших учителей. Первый том был посвящен внутреннему развитию Маркса от гегельянца к социалисту, возникновению научной концепции социализма из философско-политического брожения Германии конца 30-х и начала 40-х годов. «Deutsch-Franzosische Jahrbucher» показали нам итог этого первого периода; блестящее обоснование научного социализма во Введении к «Критике гегелевской философии права» завершило преодоление Марксом гегельянства. Второй том выводит нас, так сказать, из идейной мастерской научного социализма в Германии в мир практического рабочего движения — во Францию. В идейное развитие наших корифеев входит новый элемент: контакт с французскими утопистами и мелкобуржуазными теоретиками социализма, с Кабе, Прудоном, Луи Бланом. И почти одновременно социализм и в Германии начинает превращаться в практическое движение, а для Маркса со времени его эмиграции в Брюссель — в практическую задачу. На границе обоих периодов стоит как огромный идейный памятник «Святое семейство» — последняя данная на общественной сцене битва с созерцательным идеализмом, а вместе с тем и итоговый расчет научного социализма с собственным философским прошлым. Здесь мы одновременно видим Маркса вскрывающим философскую мертворожденность гегелевского идеализма, который в лице своего «критического» крыла — братьев Бауэр вернулся к социальной и политической реакции, а также развивающим гуманистическую фейербаховскую ветвь гегелевской школы дальше в исторический материализм. Главы о Французском материализме, о Великой французской революции и Прудоне, а также отдельные, рассыпанные почти в каждой гла-ве «Святого семейства» замечания — все это тоже классические пробы материалистического понимания истории из самых ранних времен его становления. Разделавшись с умозрительной «критикой», Маркс и Энгельс целиком поворачиваются к «массе». В немецких социалистических журналах конца 40-х годов, в мир которых Меринг вводит нас сразу же после «Святого семейства», мы уже стоим на почве действительности. Огромный прогресс, который произошел в идейной жизни Германии с середины 30-х годов до середины 40-х, отражается в совершенно изменившемся характере журналов и спорных вопросов. Если в первый период идейный интерес концентрировался в философско-политических журналах «Hallische-» и «Deutsche Jahrbticher», в «Anekdota» на вопросах теологии, то теперь появляется ряд чисто социалистических журналов: «Gesellschafts spiegel», «Rheinische Jahrbticher», «Deutsches Btirgerbuch», «West-phalisches Dampfboot», «Deutsche-Brisseler-Zeitung»*. Распрощавшись с товарищами философской юности Маркса — с Руге, Бауэром и другими, мы видим себя посреди радостного оживления нового поколения. Гесс, Грюн, Вейтлинг, Зейлер, Вильгельм Вольф, Вейдемейер, Бюргерс, Юнг, Криге, Веерт, Дронке — вот окружение наших наставников в тот период. Язык, на котором обсуждаются здесь спорные вопросы, уже свободен от гегельянской манеры; речь тут идет уже не о «духе и массе», не об «абсолютной критике и самосознании», а о покровительственной пошлине и свободной торговле, социальной реформе, государственном социализме и тому подобных вопросах. Гегель уже поставлен с головы на ноги. Одновременно начинается новая идейная борьба. Если в первом периоде мы видели Маркса развивающим научный социализм из немецкой философии, то теперь мы наблюдаем его в непрерывной борьбе за резкое отграничение его учения от всех пограничных расплывчатых направлений социализма и псевдосоциализма. Результат второй половины 40-х годов — уничтожающая критика Марксом прудонизма, немецкого или «истинного» социализма, проповедуемого Криге «социализма чувства», государственного социализма, мелкобуржуазного радикализма. Марксова теория шаг за шагом выходит победительницей из социалистического хаоса Франции и Германии в качестве единственно научного учения о социализме, а дело этого периода обобщается и увенчивается монументальным «Манифестом Коммунистической партии», который словно высокие триумфальные ворота открывает исторический путь германского рабочего движения. То, что Меринг публикует в своем собрании из этого периода, наверно, менее интересно и поучительно, чем то, что он сообщает нам в своих собственных пояснениях. Особенно благодаря неоднократно включаемым Мерингом фрагментам из переписки между Марксом и Энгельсом, а также с представителями тогдашнего французского и немецкого социализма, этот его комментарий становится важнейшей страницей идейной истории социализма. Столкновения многочисленных оттенков социализма 40-х годов выражены в немногих статьях Маркса и Энгельса из «Deutsche-Briisseler-Zeitung», из «Westphalisches Dampfboot» и других изданий, приведенных лишь в отрывках, но зато гораздо полнее и пластичнее раскрытых в меринговском введении. Картина этих острых идейных сражений творцов «Коммунистического манифеста» особенно поучительна при сравнении с их более поздней деятельностью в Международном Товариществе рабочих. Сколь же терпеливо умели Маркс и Энгельс обращаться тогда, спустя 20 лет, с тем же прудонизмом и всей мозаикой социалистических теорий, едва только речь заходила о «куске практического движения» или же вставал вопрос о зачатках действительно рабочей организации, как старательно избегали они любой доктринерской исключительности или догматической несговорчивости! Но какое же уверенное ощущение потребностей исторического момента проявлялось, с другой стороны, в той резкости, с какой они в 40-е годы, когда надо было сначала завоевать для новой научной теории место в социалистическом идейном мире, умели отмежевать эту теорию от всей примыкавшей и окружавшей путаницы! Ныне мы в известной мере превозносим ad majorem gloriam (”к вещей славе” — лат.) гегелевской триады воскрешение социалистической неразберихи в качестве «более высокого синтеза», научного социализма. Первобытный туман теории, из которого в 40-е годы образовалось твердое ядро научного социализма, вновь опускается на нас, чтобы растворить в себе и рассосать это твердое ядро. Священные останки Гесса и Грюна, Вейтлинга, Прудона и даже доброго Гейнцена с их причудливыми вывихами и сегодня весело разгуливают и лицемерно изображают полнокровную жизнь. Вспомнить сверкающие удары меча, которыми Маркс и Энгельс полвека назад прогнали их в мир теней, весьма уместно нынешней социал-демократии, чтобы закалить уверенность в своих силах и окрылить свои потускневшие Идеи. И работы второго тома, от полемики с Руге в парижском «Vorwarts!» до сведения счетов с Карлом Гейнценом в «Deutsche-Brtisseler-Zeitung», весьма пригодны для этого; все они носят на себе особую печать идейной продукции Маркса — покоряющую глубину мысли. Мы, к примеру, по врожденной лености мысли и интеллектуальной склонности к уступкам, будучи убежденными лишь наполовину, готовы согласиться с трезвыми, меткими взглядами Руге на политическую и социальную революцию и только в ответе Маркса, внутренне пристыженные, вновь находим глубокие и значительные положения. Так, при рассмотрении любого вопроса, при чтении любой его статьи, чувствуешь, как полет марксо-вой мысли отрывает тебя от пошлой земли. С нами происходит точно то же, что и при чтении марксова «Капитала», где нас зачастую сначала поражает правильность приведенных в сносках воззрений буржуазных теоретиков, а в идущем вслед за тем анализе Маркса мы ощущаем всю жалкую ограниченность и банальность этих «верных взглядов»! И такое потрясающее воздействие марксовой мыслительной работы объясняется не только его личной гениальностью, но и тем, что все рассматриваемые им вопросы он постоянно освещает в их величайших диалектических взаимосвязях, с самых всеохватывающих исторических точек зрения. Это та черта, которая не говоря обо всем практически полезном, придает особенное значение публикации его наследия в наше время именно в противовес нынешней склонности к отторжению социализма от всех крупных идей и воззрений, к сведению всей социалистической теории к нескольким доморощенным трезво-плоским истинам, уразуметь которые в состоянии даже немецкий профессор политэкономии, а также в противовес к возведенной в принцип мелочности мысли и провозглашенной как метод нерешительностью эмпирического нащупывания. В этом, как и в третьем, томе своего издания Меринг выделяет те два вопроса, которые в 40-е годы оценивались Марксом и Энгельсом совершенно иначе, чем это ныне делает социал-демократия, и которые были позже пересмотрены самими авторами «Коммунистического манифеста». Это вопросы покровительственной пошлины и билля о десятичасовом рабочем дне. Собственно, нам кажется правильнее говорить здесь лишь об Энгельсе, а не о Марксе, ибо относящиеся к этому статьи написаны Энгельсом, а по одному из этих двух вопросов Маркс в своей брюссельской речи о свободе торговли высказался с такой ясностью и остротой мысли, что одновременное его колебание в отношении покровительственной пошлины представляется почти исключенным. Указание Меринга на то, что позиция Энгельса в пользу покровительственной пошлины была лишь логическим дополнением к марксовой брюссельской речи о свободе торговли, поскольку Маркс говорил об Англии, а Энгельс — о Германии (да к тому же эти страны представляли две различные стадии капиталистического развития), по нашему разумению, неправильно по той простой причине, что на Брюссельском конгрессе экономистов в 1847 г. Маркс одновременно со всей резкостью отверг отстаивавшуюся Риттинггаузеном точку зрения по вопросу о покровительственной пошлине для Германии, что нашло отчетливое выражение в речи Веерта, а также в его собственных заметках в «Deutsche-Brusseler-Zeitung». Попытка использовать сейчас принадлежавшие лишь Энгельсу в 40-е годы иные взгляды, скажем в духе шиппелевской точки зрения, в пользу симпатий к покровительственной пошлине*, неоднократно отвергал сам Меринг: несколько месяцев назад в «Neue Zeit»,[41] а затем в своих примечаниях во втором и третьем томах данного издания. Наоборот, он совершенно ясно доказывает, что именно те фактические предпосылки, которые полвека тому назад привели Энгельса к ошибкам в вопросе о покровительственной пошлине, сегодня, в прямо противоположной ситуации, ведут к свободе торговли как единственно возможному выводу. Однако мы полагаем, что надо оставить попытки соединить тогдашние взгляды Маркса и Энгельса в единое логическое целое. Также и по вопросу билля о десятичасовом рабочем дне. Нам кажется, что «Коммунистический манифест» 1847 г., пусть и в сжатой форме, выражает ту же точку зрения, что и написанный Марксом в 1864 г. «Учредительный манифест Международно-го Товарищества Рабочих», а именно: законодательное ограничение рабочего времени является прогрессивной реформой в смысле капиталистического развития, заставляющей, как сказано в «Коммунистическом манифесте», «признать отдельные интересы рабочих в законодательном порядке»,[42] т. е. именно тем, что «Учредительный манифест» затем провозгласил победой нового принципа.[43] Высказывания же Энгельса в «Святом семействе» и позже, в 1850 г., в «Neue Rheinische Revue»,[44] согласно которым английский билль о десятичасовом рабочем дне являлся реакционным покушением на капиталистическое развитие, оковами для промышленности, мерой, которая могла бы быть проведена только после пролетарской революции, по нашему мнению, гармоническому сочетанию с обоими заявлениями Маркса не поддаются. Объяснением поразительной энгельсовской оценки нам кажется то обстоятельство, что Энгельс смешал здесь особые политические условия (при которых закон о десятичасовом рабочем дне появился в Англии, а также несомненно связанные с этим реакционные намерения партии тори) с объективным историческим значением этой реформы. И все же, если вопрос о том, как в определенный момент стало возможным столь удивительное отклонение Энгельса по двум важным проблемам от точки зрения Маркса, и представляет интерес для характеристики личности Энгельса, нам в любом случае кажется более важным тот факт, что Маркс и в торговой политике, и в оценке социальных реформ с самого начала занял ту четкую принципиальную позицию, которая является для нас определяющей и по сей день. Так же как к обоим выше затронутым вопросам, Меринг относится и ко всем другим, с которыми встречается в наследии Маркса и Энгельса: прежде всего критически. Он делает это в гораздо большей мере, чем, например, в соответствующих главах своей «Истории германской социал-демократии», носящих более эпический характер. В его комментариях к наследию, несмотря на столь же чудесное пластическое изображение событий, с самого начала и до конца чувствуется честная, серьезная работа мысли, проверка, анализ. Отсюда — особая привлекательность и то возбуждающее, бодрящее чувство, которое возникает при чтении. IIЕсли первый том Меринга показал нам идейную мастерскую научного социализма, второй — его борьбу за идейное превосходство над всеми течениями социалистической мысли, то третий том рисует нам Маркса и Энгельса уже в большой практической борьбе — посреди революции 1848–1849 гг. Работы наших мастеров из «Neue Rheinische Zeitung» и «Neue Rheinische Revue»* — свидетельство тому. Том охватывает всего два с половиной года. Однако во время революции политическое развитие, как и во время осады Севастополя, ведет счет на месяцы, а не на годы. И в самом деле, мы видим здесь Маркса и его небольшую когорту неожиданно вырванными из фракционных стычек и часто неприятной мелкой личной борьбы за существование и беженское бытие, оказавшимися в центре событий, на самых видных постах революции, в качестве самых решительных, самых зрелых вождей великой революционной борьбы, как стратегов на наблюдательной вышке не только германской, но и европейской революции. Их роль в революционный период, особенно в отличие от буржуазных делателей революции a la Геккер, наиболее точно охарактеризовала сама «Neue Rheinische Zeitung» в следующих словах: «Фридрих Геккер относится к движению патетически, «Neue Rheinische Zeitung» относится к нему критически. Фридрих Геккер возлагает все надежды на магическое действие отдельных личностей. Мы возлагаем все надежды на конфликты, вытекающие из экономических отношений. Фридрих Геккер уезжает в Соединенные Штаты, чтобы изучать там «республику». «Neue Rheinische Zeitung» находит в грандиозной классовой борьбе внутри Французской Республики более интересный предмет для изучения, чем в такой республике, где на Западе классовой борьбы еще нет совсем, а на Востоке она развертывается лишь в старой, бесшумной английской форме. Для Фридриха Геккера социальные вопросы вытекают из политических боев, для «Neue Rheinische Zeitung» политические бои суть только формы проявления социальных конфликтов. Фридрих Геккер мог бы быть хорошим трехцветным республиканцем. Настоящая оппозиция «Neue Rheinische Zeitung» начнется только при трехцветной республике».[45] Критика, притом самая резкая и глубокая, проистекавшая из материалистического взгляда на классовую борьбу и из глубокого понимания событий во Франции, — вот что было занятием Маркса и Энгельса в революционный период. Но саму эту критику Маркс и Энгельс вели с буржуазно-демократической радикальной позиции. Это, по нашему мнению, — важнейший вывод, аутентично вытекающий из данного третьего тома их наследия. Если «Neue Rheinische Zeitung» на каждом шагу бичует инертность, непоследовательность и трусость Национального собрания, если она требует роспуска бундестага, смещения всех чиновников домартовского времени, провозглашения Германии единым государством, наконец, во время ноябрьского кризиса — отказа от уплаты налогов, она делает лишь то, что должна была делать любая решительная буржуазно-демократическая партия в революции 1848–1849 гг., если та действительно серьезно относилась к революции и демократии. Сколь ни революционно решителен язык Маркса, он не требует ничего, что было бы направлено против буржуазного экономического и политического строя, что носило бы специфически социалистический характер. Политикой «Neue Rheinische Zeitung» в революционный период был, за исключением освещения французских и английских классовых битв, последовательный буржуазный радикализм. До истинной (т. е. социалистической) оппозиции «Neue Rheinische Zeitung» дело так и не дошло, ибо она должна была начаться только в трехцветной республике. Примечательно, что совсем незадолго до своей гибели газета перешла к новой тактике — вести больше чисто рабочую и классовую политику, но именно в этот момент она стала жертвой козней контрреволюции. Радикально-демократическая позиция «Neue Rheinische Zeitung» особенно бросается в глаза в ее внешней политике. Ее лозунги: наступательная война против России, создание независимой Польши как буферного государства между Россией и Германией, война с Данией за Шлезвиг-Гольштейн, оптимизм в отношении венгерской революции, беспощадная ненависть к чехам и другим славянским народностям Австрии. Все это никак не может быть названо собственно социалистической рабочей политикой, то было скорее использование буржуазных методов международной политики. Если считать фактом, что и доныне не имеется последовательной и сознательной политики социализма, а напротив, в этой области больше, чем в какой-либо иной, царят отчасти совершенно произвольные симпатии, а отчасти старые традиции буржуазной демократии, то вдвойне важно то, что проделал Меринг в своем заключительном томе для объяснения и освещения самых ранних социалистических заявлений в области внешней политики. Он дает здесь в известном смысле первый критический анализ «Neue Rheinische Zeitung». Некоторые из точек зрения того времени, под давлением изменившихся условий, частично открыто и официально, а частично молчаливо подвергнуты ревизии международной социал-демократией. Но в каком бы случае это ни произошло, Меринг тщательно подчеркивает свершившийся поворот, объясняя его действительными сдвигами. Так он поступает в отношении славянских наций, венгерской революции и особенно по польскому вопросу. В последнем случае Меринг действительно берется за подробную оценку этого вопроса международной политики, пожалуй, чисто методологически самого интересного, но одновременно по ряду понятных причин наименее известного с точки зрения действительных взаимосвязей, но наконец-то ставшего теперь вновь в известном смысле актуальным. Заключительный абзац вкотором Меринг лаконично обобщил результаты сдвигов в польском вопросе со времен «Neue Rheinische Zeitung», наверняка может служить комментарием к определенным явлениям из новейшей практики партийного движения. «Таким образом, — пишет Меринг, — правящие классы бывшей Польши во всех трех участвовавших в ее разделах государствах ассимилировались с правящими классами этих государств. Они полностью отказались от национальной агитации, которая еще влачит жалкое существование лишь среди части польской интеллигенции и польской мелкой буржуазии. Тем самым польский вопрос приобрел для современного пролетариата совершенно иное лицо, чем в 1848 г. Польша давно уже не является единственным плацдармом, откуда революция ведет наступление на царский деспотизм: как и другие участники раздела, Россия уже давно носит революцию в собственном теле. Если бы польский пролетариат пожелал написать на своем знамени восстановление польского классового государства, того классового государства, о существовании которого сами правящие классы и знать не хотят, это явилось бы историческим карнавалом на масленицу. Такое вполне могло бы случиться с имущими классами, как некогда было с польским дворянством в 1791 г. Но этого никак не должен допустить трудящийся класс. Коль скоро такая реакционная утопия всплывет снова с целью склонить на сторону пролетарской агитации те слои интеллигенции, в которых еще находит известный отклик национальная агитация, то она вдвойне несостоятельна как выродок того порочного оппортунизма, который ради ничтожных и дешевых мгновенных успехов жертвует длительными интересами рабочего класса. Эти интересы прямо предписывают, чтобы польские рабочие во всех трех государствах — участниках раздела безоговорочно боролись плечом к плечу вместе со своими товарищами по классу. Прошли те времена, когда свободную Польшу могла создать буржуазная революция: сегодня возрождение Польши возможно только путем социальной революции, в которой современный пролетариат разрывает свои оковы» (Bd. III. S. 44). Однако прежде всего нам кажется заслуживающей критического анализа общая позиция «Neue Rheinische Zeitung». To, что эта позиция газеты находит свое достаточное объяснение в фактических условиях, в исторической ситуации Мартовской революции [1848 г. ], ясно и открыто показал еще сам Энгельс. Но то, что нынешней социал-демократии следует извлечь как урок из политики Маркса в тогдашний исторический момент, должны были бы заметить особенно те во Франции и повсюду, кто сегодня объявляет задачей социал-демократии как раз то, что делала «Neue Rheinische Zeitung»: играть роль левого крыла буржуазной демократии. Если что-либо может доказать всю правильность этой великодушной идеи за счет пролетарской классовой борьбы, то это именно изучение марксовой тактики в Мартовской революции, ее исторических основ и ее политических результатов. Тактика «Neue Rheinische Zeitung» была скроена применительно к тому моменту, когда современная буржуазия впервые дебютировала на политической сцене. В тот момент правом и долром каждого подлинного революционера и практического политика было верить в серьезность ее борьбы против феодализма и в возможность толкать ее вперед посредством решительной позиции левого, социалистического крыла. К тому же то был момент революции, а не нормальных условий. Что марксова тактика и в тогдашней ситуации была в действительности рассчитана только на момент революционного действия, доказывает то обстоятельство, что Маркс и Энгельс в своих статьях и речах с середины 40-х годов, а также после Мартовской революции вели совершенно другую, ярко выраженную классовую политику социализма, а не политику буржуазной демократии. Но к этому добавляется еще и третье: а именно тогдашнее своеобразное представление, которое Маркс и Энгельс имели о Мартовской революции, их надежды на так называемую «перманентную революцию», их ожидания, что буржуазная революция явится только первым актом, к которому непосредственно примкнет революция мелкобуржуазная и наконец пролетарская. Свидетельством тому служит еще марксово «Обращение Центрального Комитета к Союзу коммунистов» 1850 г. В этом смысле позиция «Neue Rheinische Zeitung» представляется хорошо продуманной, умной тактикой, направленной на то, чтобы использовать буржуазное революционное восстание как предварительную ступень для последующей пролетарской революции, чтобы подтолкнуть его вперед до того предела, когда оно окажется несостоятельным и должно будет уступить место второму, более радикальному круговороту революции. С этой точки зрения тактика «Neue Rheinische Zeitung» была не отречением от социализма, дабы послужить господству буржуазии в качестве пристяжной лошади, а, наоборот, сознательным использованием господства буржуазии в качестве короткого, рассчитанного максимум на несколько лет, предварительного этапа пролетарской победы. И наконец, еще одно: самостоятельной социалистической рабочей партии тогда не существовало. Немецкий социализм сократился в 40-х годах до нескольких колоний беженцев в Брюсселе, Лондоне и Париже, некоторых недолговечных социалистических журналов в Германии и нескольких непрочных рабочих кружков в Рейнских землях. Таким образом, «Neue Rheinische Zeitung» не могла представлять в Мартовской революции то, чего тогда не было: обособленной классовой политики пролетариата. Все эти предпосылки сейчас явно поставлены прямо-таки с ног на голову. Вместо начала мы имеем перед собой конец политической биографии буржуазии, или, более того, то, что Маркс и Энгельс в 1848 г. считали началом буржуазного восстания против феодальной реакции, оказалось одновременно и концом его и с тех пор мы в течение пятидесяти лет наблюдали только постоянную нисходящую линию буржуазной демократии. Революционный момент, революционное действие давно стали для буржуазных классов раз и навсегда позабытой мечтой, юношеской глупостью. Основу нынешних экспериментов с возобновлением тактики «Neue Rheinische Zeitung» образует не мгновенное революционное кипение молодой буржуазии, а мирное повседневное «нормальное» болото старческого буржуазного парламентаризма, т. е. превращенного в норму компромисса буржуазии с феодализмом. И наконец, ныне нисходящей буржуазии противостоит рабочий класс как самостоятельная политическая сила первого ранга. В этой прямо противоположной исторической ситуации возобновление тактики «Neue Rheinische Zeitung» оказывается карикатурой на ту самую марксову гипотезу «перманентной революции», которую при всяком удобном случае с огромным самомнением поднимают на смех именно сторонники сотрудничества с буржуазной демократией. Марксово взаимодействие пролетариата с буржуазией под пушечную канонаду на баррикадах извращено и низведено до парламентского закулисного торга социал-демократии с либерализмом и до участия в дележе министерских портфелей. Марксова надежда на следующий день после победы буржуазии повести пролетариат против буржуазии и прогнать ее прочь от государственного кормила, чтобы освободить место для пролетарской диктатуры, искажается до «постепенного осуществления социализма» путем парламентских реформ социалисти-ческо-демократического картеля. Но карикатурой на «Neue Rheinische Zeitung» тактика Жореса и других является еще и по иной причине. Содействие Маркса буржуазной демократии во время Мартовской революции выражалось отнюдь не в послушном соучастии во всех жалких делах и изменах буржуазии, а в том, что он властной рукой безжалостно бичевал все эти жалкие измены. Если Маркс и хотел гнать буржуазию вперед, то делал он это пинками, давал ей шпоры, ранившие ее до крови. И коль Жорес и КO позабыли, что такое социалистическая классовая политика, то пусть они теперь хотя бы поучатся у «Neue Rheinische Zeitung» тому, как выглядит настоящая радикально-демократическая политика. Вот тогда они смогут извлечь высший урок из этого классического эксперимента. Что же стало в конечном счете результатом этой тактики, проводившейся в самый благоприятный исторический момент, с величайшим мастерством, блестящими методами гения? Удалось ли, скажем, «Neue Rheinische Zeitung» действительно хоть на волосок толкнуть буржуазию влево, сгруппировать вокруг себя значительное крыло радикальных элементов, оказать какое-либо влияние на ход революции, вызвать к жизни вторую крупную революционную волну, подобно тому как создававшаяся в парижских подвалах газета Марата «Ami du peuple» подготовила господство французского пролетариата в Конвенте? Ни-чего похожего! «Neue Rheinische Zeitung» была спасением чести для анналов германской революции, но вместе с тем она оставалась в этой революции совершенно изолированным передовым постом, гласом в пустыне. Тем самым сознательная роль левого крыла буржуазной демократии была для социализма сыграна раз и навсегда. От меринговских книг исходит особый аромат. В первом томе — это отблеск великой эпохи идейных боев, которые для Германии являются tempi passati (”прошедшими временами” — итал.). В третьем томе — это родовые муки великого революционного времени, которые тоже уже миновали. И то, что эти великие времена, из которых поднялись могучие фигуры наших корифеев, охвачены и воссозданы так широко, что мы, подведенные к такой картине прошлого, забываем на миг обо всем убожестве будней и жаждем подобного будущего, — это немеркнущая заслуга Меринга перед германским рабочим классом. Карл Маркс (1903 г.)* Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его. 11-й тезис Маркса о Фейербахе[46] Двадцать лет назад успокоился могучий ум Маркса. И хотя мы лишь несколько лет назад пережили то, что на языке немецких профессоров именуется «кризисом марксизма», достаточно бродить взгляд на массы, которые следуют социализму в одной только Германии, на его значение в общественной жизни всех так называемых культурных стран, чтобы постигнуть творение марксовой мысли во всей его колоссальности. Задавшись целью в немногих словах сформулировать то, что делал Маркс для сегодняшнего рабочего движения, можно было сказать: Маркс, если так выразиться, открыл современный рабочий класс как историческую категорию, т. е. как класс с определенными историческими условиями бытия и законами движения. правда, и до Маркса в капиталистических странах существовала масса наемных рабочих, которых однородность их социального бытия внутри капиталистического общества привела к солидарности и которые ощупью искали выхода из своего положения, отчасти и мост, ведущий в обетованную землю социализма. Маркс впервые поднял их до уровня класса, связав их особой политической задачей — задачей завоевания политической власти для социалистического переворота. Мост, который Маркс воздвиг между пролетарским движением, таким, каким оно стихийно вырастает на почве нынешнего общества, и социализмом, был таков: классовая борьба за захват политической власти. Буржуазия издавна проявляла верный инстинкт, с ненавистью и страхом преследуя особенно политические стремления пролетариата. Так вела она себя уже в 1831 г., когда Казимир Перье в ноябре того года сообщил во французской палате депутатов о первом пробуждении рабочего класса на Европейском континенте — Лионском восстании шелкоткачей. Он сказал: «Господа, мы можем быть спокойны! В движении рабочих Лиона не проявилось никакой политики». Ибо любое политическое движение пролетариата было для господствующих классов признаком приближающейся эмансипации рабочих от политической опеки буржуазии. Но Марксу удалось поставить политику рабочего класса на почву сознательной классовой борьбы и таким образом выковать смертельное оружие против существующего общественного строя. Базис нынешней социал-демократической рабочей политики — это именно материалистическое понимание истории вообще и марксова теория капиталистического развития в особенности. Только тот, для кого сущность социал-демократической политики и сущность марксизма равным образом остаются тайной, может мыслить себе социал-демократию, классово сознательную рабочую политику вообще, вне марксова учения. Фридрих Энгельс в своем «Людвиге Фейербахе» сформулировал суть философии как вечный вопрос о соотношении мышления и бытия, о человеческом сознании в объективном материальном мире. Если же мы перенесем понятия бытия и мышления из абстрактного мира природы и индивидуального созерцания, в чем профессиональные философы мнят себя большими специалистами, в область жизни общества, то сможем сказать в известном смысле то же самое о социализме. Он издавна был нащупыванием, поиском средств и путей, чтобы привести бытие в соответствие с мышлением, особенно же исторические формы бытия — с общественным сознанием. На долю Маркса и его друга выпало найти решение этой задачи, над разгадкой которой трудились века. Открыв, что история всех предшествующих обществ в конечном счете есть история отношений производства и обмена и что развитие их при господстве частной собственности пробивает себе дорогу в политических и социальных институтах как классовая борьба, Маркс этим открытием обнажил важнейшие движущие пружины истории. Тем самым было впервые дано объяснение необходимому несоответствию между сознанием и бытием, между человеческим желанием и социальным действием, между намерениями и результатами в прежде существовавших формах общества. Итак, благодаря марксовой мысли человечество впервые про никло в тайну своего собственного общественного процесса. Но открытием законов капиталистического развития был, далее, показан также путь, который вывел общество из его природной, бессознательной стадии, когда оно творило свою историю, словно пчелы, строящие восковые соты, в стадию сознательной, желаемой, истинно человеческой истории, где воля общества и его действие впервые приходят в соответствие друг с другом, где социальный человек впервые за тысячелетия будет делать то, что он хочет. Этот, говоря словами Энгельса, окончательный «скачок из царства животных в царство человеческой свободы»,[47] который для всего общества впервые осуществит социалистический переворот, происходит уже внутри нынешнего строя в виде социал-демократической политики. С ариадниной нитью марксова учения в руке рабочая партия ныне — единственная, кто с исторической точки зрения знает, что она делает, и потому делает то, что она хочет. В этом — вся тайна социал-демократической силы. Буржуазный мир издавна поражается удивительной несокрушимости и постоянному прогрессу социал-демократии. Время от времени находятся отдельные впавшие в детство старческие умы, которые, будучи ослеплены особенными моральными успехами нашей политики, советуют буржуазии взять с нас «пример» и испить от таинственной мудрости и идеализма социал-демократии. Они не уразумевают вот чего: то, что для политики поднимающегося рабочего класса — источник жизни и вечной молодости, для буржуазных партий — смертельный яд. Ведь что на самом деле прежде всего дает нам внутреннюю нравственную силу с ироничным мужеством переносить и стряхивать с себя такие величайшие акты подавления, как двенадцатилетний исключительный закон против социалистов? Может быть, это нечто вроде упорства обездоленных в достижении небольшого материального улучшения их положения? Современный пролетариат — не филистер, не мелкий буржуа, чтобы становиться героем ради повседневного уюта. Сколь мало перспектива одних только незначительных материальных выгод могла вызвать у рабочего класса высокий нравственный подъем, показывает плоская, трезвенная ограниченность мира английских тред-юнионов. Или это, как у первохристиан, аскетический стоицизм секты, который всегда вспыхивает как прямое следствие преследований? Современный пролетарий как наследник и воспитанник буржуазного общества — слишком прирожденный материалист, слишком здраво-чувственный человек из живой плоти, чтобы в согласии с рабской моралью черпать любовь и силу для своей идеи из одних только страданий. Или, наконец, нас делает непобедимыми «справедливость» того дела, которое мы ведем? Но дело чартистов и вейтлингианцев, дело утопическо-социалистических школ было не менее «справедливым», и все же они вскоре пали жертвой сопротивления существующего общества. Если нынешнее рабочее движение, вопреки всем насильственным ухищрениям противостоящего мира, победоносно потряхивает гривой, то именно благодаря спокойному пониманию закономерности объективного исторического развития, пониманию того факта, что «капиталистическое производство порождает с необходимостью естественного процесса свое собственное отрицание»,[48] а именно: экспроприацию экспроприаторов, социалистический переворот. Как раз в понимании этого видит оно твердую гарантию конечной победы и из него черпает оно не только свой пыл, но и терпение, силу действия и мужество, выдержку перед всеми испытаниями судьбы. Первое условие успешной боевой политики — понимание маневров противника. Но что дает нам ключ к пониманию буржуазной политики вплоть до ее малейших разветвлений, вплоть до перипетий современной политики и уберегает нас равным образом как от неожиданностей, так и от иллюзий? Не что иное, как уяснение того, что все формы общественного сознания, а значит, и буржуазную политику во всей ее внутренней разорванности следует объяснять классовыми и групповыми интересами, противоречиями материальной жизни и в последней инстанции существующим конфликтом между общественными производительными силами и производственными отношениями. Так что же дает нам и способность приспосабливать нашу политику к новым явлениям политической жизни, например «мировой политике», и прежде всего, даже без особенных талантов и проницательности, оценивать их с такой глубиной, доходить до самой сути явления, тогда как самые талантливые буржуазные критики лишь ощупью ползают по поверхности или при каждом взгляде вглубь запутываются в безвыходных противоречиях? Это опять же не что иное, как общее представление о ходе исторического развития на основе закона, гласящего, что «способ производства материальной жизни» — это именно то, что обусловливает социальную, политическую и духовную жизнь. Но что же в первую очередь дает нам масштаб при выборе отдельных средств и путей в борьбе, позволяет нам избежать беспланового экспериментирования и растраты сил на утопические скачки в сторону? Это — однажды осознанное направление экономического и политического процесса в современном обществе; именно им мы можем измерять не только намеченный в общих чертах план нашей кампании, но и каждую деталь нашего политического стремления. Благодаря этой направляющей нити рабочему классу впервые удалось обратить великую социалистическую идею в разменную монету текущей политики и поднять кропотливую будничную политическую работу до уровня орудия осуществления этой великой идеи. И до Маркса была буржуазная политика, которую вели рабочие, и был революционный социализм. Но только с Маркса и благодаря Марксу возникла социалистическая рабочая политика, которая вместе с тем в полном смысле слова является реальной революционной политикой. И если мы признаем реальной именно ту политику, которая ставит перед собой только достижимые цели и умеет преследовать их самыми эффективными средствами и кратчайшими путями, то пролетарская классовая политика в марксовом духе отличается от буржуазной политики тем, что последняя реальна с точки зрения текущих материальных успехов, между тем как социалистическая политика реальна с точки зрения тенденции исторического развития. Это точно то различие, какое существует между вульгарно-экономической теорией стоимости, рассматривающей стоимость как вещественное явление с точки зрения состояния рынка, и марксистской теорией, понимающей ее как общественные отношения определенной исторической эпохи. Но пролетарская реальная политика является и революционной, поскольку всеми своими частичными стремлениями во всей их совокупности выходит за рамки существующего строя, внутри которого она действует, и поскольку она сознательно рассматривает себя только как предварительную стадию того акта, который превратит ее в политику господствующего и преобразующего общество пролетариата. Таким образом, все: нравственная сила, с которой мы преодолеваем опасности, наша тактика в борьбе вплоть до мельчайших деталей, критика, которой мы подвергаем противников, наша повседневная агитация, которая привлекает на нашу сторону массы, все наши действия вплоть до самых тончайших — все это пронизано и освещено учением, созданным Марксом. И если мы порой предаемся иллюзиям, будто наша сегодняшняя политика, обладающая внутренней силой, независима от марксовой теории, то это лишь показывает, что мы на практике говорим языком Маркса и тогда, когда сами того не знаем, как не знал мольеровский мещанин, что говорит прозой. Достаточно представить себе мысленно все деяния Маркса, дабы понять: произведенный им переворот в учении о социализме и в рабочей политике должен был сделать буржуазное общество его смертельным врагом. Господствующим классам стало ясно: побороть современное рабочее движение — значит побороть Маркса. Двадцать лет после смерти Маркса — это непрерывный ряд попыток теоретически и практически уничтожить Марксов дух в рабочем движении. История рабочего движения с самого начала пробивается между революционно-социалистическим утопизмом и буржуазной реальной политикой. Историческую почву первого создавало буржуазное общество полностью или полуабсолютистское. Революционно-утопический период социализма в Западной Европе в общем и целом завершается (хотя вплоть до новейшего времени мы наблюдаем отдельные случаи регресса) вместе с развитием буржуазного классового господства. Другая опасность — погрязнуть в штопании дыр буржуазной реальной политики — возникает только по мере усиления рабочего движения на почве парламентаризма. Из буржуазного парламентаризма было заимствовано и оружие для практического преодоления революционной политики пролетариата: демократическое сотрудничество классов и социальный мир посредством реформ должны были заменить классовую борьбу. А что достигнуто? Пусть иллюзии кое-где некоторое время и существовали, но непригодность для рабочего класса буржуазных методов реальной политики проявилась сразу. Фиаско министериализма во Франции*, измена либерализма в Бельгии*, крах парламентаризма в Германии* — удар за ударом, и вот уже кратковременная мечта о «спокойном развитии» разлетелась вдребезги. Марксов закон о тенденции к обострению социальных противоречий как основы классовой борьбы победоносно пробил себе путь, и каждый день приносит все новые знамения и чудеса. В Голландии 24 часа забастовки железнодорожников, словно землетрясение, раскололи общество надвое зияющей щелью, из которой вырвалось наружу пламя классовой борьбы, и теперь вся Голландия — в огне.* Так в одной стране за другой, под «грохот сапог дружно марширующих рабочих батальонов» ломается, подобно тонкому покрову льда, почва буржуазной демократии, буржуазной законности, и это побуждает рабочий класс вновь осознать, что его конечные стремления на этой почве не могут быть осуществлены. Таков результат многих попыток «практически» преодолеть Маркса. Теоретическое же преодоление марксизма сделали задачей своей жизни сотни стремящихся выдвинуться апологетов буржуазии; они превратили это дело в трамплин для своей карьеры. И чего же они достигли? Им удалось вызвать в кругах доверчивой интеллигенции убеждение насчет «односторонности» и «преувеличений» Маркса. Но даже более серьезные из буржуазных идеологов, такие, как Штамлер*, уразумели, что «против учения с такими глубокими корнями» им с помощью «половинчатых суждений» и всяких «чуть более или чуть менее» ничего не добиться. Но что смогла буржуазная наука противопоставить марксову учению как целому? С тех пор как Маркс выразил в области философии, истории и политической экономии историческую точку зрения рабочего класса, нить буржуазного исследования в этих областях оказалась прерванной. Натурфилософия в классическом смысле кончилась. Буржуазная философия истории кончилась. Научная политэкономия кончилась. В историческом исследовании, где не господствует неосознанный или непоследовательный материализм, место всякой единой теории занял переливающийся всеми цветами радуги эклектицизм, иначе говоря, отказ от единого объяснения исторического процесса, т. е. от философии истории вообще. Экономическая наука качается между двумя школами — «исторической» и «субъективной», из которых одна является протестом против другой, а обе вместе — протестом против Маркса, причем одна из них, чтобы отринуть Маркса, отрицает экономическую теорию, т. е. познание в этой области, другая же отвергает единственный — объективный — метод исследования, который только и делает политическую экономию наукой. к Правда, социально-научная книжная ярмарка, как и прежде, каждый месяц все еще приносит целые горы плодов буржуазного усердия, а прилежные современные профессора выбрасывают на рынок толстеннейшие фолианты со скоростью крупнокапиталистического машинизированного производства. Но это либо старательно написанные монографии, где птица страус собственной головой закапывает в песок мелкие осколочные явления, дабы не видеть более крупных взаимосвязей и работать лишь на потребу дня, либо это симуляция идей и «социальных теорий», которые в конечном счете оказываются отражением марксовой мысли, скрытой под всякой мишурой во вкусе «модерного» базарного товара. Самостоятельного полета мысли, смелого взгляда вдаль, животворной дедукции тут нигде не сыскать. И если социальный прогресс снова выдвинул ряд научных проблем, еще ждущих своего решения, то опять же только марксов метод дает орудие для их решения. Итак, в конце концов буржуазная социальная наука оказалась способной противопоставить повсюду марксовой теории лишь отсутствие теории, а марксову познанию — лишь гносеологический скепсис. Марксово учение — дитя буржуазной науки, но рождение этого ребенка стоило матери жизни. Таким образом, как в теории, так и на практике именно подъем рабочего движения вырвал из рук буржуазного общества то самое оружие, с которым оно намеревалось выступить в поход против марксова социализма. И ныне, 20 лет спустя после смерти Маркса, оно по отношению к нему еще бессильнее, а Маркс — более живой, чем прежде. Правда, у сегодняшнего общества есть одно утешение. Тщетно пытаясь найти средство для преодоления учения Маркса, оно не замечает, что единственно действенное средство для этого сокрыто в самом этом учении. Будучи насквозь историческим, оно претендует на свою пригодность, ограниченную во времени. Будучи насквозь диалектичным, оно несет в самом себе надежный зародыш собственного заката. В самых общих чертах марксово учение, если говорить здесь о его непреходящей части, а именно историческом методе исследования, состоит в познании того исторического пути, который из последней «антагонистической» формы общества, основанной на классовых противоречиях, ведет в коммунистическое общество, построенное на солидарности интересов всех его членов. Марксово учение, как и более ранние классические теории политэкономии, — это прежде всего идейное отражение определенного периода экономического и политического развития, а именно перехода из капиталистической фазы истории в социалистическую. Но оно больше чем простое отражение. Ведь осознанный Марксом исторический переход вообще не может свершиться без превращения марксова сознания в общественное, в сознание определенного общественного класса — современного пролетариата. Сформулированный марксовой теорией исторический переворот имеет своей предпосылкой то, что теория Маркса превратится в форму сознания рабочего класса и как таковая станет элементом самой истории. Так марксово учение, продвигаясь вперед, подтверждает свою истинность с каждым новым пролетарием, становящимся носителем классовой борьбы. Тем самым марксово учение — это одновременно и часть исторического процесса, а значит, и само оно — процесс, а социалистическая революция станет заключительной главой «Коммунистического манифеста». Таким образом, марксово учение в своей опаснейшей для нынешнего общественного строя части рано или поздно будет наверняка «преодолено». Но только вместе с существующим общественным строем. Застой и прогресс в марксизме* В пустой, но местами интересной болтовне о социальных условиях во Франции и Бельгии Карл Грюн[49] и прочие сделали верное наблюдение, что теории Фурье и Сен-Симона оказывали на их сторонников совсем различное воздействие: в то время как последний стал родоначальником целого поколения блистательных талантов в разных областях духовной деятельности, первый, за немногими исключениями, достиг лишь создания застывшей секты людей, вторивших его словам и ни в каком отношении не привлекших к себе внимания. Грюн объясняет эти различия тем, что Фурье создал готовую, до деталей разработанную систему, между тем как Сен-Симон бросил своим ученикам лишь свободно соединенную связку великих мыслей. Хотя, как нам кажется, Грюн слишком мало учитывает в данном случае внутреннее, содержательное различие между теориями обоих классиков утопического социализма, замечание его в общем верно. Не подлежит никакому сомнению, что система идей, набросанная лишь в общих чертах, действует на мысль куда более возбуждающе, чем готовое симметричное строение, к которому больше нечего добавить и где живой дух не может попробовать проявить себя самостоятельно. He в этом ли состоит причина того, что мы вот уже многие годы ощущаем такой застой в марксовом учении? Ведь, в самом деле, если не считать нескольких самостоятельных работ, которые можно рассматривать как прогресс в теории, со времени появления последних томов «Капитала» и последних энгельсовских работ мы приобрели лишь несколько хороших популяризаций и изложений марксовой теории, но, по существу, теоретически стоим на том же самом месте, где нас оставили оба творца научного социализма. Происходит ли это потому, что марксова система поставила самостоятельные проявления духа в слишком жесткие рамки? Несомненно, нельзя отрицать определенного давящего влияния Маркса на теоретическую свободу действий некоторых его учеников. Ведь уже сами Маркс и Энгельс отказывались нести ответственность за идейные откровения любого «марксиста», а докучливый страх, как бы не сойти с «почвы марксизма», мог в отдельных случаях стать столь же роковым для идейной работы, как и другая крайность — мучительные усилия доказать любой ценой «самостоятельность собственного мышления», прежде всего путем полного отбрасывания марксова образа мыслей. Однако о более или менее завершенном здании марксова учения речь может идти только в области политической экономии. Что же касается самой ценной части его учения — диалектико-материалистического понимания истории, то она представляет собой только метод исследования, содержит несколько путеводных гениальных мыслей, позволяющих бросить взгляд в совершенно новый мир, открывающих бесконечные перспективы для самостоятельных занятий, для окрыляющих ум самых рискованных полетов в неисследованные сферы. И все же и в этой области, за исключением нескольких немногих деяний, наследие Маркса — это неосвоенная целина: остается неиспользованным великолепное оружие, а сама теория исторического материализма пребывает доныне столь же не разработанной и схематичной, какой она вышла из рук своих создателей. Дело, следовательно, не в жесткости и завершенности здания марксова учения, а в том, что оно не разрабатывается дальше. Часто жалуются на нехватку в нашем движении интеллектуальных сил, которые могли бы взять на себя дело продолжения теорий Маркса. Такая нехватка действительно наступила давно, но она сама требует объяснения, а не может объяснить первого вопроса. Ведь каждое время само формирует свой человеческий материал, и тогда, когда возникает истинная потребность в теоретической работе, эта потребность сама создает силы для своего удовлетворения. Но имеем ли мы потребность в теоретическом продолжении учения, выходя за рамки Маркса? В статье о споре между марксовой и джевонской школой*в Англии Бернард Шоу, сей остроумный представитель фабианского полусоциализма, высмеивает Гайндмана за то, что тот на основании уже первого тома «Капитала» делает вид, будто «полностью» понял всего Маркса и не заметил даже никакого пробела в марксовой теории, тогда как Фридрих Энгельс в предисловии ко второму тому сам заявил впоследствии, что первый том задал своей теорией стоимости основополагающую экономическую загадку, решение которой должен дать только третий том. Здесь Шоу и впрямь застиг Гайндмана в комическом положении, хотя последний мог бы утешиться тем, что разделяет такое положение почти со всем социалистическим миром. Поистине! Третий том «Капитала» с решением проблемы нормы прибыли — основной проблемы марксова экономического построения — вышел в свет только в 1893 г. И все же в Германии, как и в других странах, уже велась агитация при помощи того незавершенного материала, который содержался в первом томе; марксистское учение как целое популяризовалось и воспринималось на основе одного первого тома; более того, эта агитация с частичной марксовой теорией привела к блестящим успехам, и нигде не ощущалось никакого теоретического пробела. Более того. Когда третий том наконец вышел, он поначалу произвел в узком кругу ученых-специалистов некую сенсацию, вызвал некоторые комментарии и полемические замечания. Но если говорить о социалистическом движении в целом, то в широких кругах, где уже господствовала система мыслей первого тома, третий никакого отклика не нашел. В то время как теоретические заключения этого тома до сих пор не породили ни одной-единственной попытки популяризации и действительно нигде не получили доступа в широкие круги, недавно, наоборот, можно было слышать отдельные голоса с социал-демократической стороны, которые дословно повторяли высказывания буржуазных политэкономов насчет «разочарования» третьим томом и тем самым лишь показывали, сколь сильно срослись они с «незаконченным» изложением теории стоимости, данным в первом томе. Как объяснить столь странное явление? Шоу, который, по собственному выражению, охотно «хихикает» по адресу других, имел бы здесь основание потешиться над всем социалистическим движением, поскольку оно опирается на Маркса. Но вот только «хихикал» бы он тогда насчет очень серьезного явления нашей социальной жизни. Эта странная история с первым и третьим томами как раз и кажется нам наглядным подтверждением судьбы теоретического исследования в нашем движении вообще. Третий том «Капитала» с научной точки зрения, несомненно, следует рассматривать прежде всего как завершение марксовой критики капитализма. Без третьего тома не понять собственно ни господствующего закона нормы прибыли, ни раскола прибавочной стоимости на прибыль, процент и ренту, ни действия закона стоимости внутри конкуренции. Однако — и это главное — все эти проблемы, сколь ни важны они с теоретической точки зрения, довольно безразличны с точки зрения практической классовой борьбы. Для нее же огромной теоретической проблемой было: возникновение прибавочной стоимости, т. е. научное объяснение эксплуатации, а также тенденция обобществления процесса производства, т. е. научное объяснение объективных основ социалистического переворота. Ответ на обе проблемы дает уже первый том, который делает вывод об «экспроприации экспроприаторов» как о неизбежном конечном результате производства прибавочной стоимости и прогрессирующей концентрации капитала. Этим в общем и целом была удовлетворена собственно теоретическая потребность рабочего движения. Как же распределяется прибавочная стоимость между отдельными эксплуататорскими группами и какие сдвиги вызывает при этом распределении продукции конкуренция, непосредственного интереса для классовой борьбы пролетариата не представляло. И поэтому третий том «Капитала» так и остался до сих пор для социализма в целом непрочитанной главой. Но так же как и с марксовым экономическим учением, обстоит в нашем движении дело и с теоретическим исследованием вообще. Не более чем иллюзия думать, будто поднимающийся рабочий класс благодаря самому содержанию классовой борьбы может по собственной воле действовать в области теории неограниченно творчески. Сегодня только один рабочий класс, сказал Энгельс, сохранил вкус и интерес к теории. Присущая рабочему классу жажда знаний — это одно из важнейших культурных явлений нынешнего времени. И в нравственном отношении борьба рабочих означает культурное обновление общества. Но активное воздействие пролетарской борьбы на прогресс науки связано с вполне определенными социальными условиями. В любом классовом обществе духовная культура — наука, искусство — есть творение господствующего класса и имеет своей целью частично прямо удовлетворять потребности общественного процесса, а частично — потребности представителей этого господствующего класса. В истории предшествующей классовой борьбы восходящие классы — такие, как третье сословие в новое время, тоже предпосылали своему политическому господству господство интеллектуальное, поскольку, будучи еще угнетенным классом, они противопоставляли устаревшей культуре периода упадка собственную науку и новое искусство. Пролетариат находится в данном отношении в совсем ином положении. Как неимущий класс он не может в своем стремлении к возвышению сам создать своей собственной духовной культуры, пока остается в рамках буржуазного общества. Внутри этого общества и до тех пор, пока существуют его экономические основы, не может быть никакой иной культуры, кроме буржуазной. Рабочий класс, как таковой, стоит вне нынешней культуры, даже если разные «социальные» профессора и восхищаются уже тем, что пролетарии носят галстуки, пользуются визитными карточками и велосипедами, считая это выдающимся участием в прогрессе культуры. Хотя рабочий класс и создает собственными руками все материальное содержание и всю социальную основу этой культуры, его допускают к пользованию ее плодами лишь настолько, насколько это требуется для удовлетворительного выполнения им своих функций в экономическом и социальном процессе буржуазного общества. Создать свою собственную науку и свое искусство рабочий класс будет в состоянии только после свершившегося освобождения от своего нынешнего классового положения. Все, на что он сегодня способен, это защищать буржуазную культуру от вандализма буржуазной реакции и создавать общественные условия свободного культурного развития. Сам он в сегодняшнем обществе может действовать на этом поприще лишь поскольку создает себе духовное оружие для своей освободительной борьбы. Но тем самым рабочему классу, т. е. его ведущим духовным идеологам, заранее поставлены весьма узкие пределы интеллектуальной деятельности. Областью его творческого действия может быть только совершенно определенный участок науки — общественная наука. Поскольку в результате особой взаимосвязи «идеи четвертого сословия» с нашим периодом истории для пролетарской классовой борьбы было особенно необходимо разъяснение законов общественного развития, социальная наука оказалась более плодотворной, и памятником этой пролетарской духовной культуры является марксово учение. Но уже творение Маркса, которое как научное свершение само по себе представляет гигантское целое, превосходит прямые запросы той классовой борьбы, ради которой оно создано. Как своим подробным и завершенным анализом капиталистической экономики, так и своим историческим методом исследования с его неизмеримо большой сферой применения Маркс дал гораздо больше, чем непосредственно необходимое для практической классовой борьбы. Лишь по мере того, как наше движение вступает в более продвинутую стадию и выдвигает новые практические вопросы, мы вновь обращаемся к марксовой сокровищнице мыслей, чтобы извлечь из нее отдельные куски его учения и использовать их. Но поскольку наше движение — как и всякая практическая борьба — еще долго обходится старыми руководящими идеями, хотя они уже потеряли свою пригодность, то и теоретическое использование марксовых импульсов продвигается вперед только крайне медленно. И если мы поэтому ощущаем сейчас в нашем движении теоретический застой, то не потому, что марксова теория, которой мы питаемся, не годится для нынешнего развития или «изжила» себя, а, наоборот, потому, что мы, взяв из марксова арсенала то самое важное идейное оружие, которое было нам необходимо для борьбы на прежней стадии, отнюдь не исчерпали тем самым этот арсенал до конца. Не потому, что мы «обогнали» Маркса в практической борьбе, а, наоборот, потому, что Маркс в своем научном творчестве заранее далеко обогнал нас как практическую борющуюся партию. Не потому, что Маркс для наших потребностей уже недостаточен, а потому, что наши потребности еще недостаточны для применения марксовых идей. Так теоретически открытые Марксом социальные условия бытия пролетариата мстят в нынешнем обществе самой марксовой теории. Ни с чем не сравнимый инструмент духовной культуры, она остается необработанной, поскольку для буржуазной классовой культуры непригодна, а вместе с тем далеко выходит за рамки потребностей рабочего класса в боевом оружии. И только после освобождения рабочего класса из оков его нынешних условий бытия подвергнется обобществлению вместе с другими средствами производства и Марксов метод исследования, дабы на благо всего человечества стать полностью применимым и проявить всю свою эффективность. Карл Маркс [1913 г. ]* Тридцать лет минуло с той поры, как навсегда закрыл свои глаза человек, которому современное рабочее движение обязано более, чем кому-либо из смертных. Дело, которому Маркс посвятил свою жизнь, может быть правильно оценено только в исторической перспективе. Социализму, как идеалу общества, основанного на равенстве и братстве людей, много веков. Во всех крупных социальных кризисах и революционных движениях средневековья и нового времени он вспыхивал огненным пламенем как выражение крайнего радикализма, чтобы вместе с тем обозначить непреодолимые исторические пределы и ту точку каждого из этих движений, с которой неизбежно должны были последовать волна отлива, реакция и крушение. Но именно как идеал, который можно было рекомендовать в любое время, в любой фазе исторического развития, социализм был не чем иным, как прекрасной мечтой разобщенных друзей человечества, недостижимой, как эфемерное сияние радуги на гряде облаков. В конце XVIII и к началу XIX века социализм впервые выступает с силой и энергией, на этот раз уже как ответ на ужасы и опустошения, творимые в обществе восходящим промышленным Капитализмом. Но и теперь социализм, по сути дела, не что иное, как светлый идеал того общественного строя, который придумали отдельные смелые умы, противопоставив его жуткой картине капиталистического общества. Если мы послушаем первого предтечу современного революционного пролетариата Бабёфа, который во время заката Великой французской революции хотел подготовить заговор с целью насильственного введения коммунистического строя, то единственный факт, на который он считал возможным опереться, это — вопиющая несправедливость существующего общественного строя. Он не уставал рисовать этот строй в самых мрачных красках и бичевать его самыми горькими словами в своих страстных статьях, памфлетах, как и в своей защитительной речи перед революционным трибуналом. По Бабёфу, одного факта, что существующее общество является несправедливым и заслуживающим гибели, было достаточно для того, чтобы оно могло быть свергнуто и ликвидировано с завоеванием власти кучкой решительных людей. Но, к сожалению, оказалось достаточным всего лишь случайности, измены одного из заговорщиков, чтобы привести Бабёфа на плаху, а весь его план — к провалу. Бабёф погиб в реакционном водопаде, как утлое суденышко, не оставив в анналах истории иного следа, кроме светящейся строки. В значительной мере на той же основе покоятся те социалистические идеи, которые в 20-е и 30-е годы [XIX века] с гораздо большей гениальностью и блеском представляли Сен-Симон, Фурье и Оуэн. Правда, ни один из этих трех великих мыслителей даже и отдаленно не помышлял больше о революционном захвате власти для осуществления социализма. Напротив, они были ярко выраженными приверженцами мирных средств пропаганды. Однако, сколь сильно ни отличались они по своей политической позиции от революционера Бабёфа, а по направлению и частностям своих идей друг от друга, решающим для судеб социалистической идеи у всех у них было одно: социализм сен-симонистов, фурьеристов и оуэнистов, как и Бабёфа, был по существу своему только проектом, изобретением одного гениального ума, который рекомендовал его для осуществления измученному человечеству, дабы спасти оное из ада буржуазного общественного строя. Критика, которой три великих утописта подвергали существующие условия, была бесконечно острее, основательнее, богаче идеями и наблюдениями, плодотворнее и смертельнее, чем у Бабёфа. Первая четверть века необузданного развития капиталистической промышленности дала социальной критике совсем иной богатый материал, нежели тот, что впервые стал заметен в разгар бурных родов современного общества, во время великой революции, духовным сыном которой был Бабёф. Но и эта критика являлась в значительной мере обвинением и осуждением существующего общественного строя с точки зрения морали и совести. И именно потому все эти социалистические учения висели в воздухе. Ведь против абстрактных идей равенства, любви к человеку общественные условия грешили вот уже целые тысячелетия — с того времени, как существовали частная собственность и классовое господство. Эксплуатация и угнетение утверждались, процветали, росли и меняли, казалось, только по мере прогресса времени, свои особые формы, но ни в малейшей степени не заботились о справедливости, разуме и тому подобных прекрасных вещах. И чем основательнее, чем тщательнее великие апостолы социализма выстраивали основы и детали запланированного нового общественного строя, чем глубже затрагивали они своих планах корни существующего порядка, тем грознее звучал вопрос: кто и как должен произвести этот гигантский переворот, который опрокинет весь мир? О пролетарской массе не думали и к ней не обращались ни Фурье, ни Сен-Симон, которые создали лишь мелкие секты. И влияние Оуэна, который работал над возрождением пролетарской массы, тоже вскоре бесследно исчезло. Между стихийными революционными восстаниями пролетариата в 30-е и 40-е годы и социалистической пропагандой не было никакой существенной взаимосвязи. Ненамного изменилась суть дела и тогда, когда в 40-х годах выступило новое поколение социалистических теоретиков, когда в Германии Вейтлинг, во Франции Прудон, Луи Блан, Бланки — обратились на сей раз к рабочему классу, чтобы проповедовать ему социалистическое Евангелие. Социализм у всех у них оставался планом будущего, главной опорой которого служила неправедность существующего общественного строя и который мог быть реализован в любое время, будь то посредством неких хитроумно измышленных учреждений с государственной помощью, будь то посредством тайно подготовленного захвата политической власти решительным революционным меньшинством. 1848 году суждено было стать вершиной спонтанного революционного восстания пролетарских масс и вместе с тем испытанием силы старого социализма во всех его разновидностях. Когда парижский пролетариат, широкие слои которого были взбудоражены идеей справедливого общественного строя, традициями прежних революционных боев и различными социалистическими системами, использовал в Февральской революции свою мощь, чтобы потребовать реализации новой «организации труда», «социальной республики», когда он дал Временному правительству для осуществления этих неясных проектов будущего знаменитый срок — «три месяца голода», эта попытка спустя несколько месяцев терпеливого ожидания закончилась страшным поражением пролетариата. В незабываемой июньской бойне идея реализуемой в любое время «социальной республики» была потоплена в крови парижского пролетариата, чтобы уступить место негаданному взлету господства капитала в годы Второй империи. Казалось, что на разгромленных баррикадах июня 1848 года, под горами трупов убитых парижских пролетариев идеал социалистического общественного строя был окончательно раздавлен и растоптан, а бесперспективность социализма доказана всему миру. Однако в то самое время, когда социализм старых школ потерпел окончательное поражение, социалистическая идея уже была поставлена на совершенно новый базис Марксом и Энгельсом: «Коммунистический манифест» принес миру эксплуатируемых новую весть. Маркс и Энгельс искали точки опоры для социалистического идеала не в моральной несостоятельности нынешнего общества, не в выдумывании возможно более заманчивого проекта будущего. Они обратились к исследованию экономических условий буржуазного общества. Здесь они открыли точку, к которой может быть приложен рычаг социалистического переворота. В законах капиталистического хозяйства Маркс вскрыл действительный источник эксплуатации и угнетения пролетариата, избежать которых невозможно до тех пор, пока будут существовать капиталистическая частная собственность и система заработной платы. Но здесь он вскрыл и законы развития капиталистического производства, которые в силу собственной железной логики ведут к тому, что при известной его зрелости гибель капиталистического господства и осуществление социализма становятся неизбежными, ибо иначе все культурное общество обречено идти навстречу своей гибели. Тем самым социалистический идеал впервые был поставлен на научную основу и указан как историческая необходимость. Вместе с тем Маркс и Энгельс в результате того же экономического исследования доказали, что современный наемный пролетариат всех стран, интернациональный рабочий класс, когда экономическое развитие капитализма достигнет требуемой зрелости, исторически призван осуществить этот великий социальный переворот как свое собственное революционное действие. Но этими эпохальными мыслями, изложенными в «Манифесте», в «Капитале», в многочисленных других работах, творение Маркса, как и его друга и соратника, не исчерпывается. Материалистическим пониманием истории и его плодотворнейшей частью — учением о классовой борьбе. Маркс дал пролетариату безошибочный указатель пути для повседневных боев, ведущий его через все хитросплетения политики и обманчивый маскарад партий. Люди сами делают свою историю, но делают ее не по воле случая. Этими словами Маркс указал революционному рабочему классу на объективные общественные условия его действия, на то исторически возможное, которым в любое время ограничено его стремление. Этим учением Маркс сделал так же возможным ориентировку в отношении действительных интересов, стремлений, путей и целей противников пролетариата, буржуазных классов и партий. Конечная цель и повседневная борьба пролетариата, программа и тактика социализма впервые поставлены Марксом на железный базис принципа научного познания, а всему движению международного рабочего класса тем самым приданы твердость, мощь и постоянство, делающие его самым могучим, беспримерным во всей мировой истории массовым движением. Но и создание организации первого отважного авангарда этого всемирно-исторического движения тоже бессмертная заслуга Маркса и Энгельса. Образованием Интернационала они к обилию своих теоретических учений, предназначенных для пролетариата, прибавили еще и блестящий практический образец, по которому эксплуатируемые могли научиться сражаться против целого мира, постоянно устремляя свой взор на неотвратимую конечную цель и после каждого внешнего поражения собирая новые силы для дальнейших битв — вплоть до окончательной, решающей победы. Если Маркс и Энгельс объединили под знаменем научного социализма пролетариев всех стран, то для германского рабочего класса это знамя как знак сбора всех его сил для решительного политического действия вынес вперед Лассаль. Если Маркс оставил интернациональному пролетариату в качестве своего политического завещания принципы классовой борьбы, то Лассаль сначала политически отделил немецкий пролетариат как класс от буржуазного общества и организовал его на революционную борьбу. И если Маркс словами, что люди делают историю сами, но делают ее не по своей доброй воле, положил конец «деланию» революции старого стиля, то Лассаль с противоположной интонацией, но с равным правом перенес упор на оплодотворяющую инициативу, пламенными словами проповедуя немецким рабочим: люди делают историю не по своей доброй воле, но они делают ее сами! В этом году, когда в тридцатый раз отмечается день кончины Маркса и в пятидесятый — день рождения лассалевской агитации, германский рабочий класс имеет все основания с благодарностью почтить память трех своих великих учителей, историческое деяние которых неотделимо друг от друга. Минувшие десятилетия бесконечно расширили поле нашей борьбы, в сотни раз умножили наши ряды, но и повысили наши задачи до гигантских размеров. Та капиталистическая зрелость, которую Маркс в 60-е годы изучил и описал на основе английских условий, оказалась беспомощным, лепечущим детством в сравнении с нынешним, охватывающим весь мир господством капитала и с отчаянной дерзостью его теперешней империалистической заключительной фазы. И последнее дыхание жизни капиталистического мира, буржуазный либерализм, из старческих рук которого 50 лет тому назад Лассаль вырвал скипетр руководства рабочим классом, оказывается своего рода пышущим силой титаном по сравнению с его нынешним разлагающимся трупом. Теоретическим и политическим учениям корифеев научного социализма ход исторического развития выдал по всем статьям блестящее свидетельство. И ныне посреди кровавого горячечного бреда и конвульсий вооруженного до зубов, человекоубийственного империализма все зримее приближается тот час, когда суждено будет сбыться заключительным словам Марксова «Капитала»: «Вместе с постоянно уменьшающимся числом магнатов капитала, которые узурпируют и монополизируют все выгоды этого процесса превращения, возрастает масса нищеты, угнетения, рабства, вырождения, эксплуатации, но вместе с тем растет и возмущение рабочего класса, который постоянно увеличивается по своей численности, который обучается, объединяется и организуется механизмом самого процесса капиталистического производства. Монополия капитала становится оковами того способа производства, который вырос при ней и под ней. Централизация средств производства и обобществление труда достигают такого пункта, когда они становятся несовместимыми с их капиталистической оболочкой. Она взрывается. Бьет час капиталистической частной собственности. Экспроприаторов экспроприируют».[50] Поэтому сегодня нам более, чем прежде, необходимо связать на практике то, что наши наставники оставили нам в качестве своего самого ценного наследия: теоретическую глубину, чтобы твердым рулем принципа направлять нашу повседневную энергию и решительную революционную энергию, чтобы время, навстречу которому мы идем, не нашло в нашем лице лишь мелких людишек. Официозность теории* IТочно так же, как три года назад, когда развертывание движения за избирательное право в Пруссии* выдвинуло в центр обсуждения лозунг массовой забастовки, Каутский и теперь поспешил «приглушающе» вмешаться[51] в оживленную дискуссию о массовой стачке, вызванную результатами выборов в прусский ландтаг* и ходом кампании против военного бюджета*. Каутский снова чувствует себя призванным спасти партию от серьезных опасностей. Он предостерегает от «авантюр», «заговоров» и «интриг», он мечет гром и молнии против синдикализма, путчизма, бланкизма, «революционной гимнастики», против Мостов и Гассельманов*, он изобличает «наших русских», которые-де враждебны всякой организации и усердно трудятся над тем, чтобы вызвать у масс отвращение к борьбе за парламентские права. Жаль лишь, что об этом плоде буйной фантазии можно сказать то же, что и о лошади Роланда: Очень красива была та кобыла, Все опасности, против которых ополчился Каутский, не что иное, как ветряные мельницы, созданные силой его собственного воображения. Если бы Каутского попросили все-таки быть столь любезным и назвать имена и факты, привести сведения поподробнее, сказать, кем и какие «авантюры» и «заговоры» запланированы в партии, он, верно, не испытал бы ни малейшего смущения. Если для того чтобы прослыть путчистами, авантюристами, синдикалистами и «русскими», достаточно подчеркивать необходимость решительной наступательной политики партии, тактической инициативы, энергичного возобновления кампании за прусское избирательное право и в связи с этим обсуждать проблему массовой забастовки, то тогда эта категория злодеев представлена в партии до ужаса многочисленно. Значит, организации в Штутгарте, Эссене, Золингене, во всем Нижнерейнском округе, в Берлине, герцогстве Гота, в Саксонии, а также редакции «Gleichheit»*, брауншвейгской, эльберфельдской, эрфуртской, нордхойзерской, бохумской и дортмундской и многих других партийных газет состоят сплошь из одних авантюристов и синдикалистов, значит, в германской социал-демократии кишмя кишит «русскими». Но, правда, Каутский с яростью ведет свой бой против совсем особого рода сторонников «массовых акций». Эти люди в его воображении, совершают грех, желая живьем пересадить в Германию «русские методы» массовой стачки. Поверить Каутскому, так эти люди день и ночь ни о чем другом и не помышляют, как о массовой забастовке, видят в ней панацею и сгорают от нетерпения развязать ее в Германии. Каутский сообщает о приверженцах «массовых акций», во-первых, что они «без обиняков заявляют: каковы бы ни были экономические или политические условия, массы всегда готовы выйти на улицу, всегда готовы бастовать», а там, где, в виде исключения, это не так, следует искать «вину отдельных личностей».[52] Во-вторых, Каутский рассказывает нам о тех же самых «массовых акционерах», что они настаивают на возможно скорейшем «стихийном возбуждении» немецких масс, а поскольку оно не желает наступать, категорически требуют от партии, чтобы та искусственно создавала эту стихийность «смелой инициативой, и притом немедленно».[53] В-третьих, эти люди видят «во всякой сильной организации тормозящий момент акции», а отсюда делают вывод: «Ко всем чертям организацию, если она нам только мешает!»[54] Поскольку Каутский хочет подкрепить существование мнимого «направления», против которого он воюет, главным образом высказываниями из моих статей, то самое простое — противопоставить его утверждения моим аутентичным высказываниям. В трех статьях, опубликованных в «Leipziger Volkszeitung» под заголовком «Бельгийский эксперимент», я дала себе труд доказать, что массовую забастовку нельзя вызвать искусственно по команде сверху, что массовая забастовка может стать действенной только тогда, когда имеется соответствующая ситуация, т. е. экономические и политические условия, а также если она стихийно возникает из роста революционной энергии масс подобно разразившейся буре. «Здесь вопрос стоит так: или — или. Или ведут дело к политической буре масс, вернее, приводят к ней, поскольку таковая не дает вызвать себя искусственно, или дают пришедшим в возбуждение массам вступить в бурю; тогда надо сделать все, что делает эту бурю как можно неодолимее, мощнее, концентрированнее… или же вообще не хотят этой бури, но тогда массовая забастовка — заранее проигранная игра».[55] И дальше со всей категоричностью: «Политическая массовая забастовка не есть потому сама по себе, абстрактно взятая, чудодейственное средство. Она действенна только во взаимосвязи с революционной ситуацией, как выражение высокой, концентрированной революционной энергии масс и сильного обострения противоречий. Вылущенная из этой энергии, отделенная от этой ситуации, превращенная в заранее предрешенный, педантично проведенный по взмаху дирижерской палочки стратегический маневр, массовая забастовка в девяти случаях из десяти должна потерпеть неудачу» («Leipziger Volkszeitung», 19 мая). В другой связи, при обсуждении вопроса о забастовке как средстве борьбы за прусское избирательное право, я говорю: «Массовая забастовка в такой же малой мере есть чудодейственное средство, чтобы вывести социал-демократию из политического тупика или привести к победе несостоятельную политику, как избирательная борьба или любая другая форма борьбы. Она сама по себе тоже лишь одна из форм борьбы. Но ведь не техническая форма решает исход борьбы, победу или поражение, а политическое содержание, вся используемая тактика». И далее: «Мы живем в такой фазе, когда повлиять на важнейшие политические вопросы может только собственное вмешательство широких масс… Но и наоборот, применение массовой забастовки отнюдь еще не гарантирует размаха и эффективности социал-демократической акции в целом… Не сама по себе массовая забастовка в каком-то определенном случае является решающей, а политическое наступление как выражение общего курса партии». И наконец, особенно в отношении борьбы за избирательное право в Пруссии: «Однако было бы роковой ошибкой вообразить, будто вопрос о прусском избирательном праве можно было бы разрубить, подобно гордиеву узлу, одним ударом меча посредством, скажем, какой-либо проведенной по решению партийного съезда или по его заданию массовой забастовки… Сейчас на нас лежит обязанность не «готовить» какую-то определенную массовую забастовку, а так подготовить нашу организацию, чтобы она была пригодной для крупных политических боев, не «воспитание рабочего класса для массовой забастовки», а воспитание социал-демократов для политического наступления». Так выглядит на деле фанатичная, путчистская, синдикалистская пропаганда, так выглядит «категорическое требование», чтобы партия «искусственно создала» стихийную массовую забастовку, «и притом немедленно». Точно так же Каутский ухитряется бесстыдно поставить с ног на голову мое высказывание о соотношении организованных и неорганизованных в крупных массовых акциях. То, что я старалась доказать в «Leipziger Volkszeitung», так это точно ту же самую мысль, которую я уже семь лет тому назад высказала — тогда под оживленные аплодисменты Каутского — в моей брошюре о массовой забастовке:[56] социал-демократия не должна и не может ждать с крупными политическими массовыми акциями до тех пор, пока весь рабочий класс не станет организованным в профсоюзы и политическую партию, а напротив, войском нам послужат также и неорганизованные или враждебно организованные массы, если только партия сумеет в соответствующей ситуации стать во главе массовой акции. «Однако социал-демократия, — писала я, — благодаря теоретическому пониманию социальных условий своей борьбы, в невиданной никогда ранее мере внесла в сознание пролетарскую классовую борьбу, дала ей ясность цели и движущую силу. Она впервые создала прочную массовую организацию рабочего класса, а тем самым — твердый становой хребет классовой борьбы. Но было бы роковой ошибкой вообразить, что с тех пор и вся историческая способность действовать перешла к одной только социал-демократической организации, что неорганизованная масса пролетариата превратилась в бесформенную кашу, в мертвый балласт истории. Как раз наоборот. Живой субстанцией мировой истории, несмотря на социал-демократию, все еще остается народная масса, и только если между организованным ядром и народной массой существует живое кровообращение, если обоих оживляет одно и то же биение пульса, только тогда и социал-демократия тоже может оказаться пригодной для крупных исторических акций» («Leipziger Volkszeitung», 27 июня). Итак, поскольку я объявила социал-демократию становым хребтом классовой борьбы, мыслящим умом массы, дающим движению сознание и ясность, то Каутский заключил, будто я объявляю всякую организацию излишней, даже тормозящей. Поскольку я говорю, что каждая крупная классовая акция включает не только организованных как авангард, но также и неорганизованных как арьергард, Каутский делает отсюда дедуктивный вывод, будто я хочу проводить акцию только с неорганизованными. Потому, что я говорю буквально: «В Бельгии как профсоюзные, так и политические организации оставляют желать довольно многого, они в любом случае не могут даже отдаленно сравниться с немецкими. И все же (значит, несмотря на это!) вот уже 20 лет внушительные массовые забастовки за избирательное право происходят там одна за другой», Каутский ухитряется подсунуть мне буквально противоположное утверждение, будто в Бельгии «массовые акции процветают сильнее всего именно потому, что их организации оставляют желать довольно многого».[57] Становится ясно, что оригинал моих взглядов во всех своих частях примерно столь же схож с изображением их Каутским, сколь марксистская теория и тактика — с обычными ревизионистскими интерпретациями. Как наши ревизионисты сначала сооружают чучело из «теории обнищания», «чистого отрицания», презрения к «практической работе», чтобы затем с наслаждением испробовать на нем острую сталь своей критики, так и Каутский, вопреки яснейшим словам и всей тенденции моих высказываний, произвольно мастерит карикатуру, чтобы поупражняться на ней в своем искусстве приглушения и спасти отечество. Но и в этом случае борьба против воображаемых опасностей имеет объективную тенденцию встать на пути порожденного ситуацией стремления к действительному развитию партийной тактики. Ничто не доказывает этого лучше, чем собственная теория Каутского о массовой забастовке. IIКаутский различает прежде всего «разные типы» массовой забастовки, а именно с географической точки зрения. Как в статье к тридцатой годовщине со дня смерти Маркса в «Vorwarts»[58] он сделал оригинальное открытие, будто имеется марксизм немецкий, австрийский, голландский, русский, так и теперь он оперирует русской, австрийской, бельгийской массовой забастовкой с целью противопоставить всем им совершенно новый тип «немецкой массовой забастовки». Жаль, что эта профессоральная схематизация, расщепляющая живую взаимосвязь, чтобы аккуратно разложить все по полочкам совершенно абстрактной классификации, игнорирует простейшие общеизвестные факты. Что следует, например, считать «бельгийской» массовой забастовкой, если в Бельгии с 1891 до 1893 г., в 1902 г. и в 1913 г. применялись совершенно различные «типы» массовой забастовки*, которые находились даже в сознательном противоречии друг другу? Что следует считать «итальянским» типом, если в Италии проводились как политические забастовки-демонстрации, например, против триполитанской войны*, так и профсоюзно-политические забастовки, например знаменитая стачка железнодорожников, а также чисто профсоюзные массовые забастовки сельскохозяйственных рабочих и, наконец, боевые забастовки и одновременно стачки солидарности (например, успешная миланская всеобщая забастовка в июне этого года)? Совершенно непостижимо, что следует понимать под «русским методом», которым ныне с особенным предпочтением оперирует Каутский. Тот, кто в известной мере следит за русским рабочим движением в последнее десятилетие, знает: нет такого рода и та-кого типа массовой забастовки, который не применялся бы там многократно. Политические и экономические забастовки, массовые и частичные, забастовки-демонстрации и боевые всеобщие стачки в отдельных отраслях и всеобщие — отдельных городов, спокойные выступления за повышение заработной платы и уличные бои, планомерно вызванные и вполне дисциплинированно прекращенные забастовки, а также стихийные вспышки — все это в России в революционный период перекрещивалось, соседствовало, переплеталось, переливалось из одного в другое. О каком-либо особом роде «русской массовой забастовки» может говорить только тот, кто или не знает фактов, или же полностью забыл их. Несколько лет назад Каутский еще сам принадлежал к числу тех, кого справа травили как «революционных романтиков», как «фанатических приверженцев русских». Сегодня же он борется с другими как с «русскими» и употребляет название «русские методы» как воплощение неорганизованности, примитивности, хаотического и дикого в образе действий. В его изображении русский рабочий оказывается стоящим на самой низшей ступени, «самым неприхотливым из всех европейских рабочих», способным продержаться без заработка и пособий дольше, чем «какой-либо другой рабочий класс капиталистической Европы».[59] Я должна снова, как и в наших спорах 1910 г.*, возразить Каутскому: его изображение российского рабочего класса и русской революции — это пасквиль на тамошний пролетариат. Доселе только анархисты утверждали, будто наивысший революционный идеализм вырастает из глубочайшей материальной деградации, из отчаяния и чувства «больше нечего терять». А ныне Каутский хочет представить все революционные действия русского пролетариата как акт отчаяния илотов, которые борются только потому, что «нечего терять». Он забывает, что с кули, которые не имеют никаких потребностей и довольны коркой хлеба да солнечным светом, нельзя вести никакой кампании за восьмичасовой рабочий день, такой, свидетелями какой мы были в 1905 г. в Петербурге*, никакой борьбы за политические права и за современную демократию; что с таким пролетариатом невозможно выдержать никаких регулярных профсоюзных боев, нельзя создать современные профсоюзные организации, какие возникли по всей России в 1905–1907 гг.; что такой пролетариат нельзя вдохновить целями интернационального социализма, поднять на акции высшей классовой солидарности, на чудеса пролетарского идеализма, которые и сегодня стоят в России на повестке дня. С другой стороны, Каутский мог даже из обычных газетных сообщений установить, сколь ложно его утверждение, будто в России «с тех пор по сей день хронические массовые забастовки замерли».[60] Как раз прошлогодний Первомайский праздник, впервые отмечавшийся в России, и притом полумиллионом участников, «хронические» массовые забастовки протеста сотен тысяч в связи с Ленским расстрелом*, по поводу осуждения матросов в Кронштадте, по поводу преследования легальных социал-демократических газет в Петербурге*, ставшие поистине «хроническими» за последние два года бесчисленные экономические стачки доказывают, что пролетарские массы в России, которые во время ужасов контрреволюции 1908–1911 гг., казалось, совсем замерли, в действительности оставались несломленными ни в боевом мужестве, ни в своем идеализме, что их революционные действия были вовсе не актом отчаяния стоящих на низшей ступени илотов, а проявлением революционного классового сознания и упорной боевой энергии. В противовес точке зрения, свысока рассматривающей русский пролетариат как стоящий на самой низкой точке развития, а методы его борьбы — как продукт отсталости, я все еще придерживаюсь взглядов прежнего Каутского, который во втором издании своей «Социальной революции» писал в 1907 г.: «Против «революционного романтизма» есть только одно возражение, которое, правда, высказывается все чаще, а именно, что условия в России ничего не доказывают для нас в Западной Европе, поскольку они коренным образом отличны от наших. Различие условий мне, разумеется, небезызвестно, хотя его и не следует преувеличивать. Недавняя брошюра нашего товарища Люксембург[61] ясно доказывает, что русский рабочий класс вовсе не стоит так низко и не так уж малого достиг, как обычно считают. Как английским рабочим пора отвыкнуть смотреть на германский пролетариат словно на отсталых представителей рода человеческого, так и мы в Германии должны отвыкнуть делать то же самое в отношении русского». И далее: «Английские рабочие стоят ныне как политический фактор еще ниже, чем рабочие экономически наиболее отсталого, политически наиболее незрелого европейского государства: России. Здесь — живое революционное сознание, дающее им огромную практическую силу; там — отказ от революции, ограничение интересами данного момента, так называемая реальная политика, превращающая ее в нуль действительной политики».[62] Но это между прочим. Что же может сказать нам Каутский о «немецком методе» массовой забастовки, противостоящем «русскому методу»? Здесь он прежде всего с возмущением отвергает всякое решающее участие в ней неорганизованных рабочих. Кто же составляет эту неорганизованную массу? — вопрошает он. Она образуется из бессильных, подавленных, изолированных, опустившихся элементов, из невежественных и бездумных, погрязших в предрассудках или бессовестных субъектов. И вот такие элементы должны дать нашей борьбе самую энергичную боевую силу? На этот вопрос теории, на ощупь бредущей в тумане, практика отвечает простыми фактами политической и профсоюзной борьбы. Каждое значительное профсоюзное выступление издавна не могло обойтись без поддержки неорганизованных, и только крупные сражения, в которых участвовали неорганизованные, издавна давали главный прирост организации. Без соучастия неорганизованных масс важнейшие бои профсоюзов, а без этих боев их рост как организации были бы просто немыслимы. Весной 1910 г. в Хагене (Вестфалия) союз рабочих-металлистов выдержал первую пробу сил с металлопромышленниками, отличный ход которой имел огромное значение: в результате этого авангардного боя у союза промышленников почти исчезло желание осуществить запланированный генеральный локаут. Увольнение затрагивало около 20 тысяч рабочих, в том числе 2790 организованных и 17 тысяч неорганизованных. И эта масса под руководством организации безупречно выстояла в борьбе 17 недель. Заключительным итогом явилось то, что после локаута число членов союза рабочих-металлистов в Хагене удвоилось. Другой пример политического характера. В последней массовой забастовке в Бельгии, по данным «Vorwarts», участвовало от 400 до 450 тысяч рабочих. Число членов партии в Бельгии составляет, по данным официального отчета последнему Международному социалистическому конгрессу в Копенгагене, 184 тысячи человек; численность присоединившихся к профсоюзной комиссии партии, а также независимых профсоюзов составляет, согласно тому же отчету, 72 тысячи, а всех стоящих на почве классовой борьбы организованных в рядах профсоюзов — 126 тысяч и, наконец, членов кооперативов — 141 тысяча человек. Заметим, кстати, что в большинстве случаев в этих трех категориях речь идет об одних и тех же лицах. Отсюда следует черным по белому, что около трех пятых всей массы участников недавней борьбы за избирательное право в Бельгии составляли неорганизованные. Вопреки теории Каутского, бессильные, бездумные и опустившиеся элементы оказывают вполне дельную и неотъемлемую помощь в решающих экономических и политических битвах! Да где бы были мы с нашей парламентской акцией, если бы нам пришлось полагаться только на организованных? При одном миллионе организованных в партии и двух с половиной миллионах членов профсоюзов, из которых к тому же большая часть — женщины и молодежь в возрасте до 25 лет, нам отдают голоса четыре с четвертью миллиона избирателей. И это все — «слабые, трусливые, нерешительные», что образуют свыше половины наших избирателей? Теория Каутского о застывшей противоположности между организованным авангардом и остальной массой пролетариата столь же недиалектична, сколь фальшива и неудовлетворительна как для обычного профсоюзного и парламентского классового действия, так и для особых моментов крупных массовых битв. Обращение с неорганизованными, как с трусливым сбродом, затрудняет понимание и живых исторических условий пролетарского действия и задач организации, ее роста. Правда, Каутский ссылается на забастовку горняков*. Она отчетливо показала, что мы не можем положиться ни на какую иную силу, кроме как на наши собственные организации. Следовало бы, однако, еще проанализировать, насколько неудаче забастовки горняков способствовало именно неуверенное, тормозящее руководство, которое уже ряд лет старается локализовать и отсрочить любой крупный конфликт, лишив его тем самым всякого политического размаха и уверенности*. Я и здесь согласна с прежним Каутским, который в 1905 г. писал об «уроках забастовки горняков» в Рурском бассейне: «Только на этом пути могут быть достигнуты значительные успехи горняков. Забастовка против шахтовладельцев стала бессмысленной; забастовка с самого начала должна носить политический характер, ее требования, ее тактика должны быть рассчитаны на то, чтобы привести в движение законодательство… Эта новая профсоюзная тактика политической забастовки — сочетание профсоюзной и политической акции — является единственной еще остающейся возможной для горняков, она вообще призвана вновь оживить как профсоюзное, так и парламентское действие и придать как тому, так и другому повышенную наступательную силу».[63] В конечном счете сам Каутский, если захочет привести более подробные данные об условиях массовой забастовки и в Германии, придет поневоле к следующему результату: В общем и целом о ней можно сказать, что предпосылкой ее успеха является такая ситуация, которая настолько возбуждает рабочий класс, что все его слои — не только члены партии, но и свободных профсоюзов, даже массы во враждебных профсоюзах и сами неорганизованные массы — единодушно требуют действовать самыми острыми средствами. Слушайте! Слушайте! Итак, предпосылкой победоносной массовой забастовки и в Германии тоже в конце концов оказывается единодушное взаимодействие как организованных, так и «слабых, трусливых, нерешительных, то есть неорганизованных», когда результат возбуждения охватывает равным образом оба слоя. Или, как я писала в «Leipziger Volkszeitung» [27 июня 1913 г. ]: «Только если между организованным ядром и народной массой существует живое кровообращение, если обоих их оживляет одно и то же биение пульса, только тогда и социал-демократия может оказаться пригодной для осуществления крупных исторических акций». Но если это так, не вытекает ли тогда отсюда для организованной, классово сознательной части пролетариата ясный долг: просто пассивно ожидать этого «возбуждения», а обеспечить себе и руководящую роль авангарда? Разве не вытекает отсюда для социал-демократии историческая задача всем своим поведением уже теперь добиться величайшего влияния на неорганизованную массу, смелостью своих действий, решительным наступлением завоевать доверие широчайших народных кругов, приспособить собственный организационный аппарат к требованиям крупных массовых акций? Да, Каутский, изображающий массовую забастовку в Германии как уникальную «крайнюю борьбу», как своего рода Страшный суд, заверяет и повторяет вновь, что в нынешних напряженных условиях внезапно может возникнуть такая ситуация, которая заставит нас взяться за самое острое наше оружие. Вдуматься только: мы можем внезапно, «за ночь», прийти к массовой забастовке, а, по схеме Каутского, это значит — к генеральному сражению не на жизнь, а на смерть с господствующей системой! И разве не должна партия перед лицом такой возможности уже теперь отточить свое оружие наступательной тактикой, подготовкой масс к их великой задаче целеустремленно встретить грядущие события? Условия таковы, что катастрофа могла бы наступить «за ночь». По Каутскому, мы живем в некоторой мере на вулкане. И вот в такой ситуации Каутский ныне видит для себя лишь одну задачу: изобличить как «путчистов» тех, кто хочет придать боевой тактике социал-демократии больше мощи и остроты, кто хочет вырвать ее из рутины! Каутский охотно использует в своих тактических планах военные термины. У него можно услышать о битвах, походах и полководцах. Однако полководец, который в ночь накануне генерального сражения, вместо того чтобы позаботиться о максимальном вооружении своего лагеря, отдал бы приказ спокойно продолжать начищать пуговицы до полного блеска, заслуживал бы увековечения не в анналах военной истории, а на страницах «Wahrer Yacob»*. IIIНе сознательным приспособлением организации и тактики к массовым боям, которого потребует будущая ситуация, придем мы к «немецкой массовой забастовке». К ней, по Каутскому, ведет следующий запутанный путь. Массовая забастовка в борьбе за прусское избирательное право станет возможной только тогда, когда массы в Пруссии правильно поймут пользу всеобщего избирательного права и признают его жизненным для себя вопросом. Этому они научатся, только если наглядное обучение продемонстрирует им пользу всеобщего избирательного права. «Это наглядное обучение отсутствует, пока всеобщее, равное избирательное право на выборах в рейхстаг не дает такого народного представительства, которое совершает гораздо большую «позитивную работу» для пролетариата, чем трехклассная палата [в Пруссии]».[64] До сих пор этого не было. Рейхстаг делал почти столь же мало позитивного, сколь и прусский ландтаг. «Но это может измениться». Если мы заполучим в рейхстаге еще больше социал-демократов, мы, может быть, добьемся того, что «побудим его к социальным реформам. Удастся нам так организовать практику рейхстага, чтобы она показывала массам, что избирательное право в рейхстаг имеет для них большую практическую ценность (выделено мною. — Р. Л.), тогда они поймут и важность завоевания его и для выборов в прусский ландтаг».[65] Таким выстрелом мы сразу убили бы двух зайцев: «позитивные завоевания» в рейхстаге не только влили бы в массы необходимое воодушевление для борьбы за прусское избирательное право. Они вместе с тем толкнули бы реакцию на государственный переворот, на отмену избирательного права в рейхстаг. А тогда мы сразу обрели бы повод для двух «немецких массовых забастовок»: одной — в защиту избирательного права в рейхстаг и другой — за завоевание прусского избирательного права. «Это, — говорит Каутский, — представляется мне в настоящее время наиболее перспективным путем подготовки массовой забастовки для борьбы за прусское избирательное право: только благодаря повышению значения рейхстага в сознании народных масс они придут к пониманию значения избирательного права в рейхстаг. Самым превратным является противоположный путь фанатических приверженцев массовой акции, изображающих незначительными дееспособность рейхстага и тем самым избирательного права в рейхстаг».[66] Не знаешь просто, чему больше восхищаться в этом дьявольски ловком тактическом плане кампании, на лбу которого написано, что он хитроумно придуман за письменным столом в тихой обители мыслителя. Итак, мы должны «добиться того», чтобы побудить рейхстаг к социальным реформам, к великолепным деяниям, к «позитивной работе»! Но ведь как раз теперь достоянием даже самого скромного агитатора социал-демократии стало то, что рейхстаг, чем дальше, тем сильнее, обречен на бесплодие, что для рабочего класса у него все чаще есть только камни вместо хлеба, что наша социальная реформа, чем дальше, тем больше, превращается из защиты рабочих в наступление на рабочих. И вот мы должны только в будущем добиться того, что сможем срывать распрекраснейшие социал-реформистские фиги с этого чертополоха буржуазной реакции? И благодаря чему? Только благодаря тому, что изберем еще больше депутатов в рейхстаг! Еще десять, еще двадцать социал-демократов в рейхстаге — и на каменистой почве реакции постепенно заколышется золотая пшеничная нива «позитивной работы»! То, что социал-реформистское бесплодие германского рейхстага, как, впрочем, ныне и большинства капиталистических парламентов, отнюдь не случайность, что оно является лишь естественным продуктом усиливающегося обострения противоречия между капиталом и трудом, что в век растущей картеллизации промышленности, подстрекательских союзов работодателей, массовых локаутов и курса на каторжные тюрьмы никакая новая социал-реформистская весна расцвести не может, что любая «позитивная работа» в парламенте становится с каждым годом все бесперспективнее по мере того, как железная поступь империализма растаптывает всякую буржуазную оппозицию, лишает парламент какой-либо самостоятельности, инициативы и независимости, заставляет его деградировать до уровня презренной машины, говорящей «да» военным ассигнованиям, — все это вдруг ускользает от блаженно-сияющего взгляда Каутского. Исторический опыт пятидесяти лет парламентской работы, вся сумма сложных экономических и политических факторов новейшей фазы международного развития капитализма, усиливающееся обострение противоречий во всех областях — все это превращается у него лишь в злобное изобретение «фанатичных приверженцев массового действия», которые переворачивают все, когда говорят о закате парламентаризма, и пренебрежительно относятся к рейхстагу. Однако в таком «извращении» уже давно повинны другие люди. Бебель говорил в Дрездене в 1903 г.: «Я могу вам только сказать: мы больше не можем вносить инициативные запросы; а если мы внесем предложение… создать социальную комиссию, которая занималась бы законами о защите труда и учитывала бы все эти запросы, неужели вы действительно воображаете, что вам удастся затем что-нибудь сделать?.. Существует не только процедурная невозможность окончательно решить все эти вопросы наряду с другими, подлежащими обсуждению… нет, решающее в том, что вся законодательная кухня в Германской империи, а также во всех других парламентах мира столь жалка, столь неудовлетворительна и несовершенна, что если сегодня закон готов, то уже на другой день весь мир видит: его еще не раз надо снова изменять. Почему это происходит? Потому, что классовые противоречия становятся все острее, так что в конечном итоге делают полузаконы, ибо цельные больше не получаются… Я часто спрашивал себя: а стоит ли при этом положении вещей парламентская деятельность затраченного труда, времени, денег? Мы многократно работаем в рейхстаге впустую. Я спрашивал себя об этом не раз, но, само собою разумеется, у меня слишком боевая натура, чтобы я слишком долго предавался таким мыслям. Я говорил себе: они делу не помогут, все это надо проглотить и переварить! Надо делать то, что можно, но не заблуждаться насчет ситуации! Я хочу высказать вам это для того, чтобы вы не думали, что раз нас тут теперь 81 человек, то мы можем выкорчевать парламентский лес».[67] Так говорил о парламентской деятельности человек, который проработал в этой области целую жизнь, который создал социал-демократическую парламентскую тактику. А теперь Каутский обещает нам, что, если мы изберем туда еще больше депутатов, они смогут выкорчевать парламентский лес! Бебель провозгласил в Дрездене насчет перспектив парламентаризма: «Итак, никаких иллюзий, ни в одной области! Это не повредит ни вашему телу, ни вашему духу; напротив, это может пойти вам только на пользу».[68] А ныне Каутский пытается посеять самые опасные парламентские иллюзии. Но его хитрый тактический план имеет еще одну интересную сторону. Мы должны сначала путем «позитивной работы» в рейхстаге пробудить у масс интерес к прусскому избирательному праву. Только такое «наглядное обучение» создаст решительных борцов за прусское избирательное право. Значит, без «позитивных завоеваний» масса значения парламентской деятельности не понимает? А как же мы тогда пришли к нашим четырем с четвертью миллионам голосов на выборах в рейхстаг? Каким же образом мы вот уже 40 лет идем от одной избирательной победы к другой, не имея возможности, как теперь признает сам Каутский, проделать в рейхстаге какую-либо запретную «позитивную работу»? Может быть, мы пытались, по рецепту Каутского, поймать массы на приманку «позитивной работы» для использования их избирательного права? Послушаем же снова, что говорил об этом Бебель еще в Эрфурте в 1891 г., выступая против Фольмара: «Но для нас дело идет о том, что мы показываем массам, как противники на их же собственной почве отказывают им в осуществлении самых элементарных и самых справедливых требований. Это просвещение масс насчет наших противников есть главная задача нашей парламентской деятельности, а вовсе не вопрос, будет ли сначала реализовано какое-нибудь требование или нет. С этих точек зрения мы постоянно выдвигали свои предложения… И наша деятельность такого рода, как доказывают многочисленные письма, находила самую благоприятную оценку в широких кругах рабочих. Значит, мы всегда отстаивали правильную позицию, речь идет в первую очередь не о том, добьемся ли мы того или иного; для нас главное в том, что мы выдвигаем такие требования, какие не может выдвинуть ни одна другая партия».[69] Итак, не «позитивная работа», а разъяснительная агитация в рейхстаге — вот что привлекло к нам растущие отряды сторонников на выборах. Оппортунистами в партии до сих пор были те, кто утверждал, будто к массам надо идти с «позитивной работой» в руках, иначе народ нас «не поймет». Партия же в большинстве своем всегда с презрением отвергала ловлю масс на приманку обещания «позитивных завоеваний». И тем не менее мы привлекли на свою сторону миллионы избирателей и даже при бурном одобрении масс уже в 1905 г. заявили, что ради защиты этого избирательного права в рейхстаг, которое еще почти ни на йоту не продвинуло нас по части «позитивных завоеваний», надо делать максимум возможного*. Итак, весь тактический план Каутского идет по ложной колее, это оппортунистическая спекуляция на социал-реформистском бабьем лете рейхстага и на оппортунистической ловле масс на удочку «позитивной» парламентской работы. Но что же остается здесь осязаемого для тактики партии, если исключить из этих рассуждений всякие «если бы да кабы» музыки будущего? Выборы в рейхстаг, приобретение новых мандатов — вот панацея, вот альфа и омега этого ничего-кроме-парламента-ризма, вот все, что может сегодня рекомендовать партии Каутский. IVУже много лет не испытывали мы в наших рядах такой всеобщей живой потребности идти вперед, придать нашей тактике большую мощь и боеспособность, а нашему организационному аппарату — большую гибкость, чем теперь. Критика собственных недостатков в партийной жизни и в методах работы, которая, как всегда, является первым серьезным предварительным условием любого внутреннего прогресса в рядах социал-демократии, и на этот раз вышла из самых недр организации, нашла сильное эхо в самых широких кругах партии. Казалось бы, повод для такой самокритики есть. Борьба за прусское избирательное право после блестящего начала в 1910 г. пришла в состояние полного застоя. Акции партии, как и фракции в борьбе против военных ассигнований, по всеобщему ощущению, оказались не на высоте. Особенно глубокое беспокойство в партийных кругах вызвала тактика фракции в отношении законопроекта о покрытии расходов. Уровень организации и число подписчиков нашей прессы показывают самый минимальный прогресс за все время существования партии, а местами даже регресс. Пусть все эти явления и не дают оснований для покаянных проповедей насчет нашего безнадежного «обуржу-азивания», все же для боевой партии, а особенно для партии самокритики, как наша, они служат поводом для серьезного анализа собственных сил и методов борьбы. Как показывает со всех сторон партийная печать и ход партийных собраний, самые широкие круги товарищей испытывают серьезную потребность поспорить по всем возникающим вопросам, сомнениям и проблемам. Только Каутский, тот самый Каутский, который упрекает меня в «недостаточном знакомстве с чувствами и жизненными условиями пролетариата»,[70] ни в малейшей мере не почуял этого стремления и беспокойства наших масс. Он со своей стороны не видит в нашей партийной жизни никаких недостатков. Хотя продолжения Демонстраций за избирательное право, которые сам Каутский в мае 1910 г. считал необходимыми, и не последовало; хотя борьба за избирательное право вот уже три года как замерла, Каутский находит все в полном порядке и заявляет, что только Мост и Гассельман* могли бы мечтать о чем-либо ином. Если наше поведение во время обсуждения военных ассигнований критикуют как неудовлетворительное, то Каутский требует, чтобы ему показали массовые акции против таких законопроектов во Франции, Италии, Австрии. Более того, он даже со злобным юмором требует от сегодняшней России показать германской социал-демократии, насчитывающей миллион членов партии, пример акции против милитаризма. Если товарищи по партии в провинции воспринимают вялость масс в борьбе против военного бюджета как горькое и постыдное разочарование, то Каутский считает эту трусость совершенно понятной и с леденящим сердце холодом восклицает: а чего бы ради массе возбуждаться? Ведь, по нему, дело шло всего лишь о распространении всеобщей воинской повинности на всех годных к военной службе мужчин, благодаря чему самое чудовищное во всех этих военных бюджетах выглядит почти столь же безобидным, как пожалование ордена четвертой степени какому-нибудь прогрессистскому лидеру. В 1909 г. Каутский еще резко критиковал поведение фракции при обсуждении финансового законопроекта*, требовал даже обструкции, а на Лейпцигском съезде партии решительно выступал против голосования за прямые налоги, поскольку они были увязаны с косвенными, и заявлял: «Мы никогда не сумеем утверждать для нынешней системы никакого налога на цели, которые мы отвергаем».[71] Зато сегодня он не находит против поведения большинства фракции ни единого слова протеста. Да, теперь он празднует великолепную победу и начало весны «позитивной работы» в рейхстаге. И даже упадок организации, уменьшение числа подписчиков не смогли вывести Каутского из созерцательного спокойствия отрешенного от жизни философа. «Никакого сомнения, — говорит он, — в партийной жизни в данный момент следует отметить определенный застой, который в некоторых местах привел даже к сокращению количества подписчиков и численности членов партийных организаций. Это явление конечно не радостное, но далеко еще не внушающее опасений».[72] Подумать только: тот самый Каутский, который вообще полагается только на организованных, только вместе с ними желает вести все классовые битвы, который видит в организации не просто сознательное ядро и руководящий авангард пролетариата, а вообще все и вся классовой борьбы и истории, вдруг проявляет странную невозмутимость, когда сам констатирует упадок наших организаций! Да, ради того, чтобы представить этот упадок «не внушающим опасений», он даже доходит до весьма внушающей опасения теории, будто «можно иметь ту же самую заинтересованность в целях нашего движения, независимо от того, состоишь ли ты в организации или нет».[73] Счастье еще, что «Neue Zeit» не слишком широко распространяется в массах, иначе вяло относящиеся к организации лица нашли бы у нашего сверхтеоретика прелестнейшее оправдание своему недопустимому поведению. Когда кто-либо из нас отваживается утверждать, что в отдельные бурные моменты, в определенных исторических ситуациях неорганизованные должны, наряду с организованными и под их руководством, принимать участие в борьбе за великие народные цели, Каутский впадает в благороднейшее возмущение по поводу такого бланкизма, путчизма, синдикализма. Но когда надобно приукрасить существующее со всеми его недостатками и убаюкать самокритику партии, тогда Каутский вдруг открывает нечто такое, чего до него никто и не ведал и не знал: что можно даже проявлять «ту же самую заинтересованность» в целях нашего движения, независимо от того, состоишь ли ты в партии или нет! Это такая официозность, чище которой никто никогда не высказывал в нашей партии и уж во всяком случае — в органе идейной и теоретической жизни социал-демократии. И во всяком случае, это такое применение теории, которое не имеет ничего общего с духом марксизма. В марксовом духе теоретическое познание существует не для того, чтобы плестись позади действия и готовить оправдывающий успокоительный отвар для всего того, что когда-либо сделано или не сделано «высшими инстанциями» социал-демократии, а, наоборот, для того, чтобы руководить, идя впереди партии, побуждая ее к постоянной самокритике, вскрывая недостатки и слабости движения, показывая новые пути и открывая новые горизонты, невидимые в ходе повседневной будничной работы. Каутский же, наоборот, борется против мысли о наступательной тактике, против требования инициативы, против лозунга массовой забастовки. А то, что он может предложить, это всего лишь опаснейшие иллюзии в отношении парламентаризма. Весной 1910 г., когда партия в разгар демонстраций за прусское избирательное право обсуждала вопрос о средствах дальнейшей борьбы, Каутский вмешался в это обсуждение, чтобы подвести теорию под разоружение в избирательной борьбе и в духе руководящих партийных кругов направить все внимание и всю энергию на предстоящие выборы в рейхстаг. Выборы в рейхстаг! Это был единственный тактический лозунг Каутского. На выборах в рейхстаг — вот на чем следовало сконцентрировать все надежды. После выборов Каутский обещал «совершенно новую ситуацию» и рисовал перспективу «нового либерализма». Правда, и этот «новый либерализм», как и все политические гороскопы Каутского, тоже облекался в сплошные «если бы да кабы», а любое позитивное утверждение задним числом снималось ограничительными условиями. И все же единственная доступная пониманию цель и ядро его высказываний, а также смысл броского словца о новом либерализме заключались в том, чтобы пробудить надежды на «новое среднее сословие» и перенести центр тяжести политической борьбы в парламент. «Благоприятность нынешней ситуации, — писал Каутский 25 февраля 1912 г. в «Vorwarts», — не в том, что либералы вдруг вышли на арену как решительные борцы за демократическую революцию, а в том, что поведение либералов по отношению к нам расстраивает все планы реакционеров. Наша избирательная победа их не обескуражила, с возможностью ее считался весь мир. Но они ожидали, что под впечатлением пролетарской победы на выборах либералы, охваченные паническим ужасом, целыми толпами свернут в реакционный лагерь, превратят слова о реакционной массе в истину… И это наверняка произошло бы и без нового среднего сословия. Но так появилась не только сильная социал-демократия, а рядом с ней появился и либерализм, готовый на борьбу против правых, которые в противоположность им находятся в меньшинстве».[74] И к концу: «Соотношение сил различных партий и классов, не созданное, правда, недавней избирательной борьбой, но ею раскрытое, породило политическую ситуацию, которой не было во всей прежней истории Германии. Не следует ни впадать в парламентский кретинизм, ни преувеличивать власть рейхстага и силу либерализма, чтобы прийти ко взгляду, что центр тяжести нашего политического развития снова находится в рейхстаге и парламентские бои в данной ситуации могут значительно продвинуть нас вперед — разумеется, не сами по себе, а благодаря обратному воздействию на массы, которые остаются прочной основой нашей силы, как бы ни складывалась парламентская расстановка сил».[75] Выборы в рейхстаг давно миновали, а «совершенно новая ситуация» так и не наступила, напротив, старый реакционный курс спокойно продолжается. Наша фракция из 110 депутатов, как и следовало ожидать, в общем и целом показала себя столь же бессильной против этой реакции, как и прежняя, насчитывавшая 53. «Новый либерализм», несмотря на «новое среднее сословие», оказался самым старым, самым старческим. Борьба за прусское избирательное право с весны 1910 г. все еще не оправилась от оцепенения. А новая политическая ситуация, «равной которой не было во всей прежней истории Германии», нашла свою кульминацию в застое социальной реформы и в одобрении таких военных ассигнований, «равных которым не было во всей прежней истории Германии». Так что же представляет собой лозунг Каутского сегодня? Опять же — выборы в рейхстаг, и ничего больше чем выборы! «Рост значения рейхстага в сознании народных масс» — это, по Каутскому, и сегодня еще единственный путь для нашего движения вперед! Точно так же, как его теория сводится к официозному успокоению всех сомнений и к оправданию всего существующего в партии, так и его тактика направлена на торможение движения по старой заезженной колее чистого парламентаризма, а в остальном — на надежду, что история как-нибудь сама обеспечит революционное развитие и, когда созреет время, массы устремятся вперед через голову «тормозящих вождей». Или, как прекрасно сформулировала газета «Vorwarts» — единомышленница Каутского: «Если массы находятся в состоянии бурного возбуждения, если они рвутся вперед, если они больше не заботятся о тормозящих вождях, тогда наступает момент, когда уже не дискутируют сначала насчет массовой забастовки’, а потом объявляют ее, момент, когда она уже действует, рожденная стремительной неодолимой мощью массового движения». Это — указание для наших вождей, напоминающее правительственную максиму блаженной памяти австрийского императора Фердинанда накануне Мартовской революции [1848 г. ]: «Мы с Меттернихом еще удержимся». Вожди социал-демократии, пока они еще «держатся», должны оставаться в рамках святой рутины и «только-парламентаризма», силой противодействуя новым задачам времени. Лишь когда никакое торможение уже не поможет, им придется признать, что «время себя исчерпало». «Тормозящие вожди» наверняка будут в конце концов отодвинуты штурмующими массами в сторону. Но спокойное ожидание отрадного результата как верного симптома «зрелого времени», быть может, достойно философа-одиночки. Для политического руководства революционной партии это было бы свидетельством о бедности, моральным банкротством. Задача социал-демократии и ее вождей — не тащиться вслед за событиями, а сознательно идти впереди них, предвидеть направляющие линии развития и сокращать путь этого развития сознательным действием, ускорять его ход. Ничто не может быть быстрее и основательнее похоронено действительным развитием, чем тактические указания Каутского последних трех лет: такие, как его «стратегия истощения», которая сводится к «только-парламентаризму»; как его «разоружение», которое словно провалилось в преисподнюю; как его «новый либерализм»; как его «совершенно новая ситуация», после выборов в рейхстаг; как проводившаяся с его благословения тактика приглушения на выборах. Так будет и впредь. Саму же теорию, которая служит не стремлению масс вперед, а торможению, ждет только одно: она будет опрокинута практикой и без сожаления отброшена прочь. Два письма КЛАРЕ ЦЕТКИН* (Берлин-Фриденау, осень 1909 г.) Дорогая Клерхен! Обнаружила здесь письмецо и была так рада увидеть хоть след твоего милого пребывания тут. Как ошибаешься ты в своих опасениях насчет моего «беспокойства»! Разве ты не понимаешь, что, когда я слышу и знаю, что ты переносишь всяческие муки, а меня нет рядом, не могу ни поглядеть на тебя, ни поговорить с тобой, мое беспокойство возрастает. Больше всего хотела бы быть сейчас поблизости от тебя; правда, знаю, что не очень-то смогу помочь тебе, но на меня действует так успокаивающе сама возможность хотя бы поговорить с тобой о том, что мучает нас обеих. Ведь я воспринимаю все эти дела не как твои только, но и как наши общие. Сейчас я не в ладах с самой собой. С одной стороны, просто не могу и дальше видеть, как ты изматываешься, и тоже хотела бы отомстить всем этим людям. Поэтому я была бы рада, если бы ты все это отбросила прочь и начала жить не как раба, а как свободный человек. С другой же, я говорю себе, что все-таки скоро могут настать такие времена, когда в партии произойдет основательный перелом и мы окажемся перед большими новыми задачами, в сравнении с которыми вся эта грязь с Правлением и иже с ним станет просто-напросто ничем. И тогда станут нужны люди, чтобы внушить массам мужество против своих трусливых вождей. И в такой момент тебя не будет на посту? Этого я даже представить себе не могу. […] КЛАРЕ ЦЕТКИН* (Берлин-Фриденау, 7 марта 1910 г.) […] Я все же написала острую статью о массовой стачке и республике. Сначала я дала ее в «Vorwarts», там ее отклонили с мотивировкой, что партийное руководство и комитет действия обязали редакцию ничего не писать о массовой забастовке. Одновременно мне по секрету сообщили, что Правление как раз сейчас ведет переговоры с Генеральной комиссией профсоюзов о массовой стачке. Я отнесла тогда статью в «Neue Zeit». Теперь страшно перепугался мой Карл [Каутский] и стал упрашивать меня прежде всего вычеркнуть место о республике: это была бы совсем новая мысль в агитации и я не имею право ввергать партию в непредсказуемую опасность и т. д. Поскольку у меня не было выбора, а идея массовой стачки представлялась мне практически более важной, я уступила и зачеркнула место о республике. Статья была уже отправлена в печать, хотя и с редакционным примечанием: «Этим мы выносим изложенные здесь взгляды на обсуждение» (!). Но вчера утром Карлхен сообщил мне, что бегал к Августу [Бебелю] узнать его мнение, и тут Август сказал ему: недавно состоявшееся совещание окружных руководителей с Правлением высказало пожелание, чтобы в прессе вообще не обсуждался вопрос о массовой забастовке! Карлхен, конечно, согласен с этим пожеланием, ибо (и здесь он просто повторил слова Августа) нынешняя ситуация вовсе не созрела для массовой стачки. Если же мы в будущем году одержим великолепную избирательную победу, вот тогда. Что тогда, он, правда, сам не знает, но прячется за фразу: «Тогда будет совсем другая ситуация» и т. п. Короче говоря, он не решается опубликовать статью. […] Вот такая у нас организация и таковы вожди! Пусть массы сами делают [стачку] и притом запрещают даже дискуссию в печати! […] Примечания:3 В сноске к III тому «Капитала» Ф. Энгельс в 1894 г. писал: «После того как были написаны эти строки (1865 г.), конкуренция на мировом рынке значительно усилилась вследствие быстрого развития промышленности во всех развитых странах, в особенности в Америке и Германии. Тот факт, что быстро и значительно увеличивающиеся современные производительные силы с каждым днем все сильнее перерастают законы капиталистического товарообмена, в рамках которых должно совершаться их движение, — факт этот в настоящее время все более и более проникает в сознание даже самих капиталистов. Это особенно проявляется в двух симптомах. Во-первых, в новой всеобщей мании запретительных пошлин, которая от старой протекционистской системы отличается в особенности тем, что больше всего стремится защитить как раз те продукты, которые способны к вывозу. Во-вторых, в картелях (трестах) фабрикантов целых крупных сфер производства, имеющих целью регулировать производство, а следовательно, цены и прибыль. Само собой разумеется, что эти эксперименты осуществимы лишь при сравнительно благоприятной экономической погоде. Первая же буря должна разрушить их и доказать, что хотя производство и нуждается в регулировании, но несомненно не капиталистический класс призван осуществить его на деле. Пока что картели эти имеют своей целью позаботиться лишь о том, чтобы мелкие капиталисты пожирались крупными еще быстрее, чем до сих пор». (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25. Ч. 1. С. 133–134.) 4 Маркс К- Капитал. Т. III //Маркс К… Энгельс Ф Соч. Т. 25. Ч. 1. С. 284. 5 Vorwarts. 1898. 20 Febr. Literarische Rundschau.* Мы считаем себя тем более вправе рассматривать взгляды Конрада Шмидта в связи со взглядами Бернштейна, что последний ни одним словом не опроверг комментария к своим взглядам, напечатанного в «Vorwarts». 6 Webb. Theorie und Proxis der Gewerkschaften. Bd. 2. S. 100 ff. 7 Ibid. S. 115 ff. 32 Diehl К- Handworterbuch der Staatswissenschaften. Jena. 1900. Bd. 5. S. 707. 33 Прусского короля Фридриха II. 34 Маркс К… Энгельс Ф. Соч. Т. 1. С. 415, 427. 35 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 1. С. 115. 36 Там же. С. 117. 37 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 1. С. 427–428 38 Bernstein E. Ferd. Lassalle’s Reden und Schriften, Neue Gesamt-Ausgabe. Mit einer biographischen Einleitung. Berlin, 1892. Bd. 1 39 Подразумевается работа К. Маркса «Нищета философии. Ответ на «Философию нищеты» Прудона» (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 4). 40 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 32. С. 474. 41 Mehring F. Episoden des Zollkrieges // Neue Zeit. 1901/02. 42 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 4. С. 433. 43 См. там же. Т. 16. С. 9 44 См. там же. Т. 7. С. 245–256. 45 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 5. С. 477. 46 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 3. С. 4. 47 «Тем самым человек теперь — в известном смысле окончательно — выделяется из царства животных и из звериных условий существования переходит в условия действительно человеческие… Это есть скачок человечества из царства необходимости в царство свободы» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 22. С. 294–295). 48 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 23. С. 773. 49 Grun К. Die soziale Bewegung in Belgien und Frankreich. Briefe und Studien. Darmstadt, 1845. 50 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 23. С. 772–773. 51 Kautsky К. Nachgedanken zu den nachdenklichen Betrachtungen // Neue Zeit. 1912/13. Bd. 2. S. 532–540, 558–568. 52 Kautsky К. Nachgedanken zu den nachdenklichen Betrachtungen // Neue Zeit. 1912/13. Bd. 2. S. 536. 53 Ibid. S. 560. 54 Ibid. S. 538. 55 Здесь и далее Р. Люксембург выделяет курсивом отдельные фразы при цитировании своих прежних статей из «Leipziger Volkszeitung», а также в статьях К. Каутского и других материалах. 56 Massenstreik, Partei und Gewerkschaften. 57 Kautsky К. Op. cit. S. 538. 58 Kautsky К. Zum dreiβigsten Todestag von Karl Marx. 1833-14 Marz — 1913//Vorwarts. N 62. 1913. 14 Marz. 59 Kautsky К. Nachgedanken… S. 560. 60 Kautsky К. Op. cit. S. 560. 61 Massenstreik, Partei und Gewerkschaften. 62 Kautsky K. Die soziale Revolution. I. Sozialreform und Revolution. Berlin, 1907. S. 59. und 63. 63 Kautsky К- Die Lehren des Bergarbeiterstreiks//Neue Zeit. 1904/05. Bd. I S. 780–781. 64 Kautsky К. Nachgedanken… Bd. 2. S. 566–567. 65 Ibid. S. 567. 66 Ibidem. 67 Protokoll uber die Verhandlungen des Parteitages der Sozialdemokra-tischen Partie Deutschlands. Abgehalten zu Dresden vorn 13. bis 20. September 1903. Berlin, 1903. S. 306, 307. 68 Protokoll iiber die Verhandlungen des Parteitages des Sozialdemokratischen Partie Deutschlands. Abgehalten zu Dresden vom 13. bis 20. September 1903. Berlin, 1903. S. 308. 69 Protokoll iiber die Verhandlungen des Parteitages der Sozialdemokratischen Partei Deutschlands. Abgehalten zu Erfurt vom 14. bis 20. Oktobber 1891. Berlin, 1891. S. 174. 70 Kautsky К. Op. cit. S. 536. 71 Protokoll iiber die Verhandlungen des Parteitages der Sozialdemokra-tischen Partei Deutshlands. Abgehalten zu Leipzig vom 12. bis 18. September 1909. Berlin, 1909. S. 349. 72 Kautsky K. Op. cit. S. 533. 73 Kautsky К. Op. cit. S. 534. 74 Kautsky К. Der neue Liberalismus und der neue Mittelstand // Vorwarts. Nr. 47. 1912. 25 Februar. 75 Ibidem. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|