ГОЛОС ЗА КАДРОМ

Проходит время, и ты при желании можешь перечитать свои работы прежних лет. Занятие это, если оно от нечего делать, с привкусом грусти. Когда же хочешь найти что-то нужное тебе сегодня, то невольно становишься судьей самому себе, судьей проницательным, от которого ничего не скроешь. Вы с глазу на глаз: тот, помоложе, кто писал, торопясь успеть «в номер», уверенный в своей правоте, разгоряченный словесными удачами, втайне предвкушающий одобрение сначала редактора, потом и читателей, и этот, постарше, который, не желая принимать в расчет ни суету рождения газетных строчек, ни хулу и лесть, некогда сопровождавшие их, хладнокровно извлекает голую суть, ценит вескость доводов и точность фактов и мысленно выставляет строгую окончательную оценку.

Но была у меня работа, оценить которую я при всем желании не в силах. Это – комментирование матчей по телевидению. Как-то уж так вышло, что я не слышал записи ни одного своего репортажа. Наверное, это нетрудно было устроить, но не возникало желания. Скорее всего, потому, что дело не мое, и относился я к нему как к лишнему испытанию, неизвестно зачем свалившемуся на плечи. Однако, когда бы ни позвонили с телестудии, пусть в самое неподходящее время, когда и без того дел невпроворот, и нездоровилось, и настроения не было, я соглашался. И, едва положив трубку на место, чувствовал, как комариным звоном зарождалось волнение, знал, что теперь оно не оставит меня долго и даже после того, как окончится трансляция. Ощущая, как нарастает волнение и не умея с ним управиться, я патетически восклицал: «Ну зачем мне это нужно!» Так бывало всякий раз, но я даже не пытался давать зарок, что больше не соглашусь, хотя умом понимал, что. мне это дело действительно ни к чему. Чего лукавить, есть в работе у микрофона неизъяснимая прелесть…

Работал некогда собкором «Советского спорта» в Киеве А. Галинский, сотрудничал он и на телевидении. И вот однажды он уговорил меня посидеть с ним в кабине.

– Я задам вам два-три простеньких вопроса, сущие пустяки…

Мне это не казалось пустяком, на микрофон я поглядывал с опаской, но доверился коллеге с условием, что первый вопрос будет задан на двадцатой минуте, никак не раньше, чтобы я успел освоиться.

И вот мы сидим в тесной дощатой будке, жарища, не повернешься, а микрофон почему-то не имел переключателя – малейший звук летел в эфир и переговариваться можно было только жестами. Мой сосед говорил безостановочно, с аппетитом, успевал мне подмигивать, а я, дивясь его самообладанию, уже тогда впервые задал себе вопрос: «Ну зачем мне это нужно?» Единственная опора – часы, до двадцатой минуты далеко. За игрой я наблюдал рассеянно и, как мне казалось, готовился, собирался с мыслями.

И вдруг слышу:

– Рядом со мной в кабине… Скажите, как вы расцениваете этот эпизод?..

Не знаю, сколько длилась пауза, но я успел и развести руками, показывая свое удивление нарушением конвенции, и усилием воли не столько вспомнить, сколько вообразить игровой эпизод, который я, конечно, прозевал, и понять, что вопрос прозвучал, что его слышала вся страна и все ждут ответа…

Я вымолвил нечто такое, что ни вспомнить, ни повторить никогда не сумею. И был поражен неестественностью, выспренностью своего голоса, словно читал шекспировский монолог в школьном драмкружке. Ясно, что провалился и больше вопросов не будет. И слава богу… И я принялся следить за игрой, а она была любопытная – в тот день киевляне принимали московское «Торпедо».

Однако раздался второй вопрос. Хоть я его и не ждал, но он меня не смутил, видимо, потому что я успел втянуться в матч. И ответил, как если бы мы сидели вдвоем, без микрофона.

Кончилось тем, что во втором тайме я жестикулировал, предлагая свои услуги, а когда сосед увлекался, толкал его локтем и чуть ли не оттирал от микрофона. Перед моими глазами ведь был футбол, рассуждать о котором и привычно и приятно…

Не знаю уж, слушало ли тот репортаж телевизионное начальство, но, посаженный в будку контрабандным способом, без репетиций и проб, без заполнения анкет, я после этого стал получать приглашения. Звучали они так: «У нас заболел (ушел в отпуск, в командировке) такой-то, выручите, пожалуйста…» Роль запасного меня устраивала.

Едва ли не более всего в работе у микрофона привлекала и страшила одновременно непоправимость произнесенного слова. До сих пор ежусь, вспоминая свои ошибки. Однажды июльским вечером, я этак лирично объявил во всеуслышание: «Жара спала…» В другой раз, осенью, ни с того ни с сего заявил: «Ну вот, дождь перестал…» Тут же, бросив взгляд на телевизор, увидел, что экран исполосован сеткой дождя, понял, что все это видят и, конечно, потешаются над моей метеосводкой, но так и не нашел, как выпутаться из положения, и упавшим голосом заканчивал репортаж. Помню, как вдруг произнес: «Вратарь дотронулся до мяча». Удивленный необычным звучанием глагола, тут же, видимо, чтобы удостовериться, повторил: «Да, дотронулся». И уже сам себе, без всякой надобности, сказал в третий раз: «Конечно, дотронулся!».

В таких случаях домой со стадиона я не торопился, надеясь, что, быть может, дочь-школьница ляжет спать пораньше. Но все равно, в этот ли вечер или на следующее утро, мне, отцу, приходилось выслушивать: «Почему это у тебя жара спала?» или «Как-то странно ты, папочка, одно слово произносишь…» А ведь предстояло еще ехать в редакцию, встречать товарищей, читать язвительные письма…

Да и сами события на поле порой оборачиваются так, что немеешь и на лбу выступает не какой-нибудь литературный, а самый настоящий холодный пот. Расхваливал я на все лады защитника. Он и мяч отбирал ловко и вперед бежал, подталкивая атаку. Режиссер мне в тон стал показывать его крупным планом. И тут мой герой нежданно-негаданно самым вульгарным образом вступил в драку. Судья резонно попросил его с поля. В таком случае, что ни скажи, для аудитории твои слова – жалкий лепет.

За что же, спрашивается, надо выносить все эти конфузы? Как видно, есть за что. Ошибки потому и запоминаешь на всю жизнь, что был ты в эти полтора часа занят делом чрезвычайным.

Лужники. Пятый этаж. Кабинка размером с вагонное купе. Столик, на нем раздвоенный переносной микрофон с красной лампочкой. Она загорается, когда опустишь рычажок; это значит, что тебя теперь слышат. Слева – беззвучный телевизор, по нему сверяешься, о том ли говоришь, что показывают. За спиной тяжелая, не пропускающая звуков, запертая на крючок дверь. Перед тобой длинное, как щель бойницы, стекло, за которым поле и тоже беззвучный футбол, беззвучные трибуны. Если захочется услышать, что там творится, надо надеть мягкие резиновые наушники.

Справа за стеклянной стеной – операторская, там всегда полно народу, там смотрят игру и слушают тебя. А ты их не слышишь, для связи стоит телефон, у которого вместо звонка лампочка.

И вот заставка с кадра слетает, и ты видишь поле и трибуны. Теперь надо нажать рычажок микрофона и сказать: «Говорит и показывает Центральный стадион…» С этого мгновения ты один за все в ответе, никто не поможет, не поправит, не заменит.

Как-то раз я явился на стадион после трудного дня в редакции, не успев пообедать, чуть не оцоздал, бежал и сразу же включил микрофон. В середине второго тайма вдруг закололо сердце. А в кабине дышать нечем – вентиляцию почему-то выключили. Я оглянулся в сторону операторской, но там не было никого, кто мог бы меня заменить. А красный огонек как угрожающий палец: «Ты что замолчал?» И тут я понял, что заболеть или умереть имею право, лишь когда кончится матч. Я продолжал репортаж, выключая время от времени микрофон, чтобы перевести дух. В тот вечер телезрителей могло удивить, с какой стати комментатор без конца твердит, сколько минут осталось: «Восемнадцать… шестнадцать… тринадцать…» Это я себя подбадривал и уговаривал. И хоть я не мог потом хорошенько припомнить, как шла игра, кажется, никто не заметил моего нокдауна.

Тираж телевизионной передачи непостижим. Когда я вел первые репортажи, то наивно радовался, видя, что стадион полон; мне думалось, что в этом случае меня слушает поменьше людей. И уж во всяком случае я рассчитывал на внимание одних болельщиков. Не тут-то было! На следующее утро оказывалось, что тебя слушали и вахтер редакции почтенная Оксана Алексеевна, и продавщица булочной, и подруги дочери; и двоюродная сестра, которую года три как потерял из виду, объявлялась со своими впечатлениями, и из-под Астрахани приходила внеочередная открытка с приветами от свояков, звонили школьные товарищи, однополчане… Ну и, само собой, письма, и одобрительные и ругательные.

Не скрою, вначале весь этот ералаш тешил. Но, попривыкнув, я стал и досадовать и обижаться. Ну чего ради люди, ни капельки не интересующиеся футболом, не выключают телевизор? Что за всеядность? Да и с какой стати устные, подчас сбивчивые, толком не продуманные разглагольствования вызывают такой ажиотаж, тогда как мы, журналисты, куда глубже и четче пишем о жизни игры, а наша работа воспринимается куда сдержаннее!..

Позже я разобрался и успокоился: каждому жанру свое. Если отклики на телерепортаж сугубо эмоциональны («гнать вас метлой от микрофона» или «для нас с женой праздник, когда мы слышим ваш голос»), то ответ на статью, как правило, обстоятелен, продуман, независимо от того, согласен с тобой человек или возражает.

Почему же даже не разноречивы, а прямо-таки воинственно противоположны суждения о телекомментаторах? Кажется, ничего не было бы легче, чем организовать клубы поклонников Озерова и Орлова, Перетурина и Маслаченко, Саркисьянца и Махарадзе. И уж погорячились бы, подрали горло ораторы этих клубов! А где взять аргументы, которые бы их урезонили и развели? Их нет. Потому что оказывается, кто-то в комментаторе превыше всего ценит тембр голоса, другой – осведомленность, третий – напор, ясность приговоров, четвертый, наоборот, – невмешательство и бесстрастность, а пятый и вовсе – то, что ему не мешают смотреть…

Одно время разные издания в охотку, с азартом вели дискуссии о том, каким должен быть телекомментатор, в первую очередь футбольный. Принимал и я в них участие. Вдоволь было высказано благих пожеланий, теоретических посылок и острых слов. Волна эта схлынула, – скорее всего, по той причине, что все убедились в тщетности хлопот. Все примерно было ясно. Но чего ждать?

А ждать можно только того часа, когда вдруг объявится комментатор, о котором все в один голос скажут: «Вот это то, что нужно!» Что ж, где-то, наверное, гуляет, растет этот мальчик, не ведая еще о своем призвании…

Провел я за несколько лет, должно быть, репортажей тридцать и профессиональных навыков приобрести не успел. Мне каждый раз было трудно, всегда я решал какие-то задачи, хотя можно этого и не делать: давно изобретены фразы, которыми комментаторы сопровождают те или иные повторяющиеся ситуации… Но подозреваю: если бы я сразу усвоил общепринятые стандарты, исчезло бы и удовольствие. Это легко – идти за игрой следом, называть фамилии тех, у кого мяч, фиксировать угловые, ауты, штрафные – словом, говорить о том, что и без того видно на экране. Не требуется ничего, кроме элементарного внимания. Все очарование телевизионного комментария – в импровизации. Между тем, слушая иных людей, употребляющих годами одни и те же дежурные фразы (и всегда с выражением!), начинаешь думать, что футбол одинаков и однообразен, меняются только названия команд, фамилии игроков и цифры счета.

Но что за штука – импровизация? Наверное, было бы нелегко ответить, если бы не существовал комментатор Вадим Святославович Синявский, лучшие репортажи которого до сих пор помнят многие.

Познакомился я с Синявским, когда он был знаменитым, после того, как переслушал сотни его футбольных и шахматных репортажей. А познакомившись, так до конца и не мог избавиться от радостного изумления, что слышу его голос не из репродуктора, и, о чем бы мы ни вели разговор, ловил и узнавал знакомые интонации, выразительные, «говорящие» паузы, характерные словечки, и наслаждался тем, что могу слушать Синявского, так сказать, сверхурочно, вне радиопрограмм, один, сколько душе угодно.

Мы были вместе в 1961 году в Лозанне на хоккейном чемпионате мира, рядом жили и работали, много ходили и ездили вдвоем, как всегда в таких случаях, обсуждали каждую малость из того, что удалось подметить, и не только на льду стадиона, но и на улицах, в кафе, в скверах этого безукоризненного и равнодушного городка. Вместе отправились взглянуть на Шильонский замок, на дом Чаплина, проехались по берегам Женевского озера. И все эти дни приятельского общения для меня были наполнены репортажем Синявского, потому что обо всем: о случайно встреченных людях, о пейзажах, о вкусе кофе, о глупо пропущенной шайбе, о новеньких в нашей команде братьях Майоровых, Старшинове и Рагулине и о «старом» Сологубове – он судил так, словно перед ним был микрофон: коротко, экономно, подбирая слова поточнее, которые заставили бы слушателя увидеть то, что видел он, и, мало того, еще и согласиться с его точкой зрения, с его мнением.

Что это, профессиональная привычка, сделавшаяся второй натурой? Э, нет. Тогда-то я и понял, что разгадка прелести радиоискусства Вадима Синявского как раз в том, что он у микрофона такой, какой он есть. Наблюдательность, находчивость, непринужденность умного, образного слова и свободного жеста (мы ведь, слушая радио, видели его жестикуляцию, не правда ли?), шутка, когда мягкая, бережная, а когда и колючая, четкое представление о красивом и справедливом, уродливом и нечестном вообще, а потом уже и в спорте – все это само собой являлось в его репортажах. Счастье было не в том, что Синявский хорошо освоил ремесло, изучил его секреты, приобрел опыт и знания, счастье было в том, что первым нашим спортивным радиорепортером стал Синявский, человеческая сущность которого наиточнейшим образом совпала с высокими требованиями этой профессии.

При жизни он приобрел славу мэтра, и в печатных дискуссиях о комментировании имя его упоминалось в назидание. Однажды я спросил его, почему он не возьмет слово. «Вы полагаете, что можно чему-то научиться?» И, не дожидаясь моего ответа, резко махнул рукой, словно отрубил. Кто, как не он, мог доподлинно знать, что репортаж, замешанный на импровизации, требует от человека с микрофоном прежде всего самовыражения!

Хоть и немного, но я имел удовольствие наблюдать за его работой. Мне остались неведомы его «фирменные секреты». Да и были ли они? Он вел себя точь-в-точь как и остальные журналисты. Собирал в блокнотик любопытные факты, разговаривал до матча с тренерами и игроками, просматривал газеты. Но делал он это, я бы сказал, как-то лениво, скорее по обязанности, в отличие от других репортеров, носящихся сломя голову в поисках «деталей», «концовок», «вступлений». И чем ближе был час матча, тем Синявский становился флегматичнее, неразговорчивее. По-моему, он в эти минуты как раз и настраивался на готовность импровизировать.

Согласитесь, что кроме рассказа о ходе матча мы всегда с нетерпением ждали от Синявского его словечек, шуток, своеобразных резюме, иронических восклицаний. Потом, обсуждая матч, говорили: «А помнишь, как Синявский…» С футболом переплеталось искусство рассказчика. Он, правда, ввел в употребление некоторые выражения (хотя бы знаменитые «Удар, еще удар!», «Будет ли кто-нибудь бить?»), но служебного жаргона из сотни слов не имел, на повторениях застать его было трудно. Каждый матч был ему в новинку, то искренне радовал его, то изумлял, то огорчал. Наверное, потому и вспоминают до сих пор радиорепортажи Синявского во время турне московского «Динамо» зимой 1945 года по Англии, что его «боление» за своих было естественным, человечным, интимным, он обошёлся без литавр, дребезжащего жестяного пафоса. Мало того, что динамовцы в те дни утвердили свое равноправие с дотоле легендарными английскими профессионалами, Синявский попутно обратил в футбольную веру легионы непосвященных.

Вижу, что, вспоминая о Вадиме Святославовиче, я уже употребил немало лестных слов. Но одно еще не появлялось. Мы вообще из ложной скромности его почему-то избегаем.

Так вот, он был талантлив. Скорее всего, с этого и полагалось начинать. Синявский был радиокомментатором, а к годам расцвета телевидения опоздал. Но я убежден, что его дарование, его манера как раз то, что требуется спортивному телерепортажу.

Можно иметь репутацию футбольного виртуоза, но косноязычие лишит права сесть у микрофона. Можно обладать чистейшим лоэнгриновским тенором, но если все, что им произносится, не выходит за пределы куцей программки, изданной к матчу, то слушатель зевает. Можно отработать на все случаи жизни подходящие интонации и выражения и безошибочно ими манипулировать, но как только слушатель к ним привыкнет и начнет, опережая комментатора, их выпаливать, тут конец мнимой значительности, тут обнажается холодное ремесло.

Из кабинки я всегда выходил обессиленный, потрясенный, с мокрой спиной и раньше следующего утра не приходил в себя. Но эти полтора часа давали превосходное ощущение работы, как говорится, без дураков.

Даже не слышав своих репортажей, легко могу предположить, что им многого недоставало. Однообразная интонация, негибкость голоса, замедленная реакция на происходящее (в ложе прессы всегда есть время подумать), излишества в анализе игры (журналистская привычка). Допускаю, что слушатели назвали бы и еще что-то. Но одно меня интриговало и занимало в этом деле: я старался, следуя примеру Синявского (не буквально, конечно), каждый матч видеть заново и рассказывать о нем так, словно до этого не вел ни одного репортажа. Бывало, я заранее исписывал странички, раскладывал перед собой на столе, но так ни разу о них и не вспомнил. И, наверное, именно потому, что телерепортаж позволяет говорить и рассуждать свободно, что называется, «по игре», я и отвечал всегда согласием на просьбу студии, вопреки внутреннему голосу, спрашивавшему: «Ну зачем мне это нужно?»

Пусть мой опыт, крошечный, случайный, особой ценности не представляет, но я все же захотел использовать право, которое он дает, чтобы высказать мнение о голосе за кадром. Голос этот не довесок к изображению, он непременно должен сам по себе что-то значить.








Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Наверх