Дело Ольги Палем

Обстоятельства настоящего дела таковы. Вечером 16 мая 1894 г. в гостиницу «Европа» (Петербург) пришел студент Института путей сообщения и потребовал комнату. Получив номер, студент вышел к ожидавшей его у подъезда даме, лицо которой было прикрыто густой вуалью, провел ее в гостиницу, где они поужинали и вскоре закрылись на ключ. На другой день утром по звонку студента в номер был принесен чай, после чего дверь снова была закрыта на ключ. Примерно до часа из номера не было слышно никаких звуков. Около часа вдруг раздались два выстрела, из номера выбежала окровавленная женщина и с криками: «Спасите! Я совершила убийство и ранила себя. Скорее доктора и полицию — я все разъясню» и «Я убила его и себя», — упала на пол.

Прибывшими на место происшествия следственными чиновниками и полицейскими агентами было установлено, что убитый оказался Александром Довнаром — студентом Института путей сообщения.

Ольга Палем и Александр Довнар долгие годы поддерживали между собой интимные отношения, причем вначале Довнар собирался жениться на ней, но впоследствии отказался от этой мысли. Ольга Палем страстно любила Довнара и не могла отказаться от мысли быть с ним вместе всю жизнь. На вопрос о причине убийства Довнара Ольга Палем, показала, что она хотела убить и себя и его, но, убив его, только ранила себя, о чем очень сожалеет;

На основе собранных по делу доказательств было сформулировано обвинительное заключение, которое квалифицировало деяние подсудимой как преднамеренное, заранее обдуманное убийство. Защита настаивала на переквалификации действий Ольги Палем, как совершенных в состоянии крайнего умоисступления, запальчивости и раздражительности, и просила о ее оправдании. Защитником приводится много фактов, показывающих неизбежность данной ка­тастрофы и виновность в этом пострадавшего. Защищал Ольгу Палем Н. П. Карабчевский.


Господа присяжные заседатели!

Менее года тому назад, 17 мая, в обстановке довольно специфической, с осложнениями в виде эсмарховской кружки на стене и распитой бутылки дешевого шампанского на столе, стряслось большое зло. На грязный трактирный пол упал ничком убитый наповал молодой человек, подававший самые блестящие надежды на удачную карьеру, любимый семьей, уважаемый товарищами, здоровый и рассудительный, обещавший долгую и благополучную жизнь. Рядом с этим пошла по больничным и тюремным мытарствам еще молодая, полная сил и жажды жизни женщина, тяжело раненная в грудь, теперь измученная нравственно и физически, ожидающая от вас решения своей участи. На протяжении какой-нибудь шальной секунды, отделившей два сухих коротких выстрела, уместилось столько зла, что немудрено, если из него выросло то «большое», всех интересующее дело, которое вы призваны теперь разрешить.

Представитель обвинения был прав, говоря, что наша работа, наши односторонние усилия выяснить перед вами истину есть только работа для вас вспомогательная, я бы сказал, работа черновая. От нее, как от черновых набросков, может не остаться никаких следов в окончательном акте судейского творчества — в вашем приговоре. Прокурор, ссылаясь на то, что это дело «большое», просил у вас напряжения всей вашей памяти; он рассчитывал, что в воспол­нение допущенных им фактических пробелов вы придете ему на помощь. Я вынужден рассчитывать на нечто большее. Это не только «большое дело» по обилию материала, подлежащего вашей оценке, оно, вместе с тем, очень сложное, очень тонкое и спорное дело. В нем много места для житейской и нравственной оценки подробностей, для психологического анализа характеров лиц и положений. Чем глубже станет проникать ваш разум, чем шире распахнется ваше сердце, тем ярче, тем светлее выступит в этом деле нужное и главное, что ляжет в основу не механической только работы вашей памяти, а творческой, сознательной духовной работы вашей судейской совести.

Для каждой творческой работы первое и главное условие — внутренняя свобода. Если предвзятые положения вами принесены уже на суд, моя работа будет бесплодна. Это предубеждение, враждебное судейскому убеждению, вызовет в вас только сухое раздражение против всего, что я скажу вам, против всего, что я могу сказать в качестве защитника Палем. Бесплодная и тяжкая работа! Она только измучает нас. Второе и главное условие правильности вашей судейской работы — осторожное, критическое отношение к материалу, подлежащему вашей оценке, — также будет вами забыто. Все заменит собой готовый шаблон, готовая схема предвзятых положений, которыми именно в деле, подобном настоящему, так соблазнительно и так легко щегольнуть. Для этого не нужно ни напряжения ума, ни колебаний совести, не нужно даже детального изучения обстоятельств дела. Достаточно одной только самоуверенной смелости.

И в положении защитника сенсационно кровавого и вместе «любовного» дела, где фигурирует «покинутая», пожалуй, «обольщенная», пожалуй, «несчастная», во всяком случае «так много лю­бившая и так много страдавшая» женщина, — готовый шаблон, ходячее положение с некоторым расчетом на успех могли бы быть выдвинуты перед вами. Защитительная речь могла бы явиться живописной иллюстрацией, вариацией на давно знакомую тему: «ей отпустится много за то, что она много любила! ».Самый треск двух эффектно и бесстрашно повторившихся от нажатия женской руки выстрелов мог бы, пожалуй, в глазах защиты кристаллизовать весь химический процесс любовно-трагического события чуть ли не в кристалл чистейшей воды. Можно было бы при этом сослаться, кстати, в смысле сочувственного подтверждения развиваемой теории, на трепетные женские руки, тянувшиеся к больничной койке Палем, чтобы с благодарностью «пожать руку убийце». Вместе с защитой преступницы это было бы попутно и апологией преступления. Свидетельствуя о значительной адвокатской близорукости, подобная попытка навязать вам такое предвзятое положение должна была бы несомненно быть вами отвергнута с неподдельным негодованием.

Но рядом с этим и всякая иная попытка провести вашим приговором лишенный жизненной правды парадокс или сухой, мертвенный шаблон, откуда бы такая попытка ни исходила, должна встретить с вашей стороны столь же решительное противодействие. Такой шаблон, совершенно равноценный первому, только что намеченному мной, здесь и пытались проводить. Не справляясь с фактами, мало того, — совершенно игнорируя их, пытались во что бы то ни стало идеализировать покойного Довнара, чтобы отстоять положение, что он явился жертвой, систематически затравленной Палем. И все это строилось исключительно на каком-то отвлечен­ном академическом положении, что он был еще в возрасте «учащегося», она же по метрическому свидетельству двумя годами старше его. Когда сталкивались с фактами весьма некрасивыми, не подлежавшими фактическому опровержению, их старались обойти или устранить столь же академичными, лишенными всякой жизненной правды положениями.

Выяснилось целым рядом свидетельских показаний, что покойный, скромный и приличный на людях, не стеснялся в присутствии бесхитростной прислуги проявлять довольно жесткие черты своего характера. Иногда он избивал Палем до крови, до синяков, пуская при этом в ход швабру; однажды изломал на ней ножны своей старой шашки студента-медика. Это отвергается, и какими же соображениями? Довнар был, будто бы, для этого физически слишком слаб, как о том свидетельствуют два его друга-товарища: Панов и Матеранский. Пришлось прибегнуть к заключению врача-эксперта, производившего осмотр его трупа, для того, чтобы оградить пока­зания четырех свидетельниц, бывших в услужении Довнара и Падем (Садовской, Тютиной, Шварковой и Гусевой), от подозрения в лжесвидетельстве. Хотя, спрашивается, во имя чего и в чьих интересах стали бы эти простые женщины сочинять небылицы и так грубо нарушать святость присяги? Эксперт удостоверил нам (то же самое подтверждает и медицинский акт осмотра трупа), что покойный Довнар, будучи умеренного телосложения, тем не менее был правильно развит, обладал нормальной физической силой, и говорить о его бессилии маневрировать шваброй или разбить в куски старые ножны грошовой шашки — наивно и смешно.

Та же прислуга удостоверила нам, что еще в 1892 году, в период совершенно мирного сожительства на одной квартире Довнара и Палем, Довнар после какого-то кутежа и ночи, проведенной вне дома, вскоре заболел таинственной болезнью. Он скрывал ее от Палем до тех пор, пока не заболела, наконец, и она. Тогда они оба стали лечиться. Этому не хотели верить. Искали косвенного опровержения этого обстоятельства в письме, представленном Матеранским, хотя, казалось бы, это письмо только подтверждало правильность показания прислуги. И что же оказалось?Вскрытием трупа покойного установлен не только след бывшей приблизительно два года назад болезни, о которой говорила нам здесь стиравшая у них белье свидетельница Тютина, но установлено также существование новой болезни, не излеченной окончательно к моменту его последнего, как вы знаете, — все еще «любовного» свидания с Палем.

Относительно «ученического возраста» Довнара также существует значительная идеализация. Факт тот, что он погиб на двадцать шестом году своей жизни. С Палем его роман продолжался около четырех лет, стало быть, и возник он, и продолжался, и так печально кончился, во всяком случае, уже в период полного его гражданского совершеннолетия. Но что такое возраст сам по себе? Бывают дети до седых волос, неисправимые и благородные идеалисты, которые не хотят знать прозы жизни и не знают ее, несмотря ни на какой житейский опыт. Таков ли был покойный Довнар?

Постигаю всю щекотливую ответственность за характеристику нравственной физиономии покойного, которую мне предстоит сделать. Мать убитого, Александра Михайловна Шмидт, в лице своего поверенного разрешила здесь «нападать» на умершего ввиду того, что именно в лице этого поверенного она предусмотрела возможность и необходимость отражения всякого неправильного «нападения». Это выражение было бы неуместно в моих устах: я не призван делать на кого-либо «нападения», я только защищаю подсудимую. И, чтобы самому себе раз и навсегда отрезать пути к произвольным и пристрастным выводам, я не буду пользоваться для характеристики покойного Довнара иным материалом, кроме собственных его писем, и притом представленных к следствию его же матерью, к которой все они писаны. Таких писем шестнадцать. В трехлетней переписке их должно было накопиться гораздо больше, но мне именно важно и ценно то, что сортировка этих писем сделана самой Шмидт, что они находятся в нашем распоряжении не только вследствие ее собственного желания, по ее санкции, но даже и по ее собственному выбору. Это ограждает нас от всяких нареканий в пользовании ненадежным или сколько-нибудь сомнительным материалом.

Какой же личностью обрисовывается перед нами покойный Александр Довнар в этих собственноручных его задушевных посланиях к матери в том 22- и 26-летнем «ученическом» возрасте, который протекает для него в Петербурге?

Все мы были молоды, и многие из нас помнят и любят свою молодость за ту горячую волну светлых снов и золотых надежд, которым никогда не суждено было сбыться.

Довнара, с первых шагов его в Петербурге, мы застаем чуждым каких бы то ни было, не говорю уже несбыточных мечтаний, но просто молодых и радужных надежд. Желания его предусмо­трительны, средства практичны, приемы осторожны и целесообразны. Ему не нравится возиться над трупами покойников, но это физическое отвращение он готов преодолеть. Он домогается перейти из Медицинской академии в Институт инженеров путей сообщения по соображениям иного, чисто карьерного свойства, которые он с пунктуальной и явственной настойчивостью излагает в письмах к матери. Карьера практикующего врача, «бегающего собирать по визитам рубли и полтинники», его положительно отталкивает.Он излагает с большой эрудицией свой взгляд на этот чисто жизненный и практический вопрос. Общественное положение инженера пу­тей сообщения, хотя бы и средней руки, рисуется ему обставленным гораздо большими материальными удобствами и приманками. Карьера «заурядного врача», и с точки зрения материальной, и в смысле «положения его в обществе», оценивается им в параллели с карьерой столь же «заурядного инженера» поистине с изумительной для его «ученического возраста» виртуозностью. Но этого мало: какое познание людей с их большими и малыми слабостями обнаруживает он тотчас же, как только эти люди могут оказаться ему пригодными для каких-либо практических целей! Он отлично понимает, и учит даже свою мать, как именно следует понимать различие между «благовидной» и «неблаговидной» взяткой и каких резуль­татов можно достигнуть той и другой. Он готов проскучать несколько вечеров, составляя партию в винт для важной старушки, очень напыщенной родственницы, но которая может за такую скромную услугу замолвить, где нужно, при случае, слово. Он любит и ценит только «прикладные науки», относительно которых не может быть сомнения, для чего они пригодятся в жизни; поэтому от курса, проходимого в Институте инженеров путей сообщения, он в совершенном восторге.

Вспоминая об «университетской науке» (ранее Медицинской академии он два года был еще в Одессе на математическом факультете), он говорит о ней едва не с раздражением. Там слишком много «чистой» науки, отвлеченного, теоретического, слишком много «лишнего», того, что бог весть когда и для чего «в жизни» пригодится. Математические познания, о чем он сам с жестокой иронией шутит в письмах к матери, пригодились ему опять-таки только для практической и весьма определенной цели. С педантичной и пунктуальной точностью он проверяет денежный отчет, представленный за время управления собственной матерью принадлежащим ему «наследственным капиталом» в размере 15 тысяч рублей, и как дважды два четыре, путем довольно сложного, впрочем, «учета процентов» и «проверки по биржевым бюллетеням потерь на курсе» бумаг, доказывает ей, что «его капитала должно было бы на пятьсот рублей оказаться больше». Шмидт тотчас же поспешила с ним в этом согласиться, немедленно дослав эти деньги.

Чтобы покончить с этой как бы прирожденной или, по крайней мере, всосанной с молоком матери «практической складкой», присущей современному нам молодому человеку в лице Александра Довнара, вспомним еще о закладной, под которую он так удачно, вслед за расхождением с Палем, при посредстве той же Шмидт, своей матери, пристроил остаточный свой капитал в сумме 9500 рублей. В трех следовавших в погоню одно за другим письмах он наставительно и в то же время в высшей степени практично выдержанно обставляет дело, научая мать, как именно можно поприжать нуждающегося в деньгах южанина-помещика с тем, чтобы отдать ему деньги под вторую закладную не по 8,5 процентов годовых, предлагаемых помещиком, а по 10 процентов. При этом он знает и то, кому можно «довериться» в осмотре предлагаемого в залог имения и как нужно «обождать», пока нуждающийся, чтобы «перехватить» эту сумму, не повысит предлагаемого процента до десяти годовых. Финансовые его расчеты и указания осуществились блистательно. Уроки и наставления, преподанные матери, не прошли даром. Через какой-нибудь месяц Шмидт, жалуясь на то, что она совсем «замучилась» с этим торгом по закладной, тем не менее, торжественно объявляет сыну, что финансовая смета на предстоящий год блистательно осуществляется, согласно его предначертаниям.Он будет получать 950 рублей в год процентов на свой капитал. Имение оказа­лось ценным, вполне обеспечивающим вторую закладную, и 'прижатый к стене минувшим неурожаем помещик согласился дать десять годовых.

Все приведенные мной выдержки из писем Александра Довнара устраняют, мне кажется, всякую возможность излишней идеализации «ученического возраста» покойного. Было бы вполне бли­зоруко на этом предвзятом положении строить все выводы об отношениях его к Палем.

Говорить об «обольщении» Палем покойного Довнара, об «эксплуатации его житейской неопытности», так же неуместно, как идеализировать самою же Палем и допускать, что она могла явиться «жертвой обольщения» со стороны Довнара. Дело, очевидно, происходило совершенно иначе. И вся задача ваша в том и состоит, чтобы понять, как «это» в действительности происходило.

Убитый был, конечно, очень молодого возраста. Но, по указанным мной соображениям, этот возраст не имеет в деле решающего значения. Александр Довнар обладал, во всяком случае, и достаточным знанием людей и достаточным знанием жизни. Трезвость и практичность взглядов, присущих ему, именно для столь молодого, «ученического» возраста, представляются просто изумительными. Если он, ввиду своих двадцати двух, двадцати шести лет, по праву может быть именуем человеком молодым, то не следует упускать из виду, что это был, во всяком случае, «молодой из ранних». Итак, этот второй возможный для разрешения настоящего дела шаблон оказывается также непригодным. Не в разнице возраста двух любовников приходится нам искать разгадку всей этой сложной драмы.

Согласно предначертанному мной плану речи, в этой первой ее части мне хотелось бы раз и навсегда покончить перед вами, присяжные заседатели, со всеми подобными, насильственно выдвигаемыми на нашем пути, помехами и положениями. Напрасно вас хотят задержать ими и забаррикадировать дорогу. С ними надо разделаться, чтобы затем уже свободно вступить в область чистых фактов, доказанных положений и строго логических выводов. Только перешагнув через них, начнется ваша настоящая судейская работа.

Имеете ли вы дело в лице подсудимой (да простится мне это новое повторение ни на чем не основанного, оскорбительного для чести несчастной женщины предположения!) — с женщиной продажной, с женщиной публичной? Недоговоренный, но тем еще более тягостный для ее чести, намек занесен и на страницы обвинительного акта. Шла речь о фотографической карточке Палем, которую покойный Довнар, совместно с другом детства своим, Матеранским, разыскал в одном из одесских притонов. По письмам мы знаем, что эти розыски производились уже в то время, когда «борьба» между Палем и Довнаром началась и когда этот последний, согласно советам и указаниям своей матери, Шмидт, весьма настойчиво отыскивал по возможности «полного» доказательства, могущего окончательно скомпрометировать беспокоившую его лю­бовницу в глазах институтского начальства и санкт-петербургского градоначальника, перед которым в то время уже велось ходатайство «о выселении» Палем.Прочтенный перед вами обвинительный акт утверждает, со слов Довнара и Матеранского, что будто бы осталось невыясненным, по какому именно случаю и каким путем эта карточка очутилась в неприглядном притоне падших созданий. Зародилось естественное подозрение: не имел ли оригинал непосредственной связи с названным постыдным убежищем? Что же оказалось на деле? Еще на предварительном следствии весь этот эпизод был, в сущности, выяснен сполна. Одесский фотограф Горелин и хозяйка убежища Эдельгейм раскрыли все обстоятельства, касающиеся злополучной фотографии Палем. И что же? Эти свидетели вызваны на суд только по ходатайству защиты. Без этой предосторожности указание обвинительного акта оставляло бы широкое поле догадкам. Свидетель Горелин выяснил, к какому именно времени относится его работа, и вместе с тем удостоверил, что фотография снята им с «порядочной женщины», с лично ему известной Палем. Свидетельница Эдельгейм удостоверила, что эта карточка была подарена каким-то «мужчиной» одной из ее девиц, Ермолиной, большой любительнице красивых женских лиц и фотографий.

Если вспомнить при этом «розыски» Матеранского по притонам с целью выручить из беды своего «попавшегося в ловушку» товарища, то нахождение именно им подобной фотографии в упомянутом притоне можно повернуть оружием против кого угодно, только не против Палем.

Нужно ли упоминать еще о всевозможных справках полиции одесского градоначальства, касавшихся все того же предмета? Отзыв получился, кажется, достаточно полный и достаточно благоприятный для Палем. Припомните еще показание бывшего здесь свидетелем одесского полицейского пристава, Чабанова, и картина получится законченная. Он положительно отвергает всякую догадку, всякое предположение о подобной «карьере» Палем.

За что же, спрашивается, комок грязи так беспощадно публично брошен в лицо молодой женщины? Характеризуя прошлое подсудимой, товарищ прокурора нашел возможным выразиться, что оно так неприглядно и так позорно, что он спешит закрыть его «дымкой» из опасения оскорбить чье-либо нравственное чувство. Напрасные искусственные предосторожности! Эта «дымка» может иметь значение разве того куска флера, которым обыкновенно пользуются для изумительных «чудес» черной магии. Там нередко уверяют тоже, что именно под этим черным флером скрыто если не все, то, во всяком случае, нечто удивительное. Смело срывайте это таинственное покрывало — под ним не окажется ничего.

С этим вопросом раз и навсегда надо покончить и восстановить бесцеремонно и безжалостно поруганную честь женщины. Палем никогда не торговала своими ласками, никогда не была про­дажной женщиной, и вполне понятен тот протестующий, нервный вопль ее, который раздался со скамьи подсудимых, когда чтение обвинительного акта впервые коснулось перед вами этого столь больного и вместе столь позорного для чести женщины места. В качестве подсудимой по настоящему делу она должна была незаслуженно вынести и это тяжелое оскорбление!

Идем далее. Если не «продажная», не «публичная», что нам, по-видимому, теперь готовы уступить, то во всяком случае «доступная», «ходившая по рукам» и, если припомнить характеристику, сделанную двумя свидетелями, Матеранским и Милицером, — просто-напросто фривольная и «безнравственная» женщина. Так ли?Оправдается ли 1 такая характеристика, если мы проследим отношения Палем к мужчинам, начиная с первого, Кандинского, которому она досталась молодой, семнадцатилетней девушкой.

Сведения о ее «доступности» распространились из того же источника, откуда направлялись и предыдущие, и опять-таки во имя спасения «молодого человека» от происков домогавшейся женитьбы «интриганки». Клич был кликнут Шмидт, матерью молодого человека, к родственникам и товарищам его. Таковы Шелейко, Матеранский, Милицер, Панов. С тех пор и пошла молва о без­нравственности Палем. Они спешили доставить те или другие сведения. Эти сведения послужили материалом и для характеристики Палем в настоящем деле. Всмотримся в них ближе.

За время сожительства ее с Кандинским, как удостоверяют это сам Кандинский и его ближайший приятель, полковник Калемин, поведение Палем с этой стороны было безукоризненно. Не­смотря на двусмысленное свое положение в качестве живущей на отдельной квартире одинокой особы, посещаемой уже немолодым человеком, она ведет образ жизни скромный, замкнутый, не заставляющий о себе говорить. По дальнейшим отношениям Кандинского к Палем, по тону его показания, по свидетельству, наконец, его друга Калемина, мы вправе заключить, что Палем, расставшись два года спустя с Кандинским, оставила в нем о себе наилучшие воспоминания. Кандинский и Калемин и до сих пор относятся к подсудимой не только с расположением и приязнью, но и с безусловным уважением. За время сожительства с Кандинским несмотря на крайнюю молодость Палем, на нее не легло и тени подозрения ни в развращенности, ни во фривольности ее поведения.

Затем, начиная с лета 1889 года, она остается свободной, еще более одинокой, несколько обеспеченной материально, молодой красивой женщиной, обращающей на себя внимание, вызывающей со всех сторон ухаживания, собирающей вокруг себя целую толпу молодежи. Она начинает вращаться в обществе молодых студентов, офицеров, юнкеров, гимназистов. Они устраивают для нее кавалькады, сопровождают ее верхом на загородные прогулки, водят ее на студенческие вечеринки, танцевальные вечера; в ее обществе шумно, весело и, главное, молодо и непринужденно. Если бы Палем были присущи те развращенные наклонности, на которые указывало обвинение, то, конечно, картина ее «падения» получилась бы довольно мрачная, так как никаких внешних сдерживающих препятствий не существовало. Наперерыв преследуемая ухаживаниями, брошенная одна в круг маловоспитанной молодежи, совершенно свободная, независимая, она, конечно, легко могла бы «пойти по рукам». И, тем не менее, наперекор всем этим неблагоприятным внешним условиям, по рукам она не пошла. Все ее обличители, Шелейко, Матеранский, Милицер, отделываются общими фразами, собственными своими умозаключениями, ссылками на слухи, но фактов не приводят никаких.

Один лишь свидетель, студент Зарифи, удостоверил нам здесь под присягой, что после того, как Палем разошлась с Кандинским, и ранее своего знакомства с Александром Довнаром, она была с ним, Зарифи, в близких отношениях, что связь длилась несколько месяцев.Открытие это, со слов того же Зарифи, было сделано им близким Довнара уже в период их борьбы с Палем. Палем отрицает эту связь. Опросом Зарифи, между прочим, выяснилось, что по делу одной особы в Одессе, искавшей содержание на ребенка, он уже являлся как свидетель в интересах защиты несправедливо обвинявшегося своего товарища в обольщении молодой девушки. Показанием Зарифи невинность девушки была низведена со своего пьедестала. Товарищ его выиграл дело. Прямолинейное стремление к истине, несомненно, присуще Зарифи.

Спорить по существу против его показания я не стану. К величайшему стыду и даже некоторому позору Палем, оправдываемому разве только тогдашней ее молодостью, я готов признать, что она, увлекшись физическими данными Зарифи, действительно, некоторое время питала к нему страсть нежную. Что же дальше? Сам Зарифи удостоверяет, что эта мимолетная, кратковременная связь, оставаясь исключительно «на почве любовной», оставила в нем самые светлые воспоминания, не причинив ему ни нравственного, ни материального ущерба. Во всяком случае, это было до знакомства Палем с Довнаром; до знакомства же этот мимолетный роман умер своей естественной смертью. Довольно скоро с обеих сторон последовало самое решительное и быстрое охлаждение. После того, кроме покойного Довнара, вы не назовете мне более ни одного мужчины, близкого Палем. И товарищ прокурора, и поверенный гражданской истицы должны были категорически признать, что на протяжении всех четырех лет сожительства с Довнаром Палем оставалась безусловно ему верна.

Какое же употребление можно сделать из «компрометирующих» Палем показаний Шелейко, Матеранского и некоторых других друзей покойного? Судите сами. И Шелейко и Матеранскнй, характеризуя вольность обращения Палем с мужчинами, особенно настойчиво ссылаются на некоего Леонида Лукьянова, с которым она будто бы ездила на три дня в Аккерман, а летом, живя на даче у родителей Лукьянова, позволяла себе, будто бы, дебоши, скандалы и т. п. По счастью, Леонид Лукьянов был допрошен на предварительном следствии, и его показание было здесь оглашено. Трудно себе представить доказательство, идущее более вразрез с намерениями тех, кто на него ссылается. Леонид Лукьянов — теперь молодой офицер, тогда еще только юнкер. Все его показание судебному следователю дышит едва ли не влюбленным восторгом по адресу Палем. Видно, что и до сих пор он не вспоминает о ней без затаенного волнения. Свидетельствуя настойчиво об исключительно платонических своих ухаживаниях за молодой женщиной, заявляя категорически, что она никогда ему не принадлежала, он вместе с тем вспоминает о своих молодых впечатлениях с какой-то чистой и задушевной радостью. Он сопровождал ее на прогулки, оказывал ей всевозможные мелкие услуги, провожал ее в Аккер­ман; с ней ему бывало и «сладко и жутко», «она могла увлечь на все», но все эти увлечения не вышли за пределы совершенно платонического и бескорыстного флирта, если хотите, даже «влюбления». Обе стороны сохранили друг о друге, во всяком случае, только светлые и радужные воспоминания. И в разлуке они остались друзьями. Вот каков отзыв Леонида Лукьянова о Палем, того самого Леонида Лукьянова, на которого так неуклюже, так некстати пытались делать ссылки Шелейко и Матеранский.Рядом с этим припомните показания Сталя, который также сознается, что в свое время, считая Палем «доступной», пытался ухаживать за ней, ухаживать весьма настойчиво, но, однако, не добился взаимности. Итак, где же порочно развращенная Палем, прошлое которой должно быть стыдливо прикрыто «дымкой»?

Женщина, как все женщины! Доступная для того, кем увлечена или кого полюбила, и гордая и неприступная для того, кто не сумел внушить ей чувство. На этом может помириться любая, са­мая щепетильная, самая горделивая женская нравственность. Вне этих пределов она являлась бы уже лицемерием.

Но имеются еще указания Милицера и Матеранского о том, что в обществе Довнара и в присутствии Палем они, свидетели, не воздерживались и от скоромного анекдота, и от вольного слова, что сама она держала себя непринужденно, не стесняясь иногда ни позой, ни выражением. Не забудьте, господа присяжные, что это студенты, среда интеллигентная. Я вас спрашиваю, на кого должна быть возложена нравственная ответственность за тон, за моральный уровень беседы, за разговоры, которые при этом велись, за характер самого времяпрепровождения? Неужели на Палем? Для нее было достаточно присутствия Довнара, ее сожителя, более развитого и интеллигентного, чтобы считать такое обращение в среде его друзей за нормальный тон, за настоящую студенческую, товарищескую непринужденность и веселость.

Милицер идет, впрочем, несколько далее. Если Палем рисуется нам в пересказе им одной сцены и не вполне в роли разнузданной жены Пентефрия, то все же он, Милицер, не отрицает присутствия в себе элементов добродетели Иосифа прекрасного. Эту сцену впервые привел свидетель в своем показании здесь на суде, «позабыв» рассказать о ней судебному следователю, хотя и был допрошен им дважды. К счастью, мы не читали только показания этого свидетеля, мы слышали его и видели сами. Он даже не скрывает того озлобленного раздражения, которое питает к Палем. Такое раздражение вполне законно, я бы сказал более: оно вполне заслуженно. Мы знаем, что Палем, видя в Милицере помеху своему счастью, дошла до геркулесовых столбов: она не остановилась перед заявлениями по начальству о политической неблагонадежности этого студента. Вы можете понять, какие неприятности могли угрожать ни в чем неповинному молодому человеку. Хоть кого это взбесит. Милицер по праву не может говорить равнодушно о Палем. Жаль только, что раздражение отразилось и на его свидетель­ском показании. Но если, рассказывая о сцене, бывшей с глазу на глаз между ним и Палем, он, как свидетель, ссылается на отзыв Туманова о Палем, мы просто обременены доказательствами очевидной неправдивости его показания. Давая свое первое показание здесь на суде, свидетель Милицер, беспощадно изобличая Палем, сослался, между прочим, и на отзыв о ней Туманова. Выходило, что этот отзыв характеризует полную ее распущенность и «доступ­ность». Туманов — также студент Института путей сообщения, также товарищ покойного Довнара, и его отзыв мог в ваших глазах иметь серьезное значение.Когда дня два спустя после допроса Милицера Туманов давал свои показания, все взоры невольно вопросительно обратились на Милицера. Что за мистификация, что за загадка? Туманов дрожащим от волнения голосом, с полной и беззаветной искренностью поведал нам об отношениях покойного Довнара к Палем. С его точки зрения, Довнар «невозможно» вел себя по отношению к этой женщине. Все время выдавая ее за свою жену, он затем беспощадно и, унижая ее человеческое достоинство, груб» расстался с ней. По мнению Туманова, четыре года беззаветной любви и верности со стороны женщины, несмотря ни на какое ее прошлое, давали ей право рассчитывать на замужество, и, будь он, свидетель, в положении покойного Довнара, он считал бы своей нравственной обязанностью жениться на такой женщине, как Палем.

Показание свидетеля, данное им под присягой, слишком расходилось с тем отзывом, который ему же влагал в уста Милицер. Что же обнаружилось на очной ставке, данной обоим свидетелям? Милицер поспешил отречься. «Тогда», то есть в то время, когда они оба бывали в обществе Довнара и Палем, Туманов «действительно ничего подобного ему не говорил». Но дело было так: в свидетельской комнате, уже здесь, в здании суда, он, Милицер, перечислял Туманову все пороки Палем, и ему «показалось», что Туманов с ним вполне согласился во мнении относительно Палем и даже выразился приблизительно так: «В таком случае жаль, что я за ней не поухаживал, если она такая! ». Туманов и в этой последней редакции приписываемую ему фразу безусловно отвергает. Но оставим это. Вдумайтесь только в собственное сознание Милицера, и вы поймете, как мало отвечает поведению достоверного и беспристрастного свидетеля на суде все поведение Милицера. Несмотря на строгое предостережение председателя не иметь никаких разговоров по делу с другими свидетелями, Милицер систематически ораторствует во вред Палем в свидетельской комнате, с очевидным расчетом повлиять на других свидетелей. Потом он выдает за достоверное то, о недостоверности чего он, за краткостью времени, даже не имел возможности забыть. Разговор свой с Тумановым он выдает за отзыв, слышанный (так выходило по первоначальному его показанию) два года назад. Счастье, что Туманов налицо и что весь этот характерный эпизод мог своевременно быть обнаружен. Думаю, что со свидетелем Милицером нам более не придется считаться.

Чтобы покончить с вопросом о женской нравственности Палем, нам остается еще сказать два слова о том, как сам Довнар смотрел на свои отношения к ней, как к женщине.

Здесь обнаруживались благородные попытки уяснить себе путем опроса некоторых свидетелей, какие именно фазы развития пережила любовь Довнара к Палем, к каким моментам можно бы­ло бы приурочить его увлечение, его охлаждение и, наконец, разочарование,— словом, все стадии, через которые прошли его чувства к ней. К этому любопытному исследованию нам еще придется вернуться. Пока напомню только то авторитетное заключение ближайших друзей Довнара, Матеранского и Милицера, которое вы здесь слышали. Они, по-видимому, очень удивлены самой постановкой подобного вопроса: «о любви», об увлечении и тому подобных отвлеченностях. Четыре года человек прожил с женщиною бок о бок, его отношения не были куплей-продажей, — казалось бы, вопрос естественный, сам собой напрашивающийся на раз­решение; но, по категорично выраженному мнению этих молодых людей, о чувстве, о любви тут «не может быть и речи».Все дело, согласно их воззрениям, сводилось к тому, что покойный Довнар очень опасался болезни и избегал продажных женщин, а с Палем, которая к тому же денег не требовала и физически ему нравилась, от этого он был вполне гарантирован.

Поистине ужасная, беспощадно мрачная характеристика нравственного облика покойного. Я не верю его друзьям! Не верю, чтобы в подобную схему укладывались действительно все любовные отношения современного молодого человека. Ведь если всю фактически проверенную историю Довнара и Палем уложить в эту, предлагаемую Матеранским и Милицером, нравственную схему, получится поистине нечто чудовищное: «Боюсь болезни, ищу себе порядочную женщину; она мне ничего не стоит, живу с ней четыре года, снабжаю ее болезнью и сам ухожу». Матеранский и Милицер! Вы просто не подумали, до чего договорились... Покойный был гораздо лучше, гораздо выше того, что предположили о нем его благородные друзья.

Попутно следует еще остановиться на вопросе: по праву ли Шмидт, в своих прошениях и отзывах третировала Палем, называя ее «шантажисткой», «лгуньей» и, наконец, «авантюристкой? ». Все это до известной степени поддерживалось также на суде, все это также вошло в «характеристику» Палем.

Начнем с «шантажистки». По точному значению слова, это термин, связанный с понятием о денежной эксплуатации, намек на что-то корыстное и грязное. Ну, в этом отношении за нас, слава богу, все прошлое Палем и бесстрастные, но красноречивые цифры, удостоверенные притом актом бухгалтерской экспертизы. В прошлом Палем был Кандинский, человек весьма состоятельный, весьма дорожащий своей коммерческой и всякой иной репутацией. Объект уже, конечно, во всех отношениях гораздо более Довнара пригодный для эксплуатации в денежном отношении. Десятки тысяч рублей легко могли перейти в карман Палем, если бы она только этого настойчиво хотела. Что же мы видим? Сочтя своей нравственой обязанностью помогать Палем в денежном отношении, Кандинский ограничивается весьма скромной субсидией, которая, со всеми экстренными выдачами по случаю ее болезни, достигает цифры всего только семи тысяч рублей, и то лишь в последние годы.

Затем идут годы сожительства Палем с Довнаром. Установить очно, сколько за те же годы прожил сам Довнар, довольно трудно, так как мать его, Шмидт, утверждает, что и она из своих личных средств помогала сыну. Допустим. Но помощь эта, во всяком случае, не могла быть сколько-нибудь значительной. Лично Шмидт вовсе не богатая женщина: кроме Александра, у нее еще трое детей. Стало быть, главным образом он жил на проценты со своего личного капитала в пятнадцать тысяч рублей, который в то время еще не был удачно пристроен из десяти процентов годовых и заключался в обыкновенных процентных бумагах, приносящих не более пяти процентов. Затем бесспорен факт, что к сентябрю 1893 года, то есть к моменту разрыва и начала военных действий между Довнаром и Палем (это удостоверено официальной справкой государственного банка) капитал Довнара еще равнялся четырнадцати тысячам рублей. Итак, за четыре года своего сожительства с Палем, большей частью на одной квартире, этим расчетли­вым молодым человеком «из капитала» прожито «с женщиной» не более одной тысячи рублей.

***

Ольга Палем была судом оправдана. Однако после пересмотра дела кассационной инстанцией приговор был отменен и дело было направлено на новое рассмотрение. При новом рассмотрении дела суд признал Ольгу Палем виновной в убийстве, совершенном в за­пальчивости и раздражении, и, с учетом обстоятельств дела, приговорил ее к десятимесячному тюремному заключению.









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Наверх